Текст книги "Долгий путь к себе"
Автор книги: Владислав Бахревский
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 50 страниц) [доступный отрывок для чтения: 18 страниц]
– А теперь пусть покажет нам свое непревзойденное искусство пан Гилевский.
Высокий шляхтич в домотканом синем жупане встал перед публикой. Он был грузен и медлителен.
– Чем же собирается нас удивить этот увалень? – шепнул пан Чаплинский в розовое ушко пани Хелены.
Двое слуг принесли и поставили перед паном Гилевским трехпудовую гирю. Пан Гилевский отрицательно покачал головой:
– Лучше мужика, который потолще.
– Пришлите мужика! – приказал Потоцкий.
Появился мужик. Здоровенный детина, на голову выше пана Гилевского.
– Годится, – сказал тот и вдруг ухватил мужика за поясницу, подкинул над собой, не дал упасть, закружил в воздухе двумя руками, потом правой рукой, левой и – стоп! Поймал, поставил на землю. Но оказалось, поставил на голову, сообразил, что мужик не стоит, перевернул его и раскланялся. Мужик, шатаясь, пошел прочь под смех развеселившихся гостей.
А на луг уже выкатил экипаж, запряженный шестеркой лошадей. Когда карета проезжала мимо пана Гилевского, он вдруг изогнулся, схватил руками за колеса и – чудо! Лошади били копытами, но ни с места. Пан Гилевский отпустил, и экипаж умчался.
– Я оставлю вас на одно мгновение! – шепнул пан Чаплинский пани Хелене.
А перед публикой уже готовился новый номер. Слуги торопливо врыли в землю дубовые столбы и сверху прикрепили дубовый брус. Получились ворота.
Пан Гилевский сел на лошадь, проехал по полю не торопясь, как бы для собственного удовольствия, потом дал шпоры и поскакал в ворота. В воротах он поднялся на стременах, схватился руками за брус и, сдавив лошадь ногами, поднял ее и подтянулся на руках, коснувшись подбородком бруса. Одежда на пане Гилевском затрещала, жупан лопнул по швам. Богатырь смутился, дал лошади коснуться ногами земли и ускакал на конюшню.
Публика разразилась овацией.
– Позвольте! – Это выскочил на резвой лошадке пан Чаплинский, в латах, с саблей на боку, с пистолетом. Он поставил лошадь перед публикой, разбежался и – перепрыгнул.
– Браво! – кричала публика.
– Браво! – кричала пани Хелена, посылая герою воздушный поцелуй.
9
Когда пани Мыльская, усадив пани Выговскую и пани Хелену в свой рыдван, перекрестилась на дорогу и стала уже ногой на ступеньку, к ней быстро подошла пани Ирена.
– Я прошу вас по приезде без всякого промедления освободить дом. У меня есть в нем нужда.
Пани Мыльская остолбенела, и, пока соображала, что ответить, отвечать было уже некому пани Ирена упорхнула.
Пани Мыльская глянула в недра рыдвана и увидала, что пани Хелена у противоположного окна ведет какой-то быстрый и горячий разговор с паном Чаплинским.
ГЛАВА ПЯТАЯ1
Против шести сотен атамана Линчая, из этих шести четыре – крымские татары, стояло три тысячи реестровых казаков черкасского полковника Барабаша.
Линчай собирался улизнуть глубокой лесистой балкой, но был обнаружен и окружен.
– Завтра они нам его выдадут! – сказал Барабаш Хмельницкому, они были с глазу на глаз, но у палатки тонкие стены.
Хмельницкий прикрыл рот ладонью и тихо, с нарочитой басовитостью, чтоб речь стала неразборчивой, спросил полковника:
– Нужна ли нам его голова? Кого порадует еще одна казнь храбрейшего из нас?
– Мы на службе короля. За эту службу нам дадены привилеи.
– Кому дадены, а у кого и отобраны, – возразил Богдан. – Пан Чаплинский отнимет у меня Суботов, и никто во всей Речи Посполитой пальцем не пошевелит, чтоб заступиться за казака. Барабаш, разве мы королю служим? Король нам с тобой вручил свое знамя и привилеи для двадцати тысяч. На кого он нас с тобой послал? На султана. А что сделала шляхта? Она повернула дело так, что привилеи в твоем сундуке, а знамя – в моем. И воюем мы не против нехристей, а против своего православного атамана, который вступился за наш бедный народ.
– Что ты от меня хочешь? – спросил Барабаш.
– Достаточно будет того, что мы прогоним Линчая.
– И ты думаешь, комиссар Шемберг не заподозрит неладное?
– А кто тебе сказал, что ты наверняка захватишь завтра Линчая?! У нас впятеро больше людей, но нам пришлось растянуть полк. Мы – цепь, а он – мечь. Он ударит всей силой по одному звену, и цепь лопнет. Я не хочу многих жертв, Барабаш. Я не хочу, чтоб казаки истребляли казаков, чтоб реестр воевал против своего же народа. На Линчая послали нас с тобой, а шляхта в это время объедается и обпивается во дворце Потоцкого.
– Хмель, я тоже не хочу большой крови. Я хочу взять одного Федора Линчая. Он пустой дейнека. Пусть ответит за свои грехи.
– Люди будут проклинать нас, Барабаш.
– Не узнаю тебя. Хмель. Ты всегда был осторожен и благоразумен. Пан Чаплинский задел тебя за живое, но правда на твоей стороне, и ты выиграешь дело.
– Я много думал и решил: пройду все круги судебных мытарств, дабы показать реестру, сколь мало мы значим для Речи Посполитой. А Линчаю надо дать уйти.
– Делай как знаешь, я ни мешать, ни помогать тебе не стану.
– Спасибо, Барабаш! – Хмельницкий весело сверкнул глазами, вылетел из палатки и обошел ее кругом: нет ли соглядатая?
2
Федор Линчай не поверил реестровым казакам, побоялся ловушки. Хмельницкий посылал ночью к атаману человека, который указал место для беспрепятственного прохода.
Линчай решил ударить сразу в двух местах. Один удар был ложный, другой – всеми силами.
Когда на сотню Хмельницкого напала сотня татарской конницы, он воскликнул:
– Не поверил!
Барабаш не знал, какую хитрость уготовил его сотник, но, видя смелое нападение осажденных, послал на помощь Хмельницкому три сотни под командой Дачевского, доверенного человека комиссара Шемберга.
Вынужденный сражаться, Хмельницкий отрезал татарам путь назад, в балку, и они оказались в западне. Несколько всадников, надеясь на быстрые ноги скакунов, рискнули проскочить в бреши между казачьими отрядами.
Хмельницкий-сотник видел, что теперь в самый раз ударить на татар с тыла, смять их с двух сторон, уничтожить или пленить. Бой закончился бы в считанные минуты, и отряд успел бы нанести смертельный удар Линчаю, который начал прорыв в противоположной стороне балки.
Избавляя себя от забот командира, Хмельницкий дал шпоры коню и поскакал наперерез татарину, который пытался спастись бегством.
Это была славная скачка! Хмельницкий был грузен, но не умел послать коня в самый резвый бег, и у татарина нервы не выдержали. Он попытался вилять, а потом и вовсе развернул лошадку и кинулся на преследователя, решив умереть в бою.
Хмельницкий видел теперь: перед ним – мальчишка. Татарчонок выстрелил, но раньше времени. Бросил пистолет, замахал саблей, плохо видя, а может, и совсем не видя противника.
Хмельницкий одним ударом вышиб из рук его саблю и рукояткой вытолкнул из седла. Подскакавшим казакам крикнул:
– Отведите моего пленника в обоз! Конь – ваш.
Отряд Дачевского уже подошел и завязал бой с татарами. Хмельницкий глянул в сторону главного сражения. Отряд Линчая прорвался и уходил в степь.
– Дурень, но умница. Разве можно верить реестровому казаку, который служит за сладкую кость с чужого стола?
Поскакал к своей сотне. Ввязался в схватку. И вдруг искры так и брызнули из глаз: чья-то сабля рубанула по железной шапке. Сам тоже полоснул наотмашь. Обернулся – Дачевский.
– Прости, пан сотник! За татарина тебя принял.
Вокруг собрались казаки, и Дачевский, бормоча извинения, убрался.
Богдан стянул с головы шапку. Потрогал пальцем рассеченный шишак.
– Не будь этой железной пуговицы, плакала бы моя голова.
Перед глазами плавали зеленые круги, подташнивало.
– Держись, Богдан! Держись!
Хмельницкий очнулся, понял, что валится из седла, ухватился за шею лошади, кто-то помог ему, поддержал.
– Ничего, отлежишься. Шишкой отделался. Взял бы проклятый лях пониже – голову бы снес.
«Свой», – подумал Хмельницкий, облегченно вздохнул и поплыл в забытьи.
3
Отлеживался Богдан в своем доме, в Переяславе.
Дом этот был приданым жены Анны. Померла Анна полгода назад, оставила ему двух хлопчиков да двух дивчинок: Тимофея, Юрко, Степаниду да Екатерину.
Глядя в угол, на икону Богоматери, Богдан вел беседы с душой Анны.
– Ты прости уж меня! – винился он перед женой. – Сама знаешь, не забыл я тебя. И до последнего дня своего – не забуду. Попроси за нас у Господа, чтоб отпустил грехи: мне – по старости, Матрене – по молодости. Сама знаешь, Матрена с семнадцати лет вдовица. Настрадалась. А мне, старому, женских утех рыскать недосуг. Так все и получилось. Житейское дело.
Говорил и мрачнел: не лгал он Анне, но и всю правду тоже сил не хватало выложить. Полюбил он Матрену. Так прилип, что Тимошу в глаза глядеть стыдно. Хлопец взрослый, все понимает.
Горько было Богдану: от живого человека мысли утаить – дело нехитрое, от духа ничего не утаишь. Да и не стал бы он утаивать ничего: жалел Анну, не хотел больно сделать ей. Вторую любить, и тоже без памяти, – это ведь на предательство похоже.
Лечил Богдана старик-запорожец, по прозвищу Барвинок. Сколько старик прожил лет, никто не знал, а сам он забыл. Глубокие переяславские деды стариком его помнили. А Барвинок возраста своего не чуял. Болеть он никогда не болел, а только усыхал помаленьку. Был он похож на корешок ходячий. Идет, с землей сливается, а глаза – словно барвинки, синеют, сияют. Как бы не было скверно человеку, а встретит такие глаза – улыбнется, хоть сквозь слезы, а улыбнется.
– Чем ты меня травишь, дед? – спрашивал Богдан, принимая питье.
– По утрам отвар болиголова тебе даю, – отвечал дед Барвинок. – А на ночь растрил-траву с плакуном да чертополохом – от испуга.
– От какого такого испуга? На труса я, что ли, похож?
– Ты такой удалец, что и сам еще не знаешь, сколько в тебе удали неистраченной живо! – улыбнулся дед Барвинок. – Ум храбрится, да плоть страшится. Плоть я твою врачую. Душа у тебя как пламень, хорошая душа, здоровая. Если бы не твой ум, как знать, дожил бы ты или нет до седых волос с таким огнем в сердце. Ум у тебя сильнее души.
– А скажи, дед, – глаза у Богдана блестели пронзительно, – скажи ты мне! Бывает, жжет мне сердце. Так жжет, что – мечусь. Одно спасение – на коня и по степи гонять… Ничего себе объяснить не могу, только все же знаю: не ту я жизнь прожил, не свою, чужую, маленькую.
– Отчего ж прожил? Ты ведь жив-здоров, один Бог знает, сколько тебе жить осталось и что на роду тебе написано.
– Дедок! Ну, какая у меня может быть жизнь впереди? Мне ведь не двадцать и даже не сорок. Мне – пятьдесят два года. Всей моей славы – сотник. Да еще по миру грозятся пустить.
Богдан заворочался на постели, сел, стрельнул глазами на деда Барвинка, но тот укладывать не стал, глядел на казака с улыбкой – Богдан матушку вспомнил. Совсем далекое. Купает его мама в корыте, смеется, зубами блестит, а ему тоже очень хорошо.
– Ты не колдун? – спросил Богдан.
Дед Барвинок засмеялся:
– Я – запорожец.
– Ладно. Не в том дело, – махнул рукой Богдан. – В стычке, где меня свои же по голове угостили, погнался я за татарчонком, за пленником моим. Правду сказать, из хитрости погнался. Так нужно было. А вот когда скакал, екнуло у меня сердце… По-особому екнуло, словно бы я цветок папоротника на Ивана Купала ловил. Поймал татарчонка, и ведь не затрясло меня от радости, но успокоился я тогда очень. Подумалось: все теперь будет, как надо. Тут-то меня и шарахнули по башке!
Засмеялся. Боль гвоздем прошибла мозги, и Богдан, морщась, тихонько опустился на подушки.
– Спать тебе, казак, нужно больше, – сказал дед Барвинок. – Спи.
Осенил рукой, и Богдану опять матушка привиделась: стоит, занавеску рукой отслоня, крестит его на сон грядущий.
4
Татарчонок Иса был сыном перекопского мурзы Тугай-бея. Как только Богдану стало лучше, он перевел пленника в горницу.
– Ты не пленник мой, а гость, – объяснил он татарчонку. – Я твоего отца знаю. Он мне друг. Держали тебя взаперти потому, что я сильно болел.
Богдан говорил с Исой по-татарски, тот слушал, но видно было, что не верит ни одному слову.
– Ты очень храбрый джигит, – не отступал Богдан. – На коне сидишь, как никто из наших сидеть не умеет, а вот удар саблей у тебя неверно поставлен. Смотри, как нужно рубить.
Хмельницкий кликнул казака. Взял у него две сабли. Одну передал Исе.
– Пошли во двор, поучу тебя.
Учил татарчонка сабельному бою на совесть, словно важнее дела не было. Ел с Исой с одного стола, спал в одной комнате, дверей не запирая.
– Какой выкуп за меня хочешь? – спросил его в упор Иса.
– Выкуп с гостя? – удивился Богдан.
– А когда домой отпустишь?
– Одного тебя отпустить никак не могу, – развел руками сотник. – Тебя и наши могут обидеть, и поляки… Вот поедут купцы в Крым или попы какие, тогда с Богом. А пока в Суботове поживешь. У меня два сына. Младший мал, а Тимош, старший, – товарищем будет тебе.
– А когда в Суботов поедем?
– Завтра и поедем. Шишки зализали, теперь не стыдно людям на глаза показаться.
– А на чем я поеду? – не отставал Иса.
– Лошадь твою казаки увели! – сокрушенно вздыхал Богдан. – Коня купим.
– Когда?
– Сегодня.
5
Затянул кумачовый кушак на осиной талии – ни вздохнуть, ни выдохнуть, складки с расшитой свитки все за спину убрал, шапчонку заломил и, придерживая правой рукою, пустился вприсядку, подметая горницу синими, как ночь, шароварами.
Матрена заглянула в горницу да и покатилась со смеху. Тимош тотчас перестал плясать. Как сова, воззрился на смеющуюся женщину. А та еще пуще расхохоталась.
Тимош хотел было плюнуть под ноги, да вспомнил – мама за их плевки у Бога прощения просила. Сорвался с места, выскочил из дому.
Матрена-сатана в дверях не посторонилась, высокой груди жаркой от его груди не отвернула: уши у хлопца так и пыхнули, будто в порох кто огниво сунул. Во всем Чигирине не было ни среди замужних, ни среди дивчин такой, которая не увяла бы перед Матреной.
Была Матрена матери Тимоша близкой родственницей. Муж у нее на колу в Истамбуле жизнь кончил. На красоту Матренину всякий мужик облизывался, а новый подстароста чигиринский пан Чаплинский, так тот кружить вокруг да около не стал. Увидал кралю на улице, в ту же ночь и вломился к ней в дом. Только Матрена не стала дожидаться, когда храбрый поляк двери с петель сорвет. Через трубу удрала.
Анна, жена Хмельницкого, в те поры уже болела, и Матрена всему дому пришлась по сердцу. И Тимошу, конечно, тоже. Ухаживала она за матерью, как за малым дитем, но болезнь оказалась сильнее человеческой доброты.
После похорон отец первую неделю будто оглох и ослеп, никого не видел, не слышал, во вторую неделю был послушен, как ребенок, всем и во всем, а на третью вдруг ожил, да еще как ожил! И Матрена расцвела.
Обиделся Тимош на отца. Степанида, старшая сестра, тоже обиделась, а меньшие, Юрко, Катерина, как кутята. Им бы лишь теплый бочок. Подкатились к Матрене, приняли ее ласку. Со свадьбой, однако, отец не торопился, не хотел людей дразнить. Минет год, тогда другое дело, никто слова не скажет.
Чужим стал Тимошу дом. Захотелось на волю, но из гнезда рано сниматься. Еще и в парубках не хаживал. Вот и решился он, как вернется отец из похода, испросить у него соизволения – в парубках ходить. Ростом Тимош удался, силы ему было не занимать, хлопец он в семье старший, одна помеха – годы молодые. Пятнадцати лет еще не стукнуло. Скажет отец: «Обожди годок», и ничего не поделаешь, придется ждать. Парубок – вольный человек, живет своим умом, как только хочется да можется. Ему и колядовать позволено, а после Пасхи ходить в клуни или на гумна к дивчинам спать. Спанье это чистое. Коли дивчина ласку не превозможет, так ей же и беда. Все от нее отвернутся, искуситель первым. Закон тот суров и свят. Зато целоваться не возбраняется. Ой, не зря поют:
Та на вечерницах
Так нацилувався,
Так намилувався,
Як у садку соловей
Тай нащебетався.
Рукой опершись на старую косматенькую вербу, Тимош глядел на реку, и мыслей в голове его было не много. «Поймать бы сома с лошадь, – думал хлопец, – уж тогда бы отец думать не стал – отпустить в парубки сына или не опустить».
Верба ловила залетные вечерние ветерки, заигрывала с ними, и длинные кудлатые ветки, покачиваясь, щекотали Тимошу то щеку, то шею, а он, даже не отмахнувшись, упрямо думал о своем: «Али пристрелить бы татарского лазутчика. Сесть в камышах с ружьем и ждать. Уж тут бы отец слова поперечного не сказал».
Тимошу почудилось вдруг – скачут. Вышел на дорогу – отец и еще кто-то с ним. Богдан издали помахал сыну, а подъехав, легко соскочил на землю.
– Здравствуй, Тимош! – обнял. – Все живы, здоровы?
– Живы! – Тимош разглядывал спутника отца: татарчонок, что ли?
– Товарища тебе нашел! – сказал отец. – Иди сюда, Иса! Познакомься. Тимош – мой большак, моя надежда, а это Иса, сын Тугай-бея. В седле, как пан Ветер, сидит. Отмахни ему голову – не потеряет стремян.
– Здравствуй, – сказал Тимош, не очень радуясь новому знакомству.
Иса тоже гордый, отвернулся.
– Э-э! – догадался Богдан, оглядывая нарядную одежду на сыне. – Ты, я гляжу, парубковать собрался!
Глаза у Тимоша вытаращились, и опять он стал похож на совенка, взъерошил перышки.
– С Богом, сынку! Исе с дороги отдохнуть нужно. Весь день мы с ним в пути, обоз бросили – и давай скакать. Мы отдохнем, а ты – погуляй.
Рябое, тяжелое лицо Тимоша осветилось радостью и похорошело.
– Так я тогда пойду? – спросил он отца, не веря ушам своим.
– Ступай, сынку! Гуляй! Гуляй, покуда есть еще время для песен.
Хлопец рванулся было в сторону Чигирина – семь верст топать, но отец окликнул его:
– Тимош, держи полтину. В парубки в долг вступать не годится.
– Спасибо, отец!
У Тимоша деньжата были припасены, но щедрый дар отца позволит дышать свободно, гроши в уме не посчитывать.
6
«Коронувание» Тимоша в парубки устроили в хате сироты Карыха. У Карыха – шаром покати, все, что можно было отнести, отнес он в шинок, и не потому, что вино любил, а потому, что больше себя любил он товарищей своих.
Платя за любовь и бескорыстие, парубки называли его «березой» и во всем слушались: «береза» – старшина парубков.
Выставил Тимош на угощение два ведра горилки да зажаренную на вертеле свинью.
Карых велел парубкам перекрестить лбы, надел на палец медный перстенек да и щелкнул вступающего в братство по лбу, приговаривая:
– Чтоб не забывал о Боге отцов своих и дедов, чтоб на прелести польской веры не соблазнялся, а за свою стоял насмерть. Аминь!
Сели на пол по-турецки. Пустили чашу по кругу. Сперва помянули славных казаков, сложивших головы, кому где пришлось: в Истамбуле, Бахчисарае, в Варшаве, на Поле Диком…
– А теперь, братья, выпьем, чтоб нам всем жилось не хуже, чем батькам нашим, чтоб столько же досталось шишек и шрамов. Да не оскудеет земля украинская храбрыми хлопцами!
Так сказал «береза» Карых и кинул свою чашку через голову.
– А споемте-ка, братья, песню нашему товарищу!
Вскочили парубки на ноги, подхватили Тимоша на руки, подняли под самый потолок да и запели. Славно запели, не загорланили по-дурному, но во всем Чигирине слышно было, как парубки нового товарища величают. Старые казаки из хат выбирались, чтоб слышать лучше, а послушав, смахивали ненароком набежавшую слезу: молодость, молодость, птица залетная, синяя птица, с жаркими перьями.
Посияли дивки лен,
Що за диво, дивки, лен! —
пели парубки в хате «березы» Карыха.
Посияли, спололи,
Що за диво, спололи!
А споловши, вырвали,
Що за диво, вырвали!
– Карых-то! Карых-то заливается! – вздыхали молодицы, потому что Карых был для них хуже дьявола: красив, голосист, смел, но уж такая голь перекатная, что никакой любви не хватало за такого замуж навостриться. А впрочем, судьба сама знает. Не в бедности дело, дело в том, что, может, и родилась уже, да еще не вытянулась, не выкруглилась та дивчина, которой для счастья одних глаз Карыха довольно будет.
В Дунай-ричку кидали,
Що за диво, кидали!
Дунай ричка невеличка,
Перевозец небольшой,
Що за диво, небольшой!
И шли дивки дорогою,
Що за диво, дорогою!
Дорогою бижить конь,
На конику молодец,
Що за диво, молодец,
Наш Тимош удалец!
Когда снова сели выпить да закусить, был Тимош парубкам ровня.
– А не поиграть ли нам в игры? – предложил Карых, чтобы отвлечь парубков от питья.
Решили играть в таран. Вышли на улицу. Уже было темно, но играть так играть.
– Становись, Тимош, первым.
Тимош встал, как для игры в чехарду: согнулся, руки упер в колени, ногами по земле повозил, устраиваясь как можно прочнее. Двое парубков подхватили третьего, раскачали да и влепили Тимошу в зад своим тараном. Тимош улетел кубарем. Больно, да не обидно, хоть парубки и покатываются со смеху. Теперь его черед над другим смеяться. Следующим встал сам Карых и тоже улетел, не хуже Тимоша.
Но вот дошла очередь до Петро Загорульки. Ростом Петро не удался. Не то что парубков догнать, он и дивчинам иным до плеча, но и шире его во всем Чигирине не только казака – бабы не было.
Долбанули Загорульку раз – устоял. Долбанули в другой раз – устоял. В третий раз долбанули – не шелохнулся. А больше охотников голову о Загорулькин зад расшибать не сыскалось.
Спели парубки славу маленькому Петро и пошли с песнею до дивчин.
Дивчины их ждали на краю Чигирина у хаты Гали Черешни. Ждали, да заждались.
Встретили они парубков песней, чтоб за живое задеть.
Ой, диво дивное, диво!
Пошли дивоньки на жниво.
Жнут дивоньки жито пшеницю,
А парубоньки куколь, митлицы.
Чого дивоньки красныя?
Бо йдять пироги мясные,
Маслом поливають,
Перцем посыпають.
А парубоньки блидныи!
Бо йдять пироги пистныи,
Щолоком поливають
И попелом посыпають.
Парубки, однако ж, не сплоховали. Мигнул Карых своим да и залился по-соловьиному:
Дивецкая краса,
Як литняя роса.
В меду ся купала,
В меду выгравала.
На парубочках краса,
Як зимняя роса,
В смоли ся купала,
В дегти выгравала.
– Ой, мудрецы! Ой, мудрецы! – всплеснула руками Галя Черешня, но дивчинам понравилось, что парубки носов не задирают, чуют за собой вину.
– Припоздали мы, – сказал «береза», – не того ради, чтоб досадить нашим панночкам. Пришли мы к вам не одни, а с новым товарищем.
Парубки вытолкнули вперед Тимоша:
– Принимаете?
– А что же его не принять: не хромой, не горбатый. – Галя сняла с головы своей венок из цветов и пошла к Тимошу, но тот, растолкав хлопцев, спрятался за их спинами. – Да он дикий совсем! – Галя Черешня рассмеялась.
– Чем норовистей конь, тем больше охоты узду на него набросить! – ответил Карых.
– Еще чего недоставало! – крикнула молоденькая, но отчаянная Ганка, первую свою весну гулявшая с дивчинами. – Не цветы за пчелками гоняют, а пчелки ищут цветы медовые.
– Хорошо, дивонька, что про мед вспомнила! – вскричал Карых. – Не сыграть ли нам в «калету»?
– До Андреева дня далеко еще! – удивилась Галя Черешня.
– То до зимнего Андрея далеко, а летний Андрей один миновал, а до другого уже и рукой подать.
– Сыграем! Сыграем! – согласились дружно панночки.
– Но уж коли нынче не Андреев день, то и в игре пусть будет новина, – поставила условие Галя Черешня.
– А какая же новина? – спросили парубки.
– «Писарь» будет не ваш, а наш.
– Согласны! – решил за парубков «береза», и все гурьбой повалили в старую хату Гали Черешни.
Затопили быстро печь, замесили тесто, чтоб «кадету» испечь. Пока колоб готовился, песни пели, страшные истории рассказывали.
Галя Черешня была великой охотницей и других напугать, и самой от своих же рассказов трястись.
– Слыхала я, в Кохановке дело было, – начинала Галя Черешня очередную историю и уже заранее таращила хорошенькие свои глазки. – Разбаловались двое парубков. Уж чего-чего они не выкомаривали: корчаги у соседей поменяли, на хате колдуньи сажей кошку намалевали, забрались на крышу гордячке-дивчине, выли в трубу, будто домовые. А потом один и говорит: «Пошли перекинемся у ракиты через голову. Старухи болтают, что этак можно в волков обернуться. Все село напугаем, а сами потешимся на славу». Пошли они за околицу, у ракитова куста перекинулись и стали волками. Побежали дивчин гонять. Дивчины на вечерницах были. Увидали, что два волка в окно заглядывают, всполошились, заплакали, двери на засов. Натешились волки-парубки, через голову перекинулись. Один человеком обернулся, а другой – нет. Уж катался он катался по земле и так и сяк – не вышло.
– Страсть какая! – охнула Ганка-вострушка. – Я прошлым летом на пасеку к деду моему ходила. Иду назад, а за мной волк! До самой околицы провожал. Думала – конец. Иду, шарю по земле глазами – так даже прутика не попалось. Может, это тот самый хлопец был?
– Нет, не тот, – сказала Галя. – Тот до Рождества по лесу рыскал, а на Рождество прибежал к родной хате. Заглянул в окошко – на отца с матерью поглядеть – да и завыл с горя. В хате светло, на столе еда вкусная, разговляются. Увидал отец волка, схватил ухват, выскочил из хаты да и давай волка охаживать. А тот не убегает. Человеческим голосом взмолился: «Не бей меня, батюшка. Я сынок твой». Поверили волку. Как было не поверить, когда он по-человечески говорит. Привели в хату, посадили за стол. Потянулся волк мордой в чашку с варениками, а сестренка как вскочит, как опрокинет лавку, волк через голову перекинулся да и стал опять человеком.
– А ну тебя, Галка! – зашумели дивчины. – Такого всегда расскажешь, домой страшно идти.
– Парубки проводят! – отрезала Галя.
– А как быть той, у кого нет парубка? – пискнула Ганка.
– Глазами меньше хлопай! – посоветовали дивчины. – Прискакал новый козлик в огород, ты время даром не теряй, а веревочки плети!
Тимош побагровел, но в полумраке краску не видно, а отсвета печи даже стены розовы.
– А что, товарищ ваш новый, случаем, не немой? – спросила Галя Карыха. – Али, может, пуглив? Наслушался наших сказок да и онемел.
– Не задирай, Галя, парубка! – ответил Карых. – Расскажи, Тимош, дивонькам чего-нибудь такое, чтоб аж пискнули.
Деваться было некуда, и пропавшим голосом Тимош отрывисто просипел:
– Пан Чаплинский, подстароста наш, на охоту ездил. Зайца живьем поймал. А поймавши, распял его на кресте, у часовни, что у Светлой Криницы стоит.
Тихо стало в горнице.
– Чего о поляках поминать? Нам и на дню хватает ярма! – сказала какая-то дивчина.
– А то и вспомнил, что я бы пана подстаросту за ту криницу, за тот крест саблей, как полено бы, расхватил! – крикнул Тимош.
– Чего ты! – шепнула, приткнувшись к парубку, очутившаяся рядом Ганка. – Чего дрожишь-то?
– Хотите о кринице расскажу? – встрепенулась нарочито весело Галя Черешня, но никто не отозвался на деланное ее веселие.
Петро Загорулько тяжелым баском подмял и приглушил начатую было сказку про криницу:
– Поп наш к пану Чаплинскому в день его ангела с поздравлениями явился. Просфиру принес, а пан Чаплинский слуге своему говорит: «Возьми у попа просфиру!» Слуга просфиру взял, покрутил-покрутил, да и кинул под стол собаке, чтоб панов повеселить.
– Парубки, оставьте ваши разговоры! Не ровен час, донесет кто! – сердито сказала Галя Черешня.
– Кто же это донесет, хотел бы я знать?! – взвился Карых, прохаживаясь по горнице. – Разве есть среди парубков моих филин-заушник? А может, среди дивчин, среди красавиц наших черная сорока завелась?
– Ах, зачем же вы так? – расплакалась вдруг Галя. – Все мы хорошие, только жить страшно. Даже в доме своем – страшно.
На том бы и кончилась вечерница, но выручила «калета», испеклась. Обмазали ее медом, повесили к потолку и начали играть. Сначала с натугой, не забывая о недавнем разговоре, а потом – забылось худое. «Писарем» стала Ганка. Она сидела под «калетой» и помешивала кистью из мочала в ведерке с разведенной сажей. Парубки и дивчины по очереди садились верхом на ухват, подъезжали к «калете» и пытались отгрызть кусочек. Круглая «калета», густо намазанная медом, крутилась, ухватить ее на зуб было непросто: то по щеке медом мазнет, то по носу, как тут не засмеяться, а засмеешься – писарь тебя и разрисует сажей.
Дошла очередь до Тимоша. Сел он на ухват, подошел к «калете», прицелился исподлобья, запрокинул голову да и куснул «калету» белыми крупными зубами. Точно куснул. Зубы пробили сладкую корочку. Тимош выждал, пока «калета» успокоится, и резко дернул головой, отгрызая кусок. Веревочка оборвалась, «кадета» упала на пол, покатилась.
– Петухи уже кричали! – сказала Галя. – Спать пора.
– Приходи ко мне! – горячие влажные губы коснулись уха Тимоша.
Глянул: Ганка.
Покружив по Чигирину, Тимош пробрался к поманившей его дивчине на сеновал.
– Ложись! – шепнула Ганка и сама подвинулась поближе.
Тело ее пахло земляникой, но было горячее, и Тимош чуть отодвинулся.
– Ты чего? – спросила она.
– Ничего.
Они лежали молча, слушали, как перешептываются между собой потревоженные сухие травинки.
– Чего же ты не целуешь меня? – удивленно спросила Ганка.
Тимош приподнялся на локтях, поцеловал дивчину. Губы у нее тоже пахли земляникой.
– Сладко тебе было? – спросила Ганка.
– Сладко, – ответил Тимош. – Твои губы земляникой пахнут.
– Ты будешь ко мне спать ходить? – спросила Ганка.
– Буду.
– Значит, ты и есть мой парубок, мой жених?
Тимош не ответил. Было слышно, как он терзает зубами травинку.
– Что же ты молчишь?
– Нет, – сказал Тимош. – Я не твой жених. Я себе принцессу добуду.
– Откуда же ты ее возьмешь? – удивилась Ганка.
– Возьму.
Сказал и повернулся на бок.
– Уходи! – прошептала обиженная Ганка. – Нечего тебе с простыми дивчинами знаться. Пошел!
– Ну и пойду! – Тимош спрыгнул с сеновала.
– Сам рябой, как сыр, а туда же! Принцессу ему подавай! – крикнула в сердцах Ганка.
Тимош отворил дверь, за дверью стояло розовое утро.
– Вот увидишь, – сказал Тимош. – Я себе добуду принцессу.
И не улыбнулся. Не попрощался.
Ушел.
Вспугивая эхо, в Суботове грохнул выстрел.
7
Пан Чаплинский был человеком далеко уже не первой молодости. Не знатен и не богат, он не мог получить выгодных должностей, и вся его молодость прошла в таких местах, где, хоть тресни – обобрать было некого. На свое назначение в окраинный городишко Чигирин пан Чаплинский смотрел, как на счастливый поворот в судьбе.
В первый же день по приезде в староство он позвал к себе Захарию Сабиленку, который арендовал Чигирин у Конецпольского, а потому и был его истинным хозяином, и спросил без всякого словесного витийства:
– Ты – владелец города, скажи мне, кто здесь самый богатый человек?
– Сотник пан Хмельницкий, – тотчас ответил Захария.
Пан Чаплинский взъерошил усы, чтоб ободрить себя, и сказал Сабиленке заготовленную речь.
– Я почитаю тебя за человека разумного и сметливого. Пан Конецпольский – староста, но он далеко и в Чигирине бывает редко, я – только подстароста, но я буду жить здесь постоянно.
– Сколько вы хотите иметь? – спросил Захария Сабиленка, улыбнувшись с такой непосредственностью и с таким пониманием, словно открыл кошелек с золотыми.
– Мне нужно выдать замуж старшую дочь. Ей – шестнадцать, а я вдовец и воин. Я не силен в бабских причудах.
– Рекомендую ротмистра Комаровского. Молод, богат, отважен.