Текст книги "Страна мечты (СИ)"
Автор книги: Владислав Савин
Жанр:
Альтернативная история
сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 32 страниц) [доступный отрывок для чтения: 12 страниц]
– Наташа, запомни, тебе не надо выспрашивать, выслеживать, проявлять настойчивость – спугнешь! Она сама должна выйти с тобой на откровенность. По себе помню, в Минске – самое страшное чувство, одиночество среди врагов. При всей конспирации, так и тянет искать «своих» по духу – и если показалось, что есть такой человек, то уже его не упустишь, вокруг ходишь, присматриваешься, разговоры заводишь, вроде и невинные, чтобы удостовериться. И даже если не решаешься открыться – можно использовать человека «втемную», или всей правды не говоря, кто я и откуда. Ты должна для этой, стать «своей», сыграть обиженную, недовольную нашим строем. Только не переусердствовать, чтобы игра не была видна!
Хотя – есть же готовый типаж! Таисия Пашкова, из «алмазной» истории, все протоколы ее допроса в деле, прочти! (прим. – см. «Северный Гамбит» – В. С.). Психология, характер, мировоззрение – вникни, в себя закинь, и вперед! Ну а организация, связь и даже силовая поддержка, если не дай бог, потребуется – за нами!
Вера Пирожкова.
Скоро я умру. Но внутренне свободной лично – если уж не довелось жить в свободной стране своей мечты!
Такой была Россия до 1917 года. Мой отец рассказывал мне как он, по окончании Петербургского университета, получил назначение преподавателем гимназии в Кишинев, приехал туда, ему там не понравилось – тогда он сел в поезд, вернулся в Петербург, пошел в министерство народного просвещения, и заявил об этом. И ему с охотой предоставили аналогичное место в Новгороде, он поехал туда, но через какое‑то время и там не был удовлетворен – опять Петербург, министерство, прошение – и место в Пскове, наконец оказавшееся ему полностью по вкусу. Там он поднял преподавание математики на такую высоту, что в Петербурге, в высших заведениях, где поступившие должны держать вступительный экзамен, экзаменаторы говорили кандидату: «Из Псковского реального училища? По математике выдержит, экзамен будет только для формы».
Отец был для меня образцом. Он никогда не склонял голову. Истинный русский интеллегент, он презирал ложь. Когда его арестовывали в 1924 году, следователь ГПУ спросил его про найденную при обыске листовку «Союза спасения России от большевиков», членом которой отец когда‑то был. Надпись была лишь «Союз спасения России», и чекист сам предположил, «от Корнилова»? Отец кивнул и сказал «да». Его отпустили. Много лет спустя он рассказывал мне об этом случае, и что он испытал в тот момент отвратительное чувство стыда, что должен был соврать.
Отец рассказывал мне, как в зимой 1920 года, когда Псков был только занят красными, они расстреливали «классово чуждых» посреди площади, на которую выходил окна нашего дома. На той же самой площади, где совсем недавно белая контрразведка вешала «красных партизан», или тех, кого принимала за таковых – но красный террор далеко превзошел это масштабом и организованностью. Однажды ночью в двери дома моих родителей кто‑то робко постучал. Отец открыл дверь и отшатнулся: в дверях стоял залитый кровью молодой человек. «Александр Васильевич, – сказал он, – не узнаете меня? Меня только что расстреляли». То был один из бывших учеников моего отца по Псковскому реальному училищу. В темноте ему удалось упасть на землю до залпа, и на него свалились мертвые тела, так что кровь, покрывавшая его, была кровью других, сам он не был даже ранен. Когда палачи уже ушли, а похоронная команда еще не явилась, молодой человек сумел вылезти из‑под трупов и пришел к моему отцу. Его, конечно, спрятали, и он смог спастись. Меня еще не было на свете, но я так часто слышала этот рассказ от моих родителей, что, шагая по площади во время демонстрации, ясно представляла себе этого «расстрелянного» и в душе поминала его менее счастливых товарищей. Так советская ложь с детства стояла перед моими глазами в прочно запечатлевшемся образе облитого кровью человека.
Наша семья не знала бед войны, пока не пришли большевики. Война четырнадцатого года гремела где‑то вдали – отец, как принадлежащий к образованному сословию, призыву в армию не подлежал, сыновья, мои братья, были еще подростками (Илюша, кадет, в 1919 уйдет в армию Юденича и не вернется живым), никаких трудностей с продовольствием и прочих бедствий в Пскове не было. Псков моего детства утопал в садах, какие там были яблоки, самых разных сортов! Все пришло в запустение при большевиках. До 1926 года мы жили в собственном доме, затем вынуждены были съехать в квартиру, кухня и пять комнат: столовая, гостиная, папин кабинет, спальня родителей и моя детская, окна выходили на восток и юг, было очень солнечно и тепло. Но начались уплотнения, сначала у нас отняли две комнаты, ради какой‑то голытьбы, и хотели отобрать третью, за которую мои родители вели долгую изнурительную тяжбу – отстоять помещение удалось лишь потому, что отец получил место доцента в Псковском педвузе, и ему был положен кабинет для занятий.
Мои родители не стеснялись беседовать при мне о политике, и я уже с шести лет знала, что о некоторых вещах не должна говорить никому. Например о том, что мои родители когда‑то очень надеялись на адмирала Колчака, и ждали, что его армия постепенно освободит всю Россию. Впрочем, в раннем детстве у меня не было подруг и друзей, я росла одиночкой, много читала. А в возрасте 6–10 лет главным товарищем моих игр был сын наших самых близких знакомых, с которыми мои родители и на политические темы разговаривали откровенно. В школу я пошла одиннадцати лет, и сразу в 5–й класс. В Пскове было большое количество бывших учеников моего отца, и среди них много знакомых врачей, а я действительно росла очень слабым и болезненным ребенком. Врачи писали справки, что я по состоянию здоровья в школу ходить не могу, а мой отец ручался за то, что обучит меня всему необходимому для начальной школы – и я в самом деле знала больше, чем многие из учеников, перечитала массу самых разных книг. И это была единственная школа в Пскове, где директором был беспартийный, математик и ученик моего отца, туда забрались как в некое убежище преподаватели, «не созвучные эпохе». Потому мне повезло не состоять в пионерах – когда всех принимали, я еще не ходила в школу, а когда пошла, все остальные были уже пионерами и нового набора не происходило. Когда однажды на это обратили внимание, и задали мне вопрос, я встала и заговорила каким‑то замогильным голосом о том, что так много болею, что поэтому и в школу пошла поздно, и едва могу справляться с учением (что было совершенно неверно, как я уже сказала, но зачем показывать швали свой ум?) оттого никак не могу дополнительно вести ни малейшей общественной работы, и даже бывать на пионерских слетах. Точно так же я после объясняла, отчего не могу вступить в комсомол.
Наша школа была тогда еще семилеткой, и старшими классами были 7–й, 6–й и наш, 5–й. Помню как однажды мы должны были голосовать за или против расстрела «вредителей транспорта». Как вдруг пропадали ученики, учителя, даже просто соседи – оказавшиеся вдруг вредителями, саботажниками, левыми или правыми уклонистами, и прочими врагами народа. Правда, не всегда это был арест – чаще случалось, что люди, почуяв сгущающиеся тучи над головой, бежали куда подальше, в надежде, что по ним не станут объявлять всесоюзный розыск. Помню, как к нам в Псков приезжал на гастроли театр из Петрозаводска, играющий просто блестяще, классику русскую и французскую – после оказалось, что вся труппа состоит из ленинградских и московских артистов, которые предпочли скрыться в провинции, а не быть под самым носом центрального НКВД. Такой была вся удушающая атмосфера тридцатых, всеобщий липкий страх, сказать или сделать что‑то не то, и постоянная оглядка на то «что дозволено», как например с тридцать шестого разрешили рождественские елки, которые до того считались «религиозным предрассудком». Много говорят об арестах тридцать седьмого года. Это неправда, в том смысле, что аресты шли все время – просто, если раньше хватали «бывших», или тех, в ком подозревали скрытых противников, то в 37 м репрессии массово задели самих коммунистов, в том числе и высокопоставленных.
Но еще более важной была свобода внутренняя. Я с болью видела, как те, кого я могла бы считать своими друзьями и подругами, становились типичными советскими людьми, верящими в то, во что положено верить. Я просто физически ощущала, что надо мной, как и над всеми нами, тяготеет огромная, искусная, страшная пропагандистская машина, которая хочет всех нас внутренне деформировать. Но я желала оставаться во всем свободной – если бы даже я пришла к выводу, что коммунистические идеи правильны, то должна сделать это сама, а не под давлением пропаганды. К семнадцати годам формирование моего характера было завершено – я знала, что если внешняя сила может заставить меня видимо покориться своему давлению, то принудить меня верить в то, что я считаю ложью, не может ничто.
Помню 1936 год, принятие Конституции. В тот год мы ездили всей семьей на юг – Минеральные Воды, Владикавказ, Баку, Тифлис, Батуми, Сухуми, Сочи. Женщины на станциях продавали вареную кукурузу и фрукты – а мама рассказывала, что до революции к окнам вагонов подносили жареных куриц, котлеты, разные лепешки и пирожные, а не какую‑то кукурузу. Кондукторша объявляла, что вот на следующей станции будет много черешен, надо купить ведро и разделить, дешевле выйдет, так и делали, на другой станции купили ведро абрикосов. От Тифлиса у меня остаюсь только общее впечатление красоты и обилия прекрасных цветов. А когда я увидела из вагона море, мне показалось, что это не настоящее, а шикарная декорация: ярко – голубая водная гладь, желтый песок и пальмы. Совсем как сталинский СССР – прекрасный вид издали, и болото с малярийными комарами вблизи!
У Лукоморья дуб срубили,
Златую цепь в Торгсин снесли,
Кота в котлеты изрубили,
Русалку паспорта лишили,
А лешего сослали в Соловки.
Из курьих ножек суп сварили,
В избушку три семьи вселили.
Там нет зверей, там люди в клетке,
Над клеткою звезда горит,
О достиженьях пятилетки
Им Сталин сказки говорит.
Я записала эти стишки в свою тетрадь. Занятая размышлениями о смысле жизни. Показательные процессы над старыми большевиками никого в нашей семье внутренне не затронули: за что боролись, на то и напоролись. Гибель крестьян, аресты ни в чем не повинных обыкновенных людей были ужасны, а старым большевикам туда и дорога. Но все же вокруг было грустно и страшно. Как же жить? Где внутренний выход? И мне не у кого было спросить ответ! Мои родители дали мне неприятие большевистской идеи – и это было все! Теперь я понимаю, что они не были бойцами, иначе стали бы на путь активной борьбы с Советами – а всего лишь искали интеллегентскую «отдушину», пытаясь приспособиться к отравленной окружающей среде. Разговоры об общих принципах свободы, воспоминания, «как было» – и полное отсутствие представления, что надо сделать, как жить! Возможно, они чувствовали и свою вину – ведь именно из их желания просветить народ и сочувствия к его страданиям, выросла большевистская зараза! А будучи людьми сугубо научно – материалистическими, хотя и ходящими изредка в церковь, они не имели устойчивых христианских убеждений, не сумели дать их мне.
И я поняла, что ответ на свой вопрос должна искать сама.
Если б я могла дать своим внутренним устремлениям свободную волю, то возможно, я бы уже тогда начала изучать философию и историю. Но в СССР не было философии, в вузах отсутствовали философские факультеты – зачем, если есть марксизм – ленинизм? А история даже в школе излагалась через призму классовой борьбы, даже там, где речь шла о древних Греции и Риме. Я задыхалась во лжи, окружавшей нас. А в каком предмете можно было обойтись совсем без лжи? Только в чистой математике. Даже астрономов заставляли утверждать, что их наука доказала отсутствие Бога. Потому, я подала заявление на математико – механический факультет Ленинградского университета и, как отличница, была, конечно, принята.
Мне было стыдно, когда огромный СССР подло напал на маленькую мирную Финляндию. В Ленинграде ввели затемнение, и исчезли продукты из магазинов. Даже среди студентов был военный психоз, все были помешаны на стрелковых кружках, парашютистах, не только для парней, но и для девушек считалось позором не сдать нормы ГТО. А я не ходила ни в какие кружки, сославшись на слабое здоровье. Так как понимала, что в случае войны, «ворошиловских стрелков» призовут первыми, а я совершенно не хотела сражаться за сталинский режим.
22 июня 1941 я была дома, в Пскове. У меня уже был билет на поезд в Ленинград. Но послушав выступление Молотова по радио в полдень, я решила что никуда не поеду. В такой момент семье не следовало разлучаться, а в том, что советская армия не окажет серьезного сопротивления, мы все были уверены. В Пскове стояло шикарное, для наших широт необыкновенно жаркое лето. Помню, как впервые раздался звук сирены: воздушная тревога. Но немцы, воюя как цивилизованная нация, бомбили не город, а лишь железную дорогу, так что только жившие поблизости от нее могли пострадать от бомб. Так был убит директор нашей школы. Мы же, жившие в достаточном отдалении, сидели около дома на скамеечке, лузгали семечки, и смотрели, как падали бомбы, и на станции что‑то взрывается и горит.
Страшное началось, когда через Псков отступали советские войска. Потому что они, уходя, поджигали дома, а как я сказала, лето было жаркое и сухое, а дома в подавляющем большинстве были деревянные, и никто не тушил пожаров, так что люди теряли и жилье, и имущество. Затем были сутки безвластья, грабежей и убийств, совершаемых какими‑то непонятными личностями в штатском, вероятно, агентами НКВД. Помню, как я наконец увидела первых немецких солдат – возле уличной колонки стояла очередь за водой, преимущественно из женщин, поскольку водопровод был выведен из строя бегущими советскими. И немцы, в жаркий день очевидно желающие пить, послушно встали в конец очереди – это было для меня зримым подтверждением, что такое культурные европейцы, в сравнении с большевиками!
Мы не были врагами Отечества – веря, что очень скоро где‑нибудь образуется русское правительство, и не из проходимцев, а из интеллегенции, знающей что делать, и русских эмигрантов, проникшихся высоким европейским духом, это правительство сформирует русскую освободительную армию, и внешняя война перейдет в гражданскую – а немцы окажут нам помощь. Впервые я почувствовала себя свободной! Что развеивает миф о немецкой оккупации – наконец стало возможно свободно говорить с кем угодно, на любые темы! Я сама вела жаркие споры с моими сверстниками, кто был за советскую власть – и они также не стеснялись этого делать! Совсем недавно это было невозможно – обязательно последовал бы донос Куда Надо, с последствиями для говоривших. Но немцев абсолютно не интересовали чьи‑то слова, в гестапо о том и слушать бы не стали – вот если б кто‑нибудь сообщил, что хочет подложить бомбу, или организовать партизанский отряд?
К сожалению, немецкая политика была поразительно близорукой. Помню, как по улице гнали русских пленных: бледные, измученные, больные, грязные, обтрепанные, они едва шли и просили корочку хлеба, а если им ее дать, то прямо бросаются и рвут друг у друга. Никому из германского командования не пришло в голову, что среди этих бывших красноармейцев было много тех, кто мог и хотел бы сражаться в составе новой русской армии против сталинской власти. Первая военная зима была очень суровой, и пленные мерли тысячами. Также показательно было отношение к нам русских эмигрантов, приехавшие из Эстонии помогать налаживать жизнь в Пскове – как правило, они смотрели на нас с величайшим презрением, даже с враждой, в том числе и к тем, кто, как я, родились уже после революции и ни в чем перед их белыми предками виноваты не были. Один из этих людей, поставленный немцам на ответственную должность в комендатуре, во всеуслышание заявлял, «надо уничтожить всех, кто старше 5 лет, и затем воспитывать детей для восстановления России». Или, в одну ночь, когда все спали, совсем как НКВД, СС вывезло куда‑то немногочисленных псковских евреев. Я думала, что все это временно, скоро Россия будет свободна – а пока нужно скинуть коммунистическую диктатуру. Однако же для очень многих русских людей, после таких эксцессов, даже Сталин стал казаться меньшим злом! И немцы совершенно не видели этой опасности, предпочитая действовать грубой силой, фельдфебельским окриком – там, где нужно было спокойное, даже ласковое убеждение, и уступки.
Помню свою первую влюбленность. Вскоре после вступления немецких войск к нам как‑то зашли два офицера о чем‑то спросить. Говорила с ними, конечно, я, так как только я владела немецким языком. Один из офицеров оказался из русских немцев – отец погиб в гражданскую войну, дядя бежал в Германию, и ему как‑то удалось вывезти племянника, когда тому было 8 лет. Мать и сестра его остались в советской России, и о судьбе их не было известно ничего. Фамилия его была Дуклау, и у него была идея собрать интеллигентных и антикоммунистически настроенных русских, чтобы положить начало самоуправлению и выработке новых идей для России. К сожалению, через несколько недель он был послан на фронт, и я ничего не знаю, что с ним стало.
Из положительного следует отметить, что мы впервые по – настоящему приобщились к европейской культуре. Немецкое кино было в расцвете, и после СССР, когда иностранных фильмов практически никто не видел, я с огромным интересом ходила в кинотеатр. Жили мы неплохо, я работала переводчицей при комендатуре, отец устроился землемером (разговоры об открытии немцами гимназии, а тем более Пединститута, так разговорами и остались). Темным же пятном было, когда я прочитала в подлиннике «Майн Кампф» – и пришла в ужас, что оказывается, отсутствие временного русского правительства, отсутствие желания сотрудничать с русскими антикоммунистами, и совершенно бессмысленная жестокость – это не временные эксцессы, непонимание, незнание, ошибка, а совершенно сознательные планы Гитлера превратить Россию в колонию германской империи! Лишь Сталинградская катастрофа заставила германское руководство задуматься, что только союз с лояльными русскими является альтернативой проигрыша войны. Но было уже поздно. Сталин с иезуитской хитростью провозгласил возврат к национальным ценностям. И уже коммунисты перехватили наше знамя, пообещав народу – победителю вольности и свободу.
В чем состоит подлинный русский патриотизм? В том, чтобы умирать за сталинский СССР, «чудище обло, огромно, озорно», желающее теперь подмять под себя и Европу – или в битве за новую Россию, неотъемлемую часть европейской цивилизации, даже пребывающую пока на правах варварской периферии, что являлось заслуженной расплатой за болезнь большевизма? Для нас, дружного коллектива единомышленников, сложившегося вокруг коллектива псковской газеты «За Родину», не было сомнения. Даже понимая, что война скорее всего будет проиграна, мы пытались спасти хотя бы честь русской интеллегенции, показав миру, что и в стране, оккупированной сталинским режимом, остались свободно мыслящие люди. Мы призывали всех участвующих во власовском движении забыть внутренние дрязги и встать единым фронтом, мы обращались к германскому командованию в надежде, что наш глас вопиющего в пустыне будет наконец услышан, мы пытались отвратить наш несчастный русский народ от захлестнувшей его шовинистической пропаганды «убей немца» и «даешь Берлин». Мы проиграли эту битву. Но не эту войну – которая будет длиться до тех пор, пока жив хотя бы один свободомыслящий русский человек.
Помню тот день, когда я окончательно сделала свой выбор. В комендатуре мне приходилось участвовать в допросах пойманных партизан, подпольщиков, саботажников, и прочего нелояльного элемента, кого‑то после передавали в гестапо (располагавшееся буквально по соседству), а кого‑то наказывали здесь. Это была женщина, средних лет, обвиняемая в том, что работая официанткой, подсыпала крысиный яд в пищу немецким солдатам. На допросах, проводимых со всем усердием, сообщников установить не удалось – было похоже, что на преступление она решилась сама, просто чтобы «помочь нашим». Также были арестованы ее старуха – мать, знавшая об ее умысле, но не сообщившая, а также дочь, восьми лет (ну не выбрасывать же ее на улицу – куда ей без семьи?).
– Фройлейн Вера, а вы не хотели бы испытать свое владение оружием – вдруг сказал мне герр комендант, гауптман Брюкнер – а то стрелять в женщин, это может деморализовать германских солдат.
Я не колебалась. Из‑за таких вот тварей, подло бьющих из‑за угла, немцы смотрят и на нас, русских патриотов, как на возможных предателей. А то, что она решилась на такое сама, без побуждения извне, говорило лишь об ее закоренелости и неисправимости. Таким не место в… А, без разницы, пусть эта земля дальше будет зваться не Россия, а «Острутения» – может, Гитлер и прав, эту страну иначе не переделать! Зато здесь наконец будет цивилизация, чистенькие европейские города, фермы, поля и дороги! И пусть тут будут жить бравые дойче зольдатен, получившие землю за победоносный восточный поход – а все нелояльные русские, не могущие вписаться в новый порядок, сдохнут! Ведь останемся мы, подлинно русская элита. Мы сумеем изменить, перевоспитать новых хозяев – ведь если мне удастся выйти замуж за немца, наши дети будут уже наполовину немцами, расой господ, но еще и наполовину русскими! Пришла пора перейти от слов к делу – и парабеллум не дрогнул в моей руке.
Брюкнер оказался порядочным человеком. Честно заявил, что за выполненную работу мне положено вознаграждение, целых десять марок за каждую особь. И сам выдал мне деньги. А после спросил, не желаю ли я выполнять эту работу и в дальнейшем? Я согласилась – уж если я не могу сражаться на фронте с большевистской гнилью, то в моих силах истреблять ее здесь!
Отец не осудил мой приработок. Но и не одобрил, чистюля! Его ошибкой было, считать большевиков такими же людьми, как мы, именно потому старая русская интеллегенция и проиграла, оказавшись беззубой. Для меня же большевики были сродни крысам, которых надлежало уничтожать любыми средствами. И Гитлер, при всей его кажущейся чудовищности, объективно был мне союзником. Если бы подобной решимостью и идеями обладал Корнилов, Деникин, Колчак! А сейчас – было уже слишком поздно!
В Риге, куда мы бежали из Пскова от наступающих советских, и были все же ими настигнуты, мне и моим родителям снова пришлось унижать себя ложью во имя будущего торжества русской демократии. Затем мы добрались до Ленинграда, в ужасных условиях – немецкие железные дороги даже на оккупированной территории были куда комфортнее, чем при Советах, конечно же, там, где не было московских партизан, пускающих поезда под откос. В Ленинграде отцу удалось получить место на одной из кафедр матмеха, поскольку преподавательский состав сильно сократился за войну – повезло даже вытребовать квартиру в ведомственном университетском доме на Большом проспекте Васильевского острова; я сожалела, что там нам было теснее, чем в Пскове, всего две комнаты, выходящие окнами во двор – колодец, так что даже днем было полутемно. Интересно, что стало с тем, кто жил здесь до нас – судя по тому, что в шкафу остались книги, а мы слышали, что в холодную зиму в Ленинграде ими топили печки (варвары, дикари!), хозяева не погибли в блокаде, а были арестованы НКВД? Книги отец в первый же день подверг сортировке – оставив справочники по математике и физике, а также русскую классику, без всякой жалости выбросил на помойку советских авторов вроде Горького и Шолохова. К сожалению, не было возможности так же поступить с «философами» коммунизма, во избежание доносов и риска подвергнуться репрессиям, так что Маркс, Энгельс, Ленин, Сталин были всего лишь изгнаны с полок в темный и грязный угол под тахту.
Если отец, находясь в оккупации, часть времени работал уездным землемером, а часть проживал на мое жалование, то есть к нему у советских властей не могло быть претензий – то я имела основания опасаться за свою судьбу, узнай НКВД о том, чем я занималась в комендатуре. К тому же я, хотя и сохранила студенческий билет ЛГУ, и могла бы продолжить занятия – но, попав в Ленинград в середине учебного года, должна была найти работу. Семейным советом решено было временно отправить меня подальше от Ленинграда, во избежание ненужного интереса. Друг отца посоветовал далекий северный город, проклятую богом и людьми дыру в тундре. Зато за работу там шла «полярная» надбавка.
Это был ад. Не только в смысле бытовых неудобств – я, привыкшая всегда иметь свою комнату, собственную или съемную (в Ленинграде, перед войной), должна была довольствоваться «койко – местом». Но стократ тяжелее для меня было то, что я должна была трудиться на укрепление военной мощи СССР – даже столь мирную науку как математика, сталинский режим использовал, чтобы делать оружие еще более сокрушительным. Я видела, как ликует толпа на улицах, одержанной «победе» – не понимая, что празднует победу над своей собственной свободой. Мудрый Вождь Сталин, он заранее знал и готовился к войне, оттого все жертвы и лишения в двадцатые, тридцатые – но это было не зря!
Я презирала сама себя. Меня бесили радостные лица, смех и веселье – рабов и рабынь, искренне не видящих своей несвободы. Я, когда‑то мечтающая о доме, любящем муже, детях, и как всякая женщина, желающая быть красивой – презирала самок, наряжающихся ради того, чтобы понравиться офицерам армии, несущей в Европу несвободу коммунизма – на мой взгляд, добровольно наняться в публичный дом было нравственнее, чем рожать будущих солдат и рабов от таких же солдат и рабов! Я вычеркнула из своей жизни мужчин, поскольку могла принять лишь свободно мыслящего, подобного себе. И одевалась в черное, как в траур – глупые курицы думали, по кому‑то из родных, погибших на войне. А у меня там погибло то, во что я верила! Впрочем, у бывшей деревенщины не было вкуса – мне хотелось смеяться, глядя на их потуги выглядеть модно, нижние юбки из солдатских портянок, и тельняшки под платьями, в холодную погоду! Все, что я могла себе позволить – это хорошее шелковое белье, французское, купленное по случаю еще в Риге.
Среди человеческого стада, меня окружавшего, вожаком была некая Анна Лазарева. Как подтверждение моей теории – тоже ленинградка, студентка, как и я, в начале войны оказавшись «под немцами», но, происходя не из образованных людей, а из пролетарского быдла, даже оказавшись вне коммунистического рабства, выбрала путь не свободы, а прежнего служения вбитой в ее голову идее, пошла в партизанский отряд, была шпионкой, лично убивала немецких солдат, причем не в честном бою, а подло втеревшись в доверие – жаль, что она не попалась мне в псковской комендатуре! И Бог не наказал ее, напротив – она вышла в большое начальство, нашла себе мужа в высоком чине, который очень ее любил, носила красивые платья – имела в жизни все, что по праву должно быть моим! Значит, атеисты правы – никакого бога на небе нет, а есть лишь пустые слова в книгах и разрисованные доски икон. И никто не вернет несчастную Россию к порядку, если мы сами не сможем этого сделать!
Я читала Чапека, «Война с саламандрами». Как животные, научившиеся подражать людям, стали много опаснее. Красные комиссары времен революции – люпмены, разрушители! – были на уровне зверей. Беда в том, что они захотели стать людьми, «каждая кухарка должна иметь знание управлять государством», и им это удалось, при сохранении прежней животной сути. Такие, как Лазарева – вовсе не глупы, в чисто профессиональном плане они могут даже превосходить старую русскую интеллегенцию, имея большую энергию и целеустремленность – если мой отец часто сомневался, показывая свою мягкотелость, эти не сомневаются никогда! Они могут быть талантливы и умны, совершать открытия, изобретать полезные вещи, писать книги и симфонии – но в них нет главной черты интеллегенции, ее гражданской позиции, быть совестью нации и противовесом власти, они всего лишь у этой власти функциональный инструмент! Оттого, все их казалось бы, лучшие качества – в конечном итоге, укрепляют безнравственную коммунистическую власть, и являются на деле гораздо более предосудительными, чем самые гнусные пороки!
Внешне неотличимые от людей – физически совершенные (с культом здорового тела), умные, образованые, верные идее товарищества и патриотизма (что особенно мерзко) – саламандры, лояльные коммунистической власти. Даже гуманизм и милосердие они поставили себе на службу – стань как они, и тебя не тронут, а может даже, как Лазарева, поднимешься на самый верх! Но эта мнимая доброта – всего лишь еще более изощренный метод истребления тех, кто еще остался человеком. И находятся нестойкие, кто соблазняются, отказавшись от своей внутренней свободы! Откажись – и получишь то, о чем мечтаешь, в этой жизни. Это ведь так легко – признать, что ты не быдло, а имеешь какие‑то права?
Лазарева – хотя бы обречена была стать той, кем стала, родившись в семье пролетария, в стране, уже пораженной большевизмом. Но в подругах у нее ходила итальянка, европейка, изначально свободный человек, она предала свою цивилизацию, свою человеческую расу, соблазнившись греховной страстью к одному из этих существ мужского пола – вместо того, чтобы найти себе честного итальянского парня! И сколько еще поддастся подобному соблазну, если армия саламандр захватила большую часть Европы – тварям мало одной несчастной России, они хотят разнести заразу на весь мир, и это пока им удается! Господь, за что ты так разгневался на русский народ, наслав на него такое проклятие?
Бесполезно надеяться на то, что власть саламандр будет свергнута восстанием: слишком глубоко проникла и широко распространилась болезнь. Возможно даже, что заражено уже большинство – что ж, об их смерти не стоит жалеть, ибо это уже не люди, а существа. И те из них, кто наиболее похожи на людей, как Лазарева – самые опасные. Но кто тогда спасет Россию? В этой войне нам очень не повезло с противником – если бы мы воевали не с немцами, людьми культурными, но начисто лишенными гибкости и склонными к фельдфебельским манерам, а с англичанами, свято относящимися к правам личности, подаривших человечеству Хартию Вольности еще семьсот лет назад! Может быть, тогда мы в Москве смотрели бы на победный парад русских войск, а на кольях корчились бы последние саламандры. Но англичане, как и американцы, чересчур прагматичны и во главу всегда ставят прибыль. Они не захотят тратить драгоценные жизни своих граждан ради избавления от ига несвободы несчастной России!








