Текст книги "Долгий путь к себе"
Автор книги: Владислав Бахревский
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 50 страниц) [доступный отрывок для чтения: 18 страниц]
4
Опрокинув на головы своей дворне поток распоряжений, он явился на конюшню и замер в дверях. Его остановил порывистый голосок сына:
– Немедленно! Немедленно!.. – У Мишеля перехватило дыхание. – Оседлайте моего коня. Немедленно!
Мальчику было семь лет, и во всех его предприятиях участвовал наставник шляхтич Заец, знаток французского этикета.
– Ваша милость, на улице дождь! – возразил главный конюх. – Князь и княгиня будут гневаться.
– Не смей мне перечить, хлоп! – Хлыст так и свистнул в быстрой руке Мишеля.
– Как вы себя ведете, ваша милость! – голос Заеца был глух, но решителен.
– Я и вас – исхлещу! – взвился Мишель.
– Я – шляхтич, ваша милость. Если вы посмеете ударить меня, я вызову вас на поединок.
Мальчик развернулся лицом к своему наставнику, мгновение ловил губами воздух.
– Измена! – закричал он наконец. – Вяжите его!
Конюхи, словно под гипнозом, подошли к пану Заецу и заломили ему руки.
– Через минуту вам будет очень стыдно, ваша милость, – сказал наставник печально. – Вы ведете себя ужасно.
– Я веду себя, как подобает князю! – вскричал Мишель. – Мой отец хочет, чтоб я вырос воином. Оседлайте моего коня.
И слезы градом посыпались из глаз мальчика. Князь Иеремия попятился и стал за дверью.
– Простите меня! Я гадкий! Я ужасный! – сквозь слезы выкрикивал Мишель. – Меня накажет Святая Дева!
«Это у него от Гризельды», – кусал ногти князь Иеремия. Громко стуча каблуками сапог, он снова вошел в конюшню.
– Здравствуй, мой мальчик! Не застоялся ли твой конь?
– Ваша милость, на улице дождь! – Мишель вскинул на отца огромные черные глаза: слышал ли отец предыдущую сцену?
– Но мы – воины! Мы должны быть привычны к любой погоде. Оседлайте нам лошадей.
Дождь опутал их тонкой холодной сетью, но они скакали друг подле друга, покалывая коней шпорами.
Глаза у Мишеля светились черным радостным огнем.
– Мальчик мой! – приник к нему на скаку князь Иеремия. – Скачи сквозь непогодь, и наградой тебе будет королевский венец!
Сказал, и сам же изумился порыву. Он, всю жизнь перечивший королевским повелениям, заговорил о королевском венце!
Странный день. Ясновидящий идиот. Сорвавшееся с языка неисповедимое слово… Уж не пророчество ли?
Через все огромное степное небо вдруг полыхнула молния, а грома не было.
– Далеко, – сказал сыну князь Иеремия.
И в это время грохнуло, да так, что кони присели и понеслись.
5
Князь Иеремия выступил в поход с шеститысячным отрядом. Дошел до крепости Кодак, поставленной на Днепре якобы против татар, а на самом деле для ущемления Запорожской Сечи.
Во все стороны Вишневецкий рассылал дозоры и разъезды: не встретятся ли татары? Татары не встретились, и, дойдя почти до самого Перекопа, князь повернул назад.
На обратном пути дал войску отдых на острове Малая Хортица. Люди занялись охотой и рыбной ловлей, дивясь обилию дичи, красоте огромных осетров. Князь Вишневецкий тоже времени даром не терял. Объехал на лодке и коне всю округу, поглядел земли и реки.
Лет сто тому назад его предок князь Дмитрий Иванович Вишневецкий здесь, на Малой Хортице, поставил крепость. Служил князь Дмитрий русскому царю Ивану Грозному, служил польскому королю Сигизмунду II, нацелился на молдавский престол… Тут-то и схватили его турки. Отвезли в Истамбул, предали мученической смерти.
Был князь Дмитрий великий рубака, но и великий мудрец. Ставя крепость на Хортице – татарским набегам кость в горло, – он одновременно забирал под свою руку всю казачью вольницу.
Крепостенка всего год простояла. Татары ее сожгли.
Князя Иеремию лихорадило от новых дум.
Колонизовать Хортицу, а потом и другие острова – значит принести Украине вечное успокоение. У каждого украинца за спиной крылья: рухнет старая жизнь – за Пороги бежит. И опять человек! Да только уже не мирный поселянин, а дикий разбойник, с жаждой мести в крови.
«Вот он, ключ к искоренению вольнолюбия и непокорности. Хортица! – ликовал князь Иеремия. – А какие земли, какие просторы! Первым осесть на Хортице – значит стать хозяином немереных просторов, кои превосходят по территории саму Польшу. Просторы, разумеется, надо заселить. Заселить степи – значит вытеснить Ногайскую орду, значит лишить крымского хана маневра, внезапности нападения. Крымцы живут по-волчьи. Охотой. Но если не будет охоты, волку придется кушать травку…»
– Слава тебе, князь! – воскликнул Иеремия, широким росчерком пера подмахивая просьбу на имя короля о предоставлении права на владение пустующим островом Хортицей и пустующими землями вокруг острова, по обоим берегам реки Днепр.
Захваченный великими замыслами, горя жаждой деятельности и вполне счастливый, князь отправил гонца в Варшаву прямо с дороги.
В Лохвицу Вишневецкий вернулся 11 ноября, в день святого Мартына.
6
В Юрьев день осенний, о котором сказано: мужик не тужит, знает, когда Юрья, – 26 ноября, в Бужине была ярмарка. Богдан привел на ярмарку своего коня. Он успел распродать оставшуюся от пиров скотину, сбрую, сани, телеги, продал сундук жены своей Анны с женскими причиндалами, продал свои хорошие кунтуши, жупаны, шубы, тулупы, ковры турецкие.
– Житья в Чигирине мне не будет, – говорил Богдан любопытным. – Найду покупателя на дом и – не поминайте лихом. Может, в другой полк переберусь, может, в монахи пойду. Как бог даст.
Ярмарка была не шумней, не пестрей, чем всегда.
Возле конских рядов слепой лирник тоненьким, сверлящим уши голосом пел о правде:
Теперь же правды
На свете не сыскати,
Всей-то правды —
Что отец да мати.
Давно уже правда
На свете умерла,
А тая неправда
Весь свет сожрала,
Тепереньки правда
Сидит в темнице,
А тая неправда
В красной светлице.
«Дошел ли до этого лирника мой договор с Янко да с Головотюком?» – подумал Богдан, занимая место в торговом конском ряду.
Огляделся, прислушался к разговорам.
Шляхтич из небогатых ходил кругами, торгуя молодого малыковатого коня. Малыковатым, или двужильным, зовется конь, у которого на шее две толстые жилы, с глубокой впадиной между ними. Для работы это лучшие кони, сильные, неутомимые, но слава за ними не больно утешительная. Говорят, если малыковатый конь издохнет на конюшне, то беспричинно подохнет еще девять лошадей.
– Скости, казак, хоть двадцать злотых, – просил шляхтич, шмыгая опухшим от простуды носом. – Одежонка на шляхтиче дыроватая, сразу видно, своим трудом живет человек. – Скости, казак, будь милостив! Твой конь, чует сердце, вывезет меня из бедности треклятой. Я бы тебе в придачу что-нибудь дал, да нет ничего.
Владелец малыковатого коня стоял, отвернув лицо бедного покупателя, но последние слова задели казака за живое.
– Приду к тебе, горилкой напоишь?
– А когда придешь? – встревожился шляхтич.
– Тю-ю! Когда? Когда душа загорится!
– Весной у меня не только горилки, хлеба не будет, – ответил шляхтич, потупясь. И засиял глазами: – Приходи, когда урожай соберу. Неделю буду поить тебя без просыпу.
– Вот и славно! По рукам!
Ударили. Разошлись. Один с деньгами, другой с работягой-конем. Богдан поймал себя на том, что во время всего торга за ляха сердцем болел. И объяснил себе: «Труженик!»
Нашлись и у Богдана охотники купить коня. Начал Богдан торговаться горячо, но по солдатской натуре своей, торгуясь, держал обзор и, себе на удивление, углядел жолнеров и офицера, которые смотрели на него, перешептывались.
И тут, даже ноги током прожгло, тонкоголосый лирник возвестил добрым людям:
– Есть, есть человек, готовый постоять за веру праведную, греческую, за обиды людские, против ляхов-душегубителей, против проклятых арендаторов! Ступайте, храбрые сердцем, к Хмелю. Он ждет вас! Ступайте на Сечь!
– По рукам! – громко вскричал Богдан удивившемуся покупателю, который сбивал цену на треть, несправедливо сбивал, для одной торговой игры только.
– Как так по рукам?
– Давай деньги, бери коня! – быстро сказал Богдан.
– Вот тебе, милый человек, деньги, вот тебе на выпивку, сверх цены! – расщедрился покупатель, проворно забирая повод.
И тут к Богдану подступили жолнеры.
– Пан сотник Хмельницкий? – спросил офицер.
– Хмельницкий, – ответил Богдан.
– Пошли!
Богдан спрятал за пазуху деньги и дал связать себе руки.
Повезли его в крыловскую тюрьму.
7
– Здравствуй, кум! – раскрыв объятья, шел навстречу арестованному полковник пан Кричевский и, сердито хмуря брови на жолнеров: – Зачем связали человека? Он не дурень какой, чтоб от хороших людей бегать.
Богдану тотчас развязали руки.
– Обнимемся, кум? – спросил пан полковник.
– Обнимемся. Давно тебя не видал.
– Меньше по Варшавам ездить надо.
Хмельницкий и Кричевский обнялись.
– Ох! Это я велел тебя схватить! – повздыхал пан полковник, отирая вспотевший лоб. – По приказу пана Конецпольского.
– За что?
– Не сказали… Приедет комиссар Шемберг – он знает. Коли сам собирается допрос вести, значит, знает? – Пан полковник оглядел Хмельницкого. – А ты молодец! Не больно напугался.
– Вины за собой не чую. Где сидеть мне указано?
– Пошли. Тут новый сруб поставили. Обновишь.
– С печкой?
– Печки нет, но зато без блох, без тараканов. Да и не больно холодно пока. Эй! – крикнул пан полковник жолнерам. – Соломы свежей принесите. Побольше! Ты небось не обедал?
– Едва коня успел продать.
– Вот и славно! Пообедаем вместе… У тебя.
– В Чигирине?
– Зачем в Чигирине? Здесь и пообедаем.
Пан Кричевский, кликнув джуру, стал ему наказывать, какой еды принести, какого питья.
Новая тюремная изба была просторная и даже не очень темная. Четыре узких – руку не просунуть – оконца под потолком, а до потолка два человечьих роста.
В углу солома. Лавки вдоль стен.
– Стола нет! По-татарски придется, – сказал пан Кричевский, ожидая, когда джура разложит на скатерти еду. – А теперь ступайте все прочь, я сам буду охранять пана Хмельницкого.
Первым сел на пол, сложив ноги калачом.
– Садись, Хмель! С новосельем!
Выпили.
Богдан, выжидающе поглядывая на кума, закусывал корочкой хлеба.
– Плохи дела, – признался Кричевский. – О твоих речах в Роще доложено Конецпольскому. Доложил есаул Роман Пешта. Конецпольский сам твоего дела решать не станет, а к Потоцкому пошлет.
– Пешта! – встрепенулся Богдан. – То-то все ему не терпелось, подначивал меня разговоры начинать.
– Теперь дело не в том. Думай, как перед Шембергом будешь выкручиваться. Потоцкий на расправу скор.
– Спасибо, кум.
– За что? За то, что в тюрьму упек? Ты, не лукавя, скажи мне: всерьез затеваешь карусель? Роман брехал, будто татар хочешь звать.
– Верно брехал.
– Тогда дело и впрямь серьезное. В Чигирин я сообщу твоим казакам, чтоб ко всему готовы были.
– Тимоша надо предупредить.
– За Тимошем я послал.
– Его тоже в тюрьму? – быстро спросил Богдан. – Ты что же, знаешь, где он?
Тимоша Богдан отправил в Переяслав с сестрицами и меньшим братишкой Юрко.
– Кум! Недоверчивый ты человек! Где Тимош, хорошие люди сказали. А позвал его в Чигирин, чтоб в случае нужды бежать вам было сподручней, чтоб потом не искали друг друга. Ты, кум, спасибо мне скажи, что я тебя в Бужине арестовал, перехватил у Чаплинского.
8
Пан Шемберг приехал в крыловскую тюрьму в первый день декабря.
– Мне понятны причины, подвигнувшие тебя, пан Хмельницкий, на выражение недовольства, но чтобы ты – один из умнейших людей среди казачества – затеял нелепый, заранее обреченный на провал бунт? Это я понимать отказываюсь.
Пан Шемберг был, по обыкновению, серьезен и мрачен. Хмельницкому он говорил «ты». Они водили знакомство с тех еще времен, когда Хмельницкий занимал должность генерального войскового писаря. Приезжая в Чигирин, Шемберг останавливался в Суботове.
– Пан комиссар, что это за сказки ты мне рассказываешь? – невесело засмеялся Богдан. – Кого это поднимал на бунт? Где? Когда? Мой арест – не иначе, новые происки пана Чаплинского, которому мало, что пустил меня по миру, он саму жизнь мою собирается забрать! Скажи, пан комиссар, от Чаплинского идут эти сказки или от какой-то другой сволочи?
– Допрос веду я. Спрашивать мне, а тебе отвечать. Я хитрить с тобой, пан Хмельницкий, не буду. Ответь мне всего на один вопрос: что за сборище устроил ты в местечке, называемом Роща?
– Уже донесли! – сокрушенно покачал головой Богдан. – Ты со мной не хитришь, я тоже хитрить не стану. Собрались мы, чтоб волков погонять. Ну, а когда столько казаков, как о делах было словом не перекинуться? Не знаю, все ли рассказал ваш наушник, запираться я ни в чем не стану. Королевское знамя я казакам показал. Когда я проиграл дело в суде, король позвал меня к себе и сказал: «Чаплинский нашел товарищей, и ты тоже найдешь. Пора вам, казаки, вспомнить, что вы – воины. Умейте за себя постоять». И на саблю показал.
– Что же это за знамя, где оно?
– Знамя в надежном месте. А что оно такое, ступайте к королю и спросите. Это не моя тайна.
– Значит, признаешь, что говорил казакам бунтовские слова?
– Нет, не признаю. Я сказал то, что говорил в Варшаве сенаторам и королю. Казакам не платят положенных денег, тридцати злотых, у казаков отнимают пленных…
– Но разве ты не понимаешь: это не одно и то же – говорить о произволе, чинимом местными властями, людям государственным и – темной черни?
Перед Хмельницким встало лицо сенатора Киселя, ответил его словами:
– Да избавит меня Бог от соблазна переносить личные обиды на общее устройство государственных дел. Как ни близка рубаха к телу, я, пан Шемберг, никогда не действовал себя ради во вред государству, почитая это за тяжкий грех. Я показал королевское знамя казакам для того, чтобы поднять в них дух истинного рыцарства. Пан комиссар! Казаки из воинов перерождаются в торгашей, земледельцев, скотоводов. Может быть, я говорил дерзкие слова, но думал о пользе Речи Посполитой. Если казачество совершенно переродится, то вся украинская степь станет легкой добычей татар и турок. Слава богу, в Истамбуле престол занимает больной, глупый человек. Был бы жив султан Мурад, еще неизвестно, кому принадлежала бы нынче богатая земля Украины.
Не давая Шембергу опомниться, Хмельницкий втянул его в беседу об отношениях Турции и Польши, Турции и Крыма, Турции и Персии, Турции и Молдавии.
Пан Шемберг, закрывая за собой тюремную дверь, чувствовал, что он на стороне Хмельницкого.
9
Коронный гетман Николай Потоцкий принял комиссара Шемберга четвертого декабря. Слушал историю Хмельницкого, подписывая деловые бумаги. Не отрывая глаз от очередного интендантского отчета о закупке корма для лошадей, сказал:
– На кол его!
– Хмельницкого? – удивился Шемберг.
– Хмельницкого. Он хитер, но я его татарские хитрости, как запах чеснока, за версту чую.
– Для того чтобы совершить казнь, ваша милость, нужен универсал, подписанный вашей милостью. Пан Хмельницкий – шляхтич.
– Шляхтич из холопов! Приготовьте универсал, я тотчас его подпишу.
– Казнить Хмельницкого – все равно что спрятать горящую свечу в стоге сена, – возразил Шемберг.
– Любую попытку к бунту мы раздавим в зародыше, пан комиссар.
– Ваша милость, вам не хуже меня известно, что его величество король присылал канцлера Оссолинского не ради осмотра пограничных крепостей, но исключительно ради встречи с Хмельницким, коему дано было гетманство и жалованье. Король обещал прислать Хмельницкому на постройку «чаек» сто семьдесят тысяч злотых.
Потоцкий, откинувшись в кресле, задумался.
– Какое официальное обвинение выдвинуто старостой Конецпольским против Хмельницкого?
– При аресте никакого, но задним числом решено поставить в вину сотнику Хмельницкому отправку пушек за Пороги.
– Если бы он и отправил пушки, то это – всего лишь исполнение королевской воли.
– Ваша милость, хочу заметить, что пан Хмельницкий от гетманских атрибутов отказался. Он сказал Оссолинскому, что не достоин столь высокой чести, но в будущем надеется заслужить булаву гетмана.
– Экий переполох из-за какого-то сотника! – Потоцкий посмотрел в глаза Шембергу. – Если так все сложно, отпустите Хмельницкого из тюрьмы, пусть он умрет на свободе. И обязательно от руки казака.
Пан Шемберг молча поклонился и вышел. Он был возмущен приказом коронного гетмана.
Думая, что можно сделать для человека, гостеприимством которого пользовался многие годы, комиссар Войска Запорожского решил сообщить о воле Потоцкого старосте Конецпольскому и заодно полковнику Кричевскому, а там как Бог рассудит.
Дело было под праздник. Шестого декабря Никола зимний: никольскую брагу пьют, а за похмелье бьют. Пан Кричевский не долго думая взял кума на поруки.
Не успел Богдан переступить порог своего дома в Чигирине, как явился к нему, закутанный словно баба, Яков Сабиленка. В ноги упал.
– Смилуйся, пан Богдан! Верным слугой тебе буду, смилуйся!
– Что-то я не припомню твоей вины передо мной!
– Клянусь моими детьми! Это не я предал тебя. Мой брат Захария был у комиссара Войска Запорожского и рассказал ему о твоей встрече с Оссолинским.
Хмельницкий сдвинул брови.
– Почему я должен верить тебе, Яков? Может быть, ты по злому умыслу наговариваешь на брата?
– Клянусь Господом Богом моим! Это не так. Я не хочу умереть от руки твоих казаков за проделки моего брата. До сих пор не знаю, где прятался его человек, но он слово в слово передал твои разговоры с его милостью паном Оссолинским.
– Уж не адъютант ли канцлера продал свои уши за мошну Захарии?! – осенило Хмельницкого.
– Не знаю! Ничего не знаю! Убьете меня – убьете невинного.
– Никто тебя не тронет, Яков! – сказал Хмельницкий. – Спи спокойно по ночам. А чтоб совсем очиститься передо мной, пришли… через месяц на Сечь обоз с хлебом.
– Да хоть через неделю!
– Через месяц, Яков! Ровно через месяц.
Хозяин корчмы ушел повеселевшим, а Богдан призадумался.
С побегом откладывать было нельзя, но и ставить под удар Кричевского не годится.
Бражничанье по случаю освобождения из тюрьмы Хмельницкий затеял в своем доме, пригласив только двух гостей: пана Кричевского и пана Барабаша.
– Ради товарищей своих всю казну пущу по ветру! – шумел Богдан, пил с полковниками на равных, да видно, хмель Хмельницкому был свояк и оба они знали, что делали.
– Жил в Варшаве монашек один, в кости был тонок, а пил, как вол, – вспомнил Богдан историю, рассказанную Гунцелем…
– Хе! Нашел питоков! – возмутился полковник Барабаш. – Ляхи у него пить умеют! Да есть ли такой лях, который устоял бы в питье против истинного казака? Есть у тебя кулявка?
– А знаешь, будто бы есть! – вспомнил Богдан и, для отвода глаз покопавшись, принес полуторалитровую рюмку без ножки.
– Наливай!
Налил.
– До краев!
Добавил.
Барабаш взял кулявку обеими руками, выхлебал.
– Вот она, казацкая удаль! – сел, фыркнул, потянулся рукой к огурцу, но руку не донес, навалился грудью на стол, обмяк.
– Я тоже отдохну, – сказал пан Кричевский, растягиваясь на лавке. – А ты, кум, крепок. Столько пили, а все стоишь…
– Стою, – сказал Богдан, обшаривая спящего Барабаша.
Достал платок, взял его шапку, вышел в сени. С ларя соскочил Тимош.
– Держи! – передал Богдан сыну шапку и платок черкасского полковника. – Жене его покажешь. Пусть оба привилея тебе передаст. Заартачится – бери силой. Коня не жалей. Жду тебя на рассвете. Помогай тебе Господь, сынку!
Тимош спрятал на груди платок и шапку, потрогал пистоли на поясе. Вышел из дому, прыгнул в седло и поскакал. Копыта у лошади были обернуты тряпками.
10
Осенняя ночь, как яма. Тимош пришпоривал коня, но узду отпустил – глаза выколи.
В воздухе блуждали одинокие снежинки, холод бодрил, и хлопец без робости косился на придорожные косматые ветлы – обиталища ведьм. Шел бы вчера из Чигирина в Суботов с гулянки парубков, натерпелся бы страху: голые ветлы стучат ветками, словно костяки дерутся, – а нынче не до ведьм, не до пустых страхов.
– Началось! – вслух сказал Тимош.
Что началось, он не знал. А сердце знало. Сердце стучало тревогу, твердило свое – прежней жизни не бывать, новой не миновать.
И вспомнил вдруг Тимош дурные свои слова о принцессе, и не пожалел о них, о словах своих дурных.
– Никуда она не денется от меня – принцесса! – пробормотал сквозь зубы, словно дело это было решенное.
Воздух позванивал от крепости, на низкой траве проступал сквозь темень неясный, как паутина, заморозок.
11
Наутро, опохмелив гостей и сам опохмелившись, Богдан объявил, что едет в Трехтемиров.
– В Чигирине мне жизни все равно не будет, – сокрушенно признался он Барабашу. – В Трехтемирове, слышал я, дом хороший продают с усадьбой. Куплю не для себя, так для Тимоша – и с глаз долой, подальше от нелюбезного пана Чаплинского.
Уже через полчаса, с легкой поклажей, отец и сын Хмельницкие скакали по дороге на Трехтемиров.
В условленном месте их ожидали тридцать казаков из тех, кто был с Богданом в Роще.
Поскакали в степь, в сторону Запорожской Сечи.
12
«Если произведено было следствие, тогда открылось бы, сколько Чаплинский покрал вашего панского достояния, и ваша вельможность не захотели бы иметь его не только дозорцею, но даже истопником или кучером…»
Хмельницкий перечитал свое послание к чигиринскому старосте Александру Конецпольскому и похвалил себя: «Хорошо! Никакой гордыни. Жалоба и одновременно донос на начальство».
Встал из-за грубо сколоченного стола, потянулся, пошевелил пальцами. Руку ломило: в генеральных писарях столько бумаги не изводил. Весь стол, за который разом садилось две дюжины казаков, закрыт просыхающими от чернил листами: письма плаксивые – королю, великому коронному гетману, польному гетману, комиссару Войска Запорожского, и письма совсем другого рода: к крестьянам, к казакам, к сельским священникам – ко всему народу украинскому.
«Братья казаки, крестьяне, мещане, все люди, плачущие и бедствующие от панов! – писал Богдан в этих не для панских глаз универсалах. – Никогда вы не найдете возможности свергнуть польское господство, если теперь не сбросите целиком иго польских правителей, не добудете свободы, той свободы, которую наши отцы купили своей кровью. Польское войско уничтожает казацкое и крестьянское добро, бесчестит наших жен и дочерей. На всех возлагают невольничьи узы, тяготы, барщинные работы, вопреки древнему обычаю. На все эти обиды нет иного способа борьбы, как только лишь победить врага силой и презрением к смерти… Было бы очень хорошо, если бы на врагов разом, одним ударом ударили казаки и крестьяне. Идите же ко мне, на неприступные места в низовья Днепра. Что же касается меня, то я не буду жалеть ни жизни, ни силы, готов на всякую опасность, все отдам для общей свободы и блага. Душа моя не успокоится раньше, нежели я добуду то, что я определил высшею целью жизни».
Богдан обошел стол, оглядывая письма, как солдат перед боем.
«Где случится Чаплинскому видеться и говорить с православным священником, то никогда не оставит его, не обесчестивши, волос и бороды не вырвавши и палкою ребер не пересчитавши…» Это к гетману Николаю Потоцкому.
«Упаси меня Боже плохо думать о Речи Посполитой, о всех поляках – один Чаплинский плохой. Не от вашей гетманской вельможности бежал я за Пороги – от безобразий и угроз пана Чаплинского. Я – маленький человек. Песчинка. Овечка. Я и внимания-то гетманского не достоин. На меня довольно будет ротмистра с десятком жолнеров. Заметьте, ясновельможные паны! Я почти каждому из вас пишу о том, что запорожцы собираются отправить послов к королю и к сенаторам – и к сенаторам тоже! – умолять о возвращении казакам привилегий. Я не бунтовщик, я и не помышляю о каком бы то ни было военном выступлении, я – проситель! Проситель, чудом спасшийся от насильника Чаплинского».
– Вы – мой щит, – вслух сказал Богдан письмам, которые предназначались для ясновельможных милостей.
– Вы – моя сабля, – сказал он письмам к народу.
Подошел к печи, сел на чурбак, подкинул в огонь хворосту. Хворост был сырой, огонь зашипел, кора запузырилась, жалобный живой голос пронзил сердце Богдана.
– Я вот тоже, – сказал он, – пищу.
На Томаковском острове зимовал атаман Линчай с казаками, тот самый Линчай, на которого Богдан ходил под командой Барабаша.
Казаки казакам обрадовались, но с Хмельницким Линчай даже встретиться не пожелал.
Здесь же, на Томаковке, стояла залога реестрового Корсунского полка – сторожевой пост, наблюдавший за действиями запорожцев. Сечь в ту пору расположилась в восемнадцати верстах на Никитинском Роге.
Тридцать человек – сила невеликая, но напасть на беглецов полковник Гурский, командир залоги, не отважится, запорожцы своих в беде не оставят. Однако Богдану предстояло уговорить по крайней мере десять человек, чтоб они вернулись на Украину с письмами к народу.
Когда еще откликнутся люди на призыв собраться всем вместе против неволи?
Простолюдье всколыхнет – победа. Хоть самая малая. Турнуть Гурского с острова – и Украина заволнуется, как пшеница под ветром. Только ведь, прежде чем на кого-то замахиваться, нужно уцелеть.
Заскрипел снег, загоготали дюжие глотки, в клубах морозного пара ввалились в курень казаки.
– Богдан! Убирай свою писанину! Обед несем.
Шестеро казаков тащили на самодельных носилках зажаренного целиком, дымящегося осетра.
Богдан послушно и торопливо собрал письма.
– Линчаевцы угостили! – радовался Ганжа.
– А что сам Линчай?
– Ничего, велел за мукой наведаться.
– Тимош где?
– Остров пошел поглядеть.
– Один?
– Один.
Лицо Богдана закрыла на мгновение тень.
– С Богом! – сказал Богдан, первым садясь за стол.
13
Остров Томаковка был похож на перекати-поле. Весь пушистый от леса и кустарника, а темечко словно саблей выбрили. Отсюда, с верхней точки, Днепр был виден от Хортицы до острова Товала.
На полянах лежал снег, берега обросли льдом. Днепр, сражаясь с морозом, взламывал тонкий ночной лед и тащил его вместе с мокрым снегом в море.
Снег все падал, вода в реке тяжелела, замедляла бег…
В небе засияли синие луговины, но снежинки летели неведомо откуда, и Тимош радовался: снегу, солнцу, зиме, воле. Наконец-то пришел его час казаковать!
Опершись рукой на саблю, парубок стоял над Днепром и чувствовал себя хозяином: снега, солнца, зимы и себя самого.
Вдруг подумал: «Хорошо, что здесь нет Карыха и всей его ватаги».
Среди парубков Тимош оставался все еще нововыборным, а ему хотелось верховодить, быть «березой», только куда ему до Карыха.
Тимош не умел быть веселым. Он родился и на слово и на руку тяжелым, поглядит – тоже не обрадуешься. Жизнь для него была серьезным делом, хотя он видел, что легче живется тем, кто умел веселить и себя, и других. Дивчины серьезных не жалуют, не балуют, но про то парубок не горевал: горевал про другое – друзей у него закадычных, неразливных не было. Вернее, был, да не казак – татарчонок.
Тимош поглядел на солнце и спохватился, как бы казаки без обеда его не оставили. Побежал с горы. Тропинка была лихая: в гору – круто, с горы – страшно. Только Тимош ничего не боялся. Подумал о том, что ничего-то не боится, поскользнулся, поехал вниз на спине, и в тот же миг вонзилась в сосну, дрожа звенящим тельцем, стрела. Тимош успел прикинуть: метили низко, в живот – и, резко крутанувшись, покатился к песчаному оползню, ухнул с пятиметровой высоты, вскочил, кинулся за деревья, побежал, петляя. Бежал до куреня. И только у дверей остановился отдышаться.
Отец встретил его взглядом тяжелым, как обух.
– Ешь и садись писать!
Тимош, красный от бега, сел за стол, взял кусок осетрины, следя за своими руками. Руки не дрожали. Тимош, довольный, улыбнулся: не больно-то его напугала чудом миновавшая смерть.
И голод не пропал: взял кусище фунта на три. Жадно и быстро съел, пошел на улицу оттирать снегом жирные от осетрины руки.
Казаки убрали стол, вымыли и вытерли его досуха. За письма Богдан усадил всех, знавших грамоту.
– А за работу будет? – спросил Федор Коробка, играя глазами и поглаживая твердый, как кость, кадык.
Богдан гневно сдвинул брови и… улыбнулся.
– Пером скрести – не саблей махать. Черт с вами, ставлю два ведра!
– Молодец, атаман! – Федор Коробка хлопнул Богдана по плечу.
– Сначала дело сделай! – оборвал весельчака Хмельницкий, раздавая семерым писцам листы бумаги.
Федор Коробка обмакнул перо в чернила, но вдруг так и подскочил:
– Атаман! А где же у тебя вино? Это после победы, что ли, поставишь? На паперти киевской Софии?
Богдан так поглядел, будто с каждого глаза по мешку речного песка на горб казаку уронил.
– А ты не веришь, что великая Софья в нашу честь в колокола ударит?
В курене стало тихо.
– Кто не верит, прочь от меня!
Казаки поеживались под взглядом Хмельницкого, опускали глаза или таращились нарочито преданно.
– Вижу я, не верите вы мне! Вас хватило заварить бузу. А я бузу пить не согласен, татарское это питье. Я поставил брагу, чтоб огневой спирт выгнать. У кого кишка тонка – ступайте на все четыре стороны, пока не поздно. Постоять за народ, за Украину найдутся люди. – И вдруг опять заулыбался: – Ганжа, возьми кошелек мой, пойди к реестровым да и купи у них ведро зелья, а второе ведро – будь по-твоему, Коробка, – мы с вами в Киеве разопьем. Чтоб тебе не скучно было, Ганжа, возьми с собой пятерых казаков.
В курене стало разом шумно. Полегчало у казаков на душе, словно перед попом душу облегчили. Бежали, о себе думали, а теперь о себе думать не надо – есть батько Хмельницкий, он знает, чему быть.
– Ганжа! – остановил в дверях казака Богдан. – Вот письма. К Потоцкому, к Шембергу, к Конецпольскому, к его величеству. Передай самому полковнику Гурскому.
Ганжа ушел, и стало тихо. Дружно скрипели в казачьем курене гусиные перья.
14
Только на другой день Тимош рассказал отцу о чудесном спасении своем. Богдан почернел.
– Что казакам про то молчал – молодец, а то, что от меня скрыл, – плеть бы о тебя измочалить. Нас ночью могли как кур перерезать.
– Я ночью не спал.
– Не спал, так иди ложись и спи.
Тимош лег и сквозь дрему слышал, как отец наказывал казакам:
– Разнести письма нужно по всей Украине. Передавайте их лирникам, священникам, всем людям, которые не побоятся другим прочитать, переписать и размножить. Есть ли охотники идти на опасное сие дело?
Вызвалось шестеро.
– Лошадей вам нужно достать, – решил Богдан. – Демьян Лисовец, ты с людьми умеешь ладить. Иди к Линчаю, попроси у него лошадей. Скажи, у Богдана есть королевские привилеи, собирает Богдан охочих людей идти на Крым. – Достал мешок с деньгами. – На шесть лошадей тут довольно будет. Станет цену ломить – торгуйся. Лишних денег у нас нет. Продаст три лошади – бери три, две – бери две и даже одну, хоть поклажу не на себе нести. Да еще попроси у Линчая бечевы – сети рыбные плести. Богдан, мол, на Томаковке собирается ждать охочих людей.
Линчай продал четыре лошади, подарил сеть. Шестеро казаков уехали в тот же день на четырех лошадях. Остальные вместе с Богданом и Тимошем ночью бежали с Томаковки на Никитинский Рог. Бежали на лодках, по замерзающему Днепру. Скрытно ушли, ловко. И вовремя. В ту ночь покинутый курень обстреляли неизвестные.