Текст книги "Записки простодушного"
Автор книги: Владимир Санников
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 13 страниц) [доступный отрывок для чтения: 5 страниц]
При социализме число праздников в России удвоилось – к традиционным церковным праздникам прибавились революционные: 1 Мая, Октябрьская, День Сталинской конституции. И те и другие отмечались одинаково истово. Из старых праздников больше всего любили Пасху, а из новых – Октябрьскую (сено накошено, дрова заготовлены, овощи собраны – гуляй не хочу!).
На Пасху с раннего утра мама стряпала пироги, шаньги. Глотая слюну, мы вставали перед иконами, долго молились, жадно поглядывая на снедь на столе, завтракали. А потом – самое интересное: мы, ребятишки, идем христосоваться, поздравлять с праздником родственников. Входишь, крестишься: «Христос воскресе, тетя Клаша!» – «Воистину воскресе, милые сыночки!» – отвечает тетка и дает каждому по крашеному пасхальному яичку. После обхода родственников у каждого из нас собиралась коллекция (по десять и более) разнообразно раскрашенных яиц. Менялись ими с уличными ребятами, катали их по полу, вроде кеглей, а битые ели.
Ну а у взрослых праздники, и церковные, и революционные, выглядели (до войны, да и после войны) одинаково и выдерживались в лучших деревенских традициях. Тот же деревенский принцип подбора гостей: «чужие» крайне редки, гости – сплошь родственники. Некоторых, помню, мои родители недолюбливали, но не пригласить кого-то – значит обидеть, потому набиралось гостей человек двадцать-тридцать, а то и больше.
Тот же, деревенский, стол: напиток один – брага; закуски – соленые огурцы, грибы, капуста; еда – сплошь мучная (пельмени, шаньги, пироги). И взрослым, и нам, детям, особенно нравился рыбный пирог. Цельные лещи или щуки запекались в том пироге и обильно присыпались луком и лавровым листом. В печи румяное тесто со всех сторон облегало начинку, всё впитывало в себя, все соки, все запахи. Вот эту-то корку, с одной стороны поджаристую, а с другой – душистую, влажную, усыпанную луком, ценили мы больше всего.
Хорошо помню эти праздники, поскольку мы, ребятишки, были тут же, сбивались в кучу на печи или на кровати и с интересом наблюдали за взрослыми.
Вот хозяева церемонно приглашают гостей: «Милые гостеньки! Пожалуйте за стол, не побрезгуйте нашим угощеньем!»
Гости рассаживаются.
Тут снова появляются хозяин и хозяйка. Гости поют:
Это кто ж там идёт —
Это сам идёт.
А кого ж он ведёт —
Самоё ведет!
Хозяин не только «самоё ведет», но и (что не менее важно) несет большой эмалированный чайник браги и «обносит гостей» – одному за другим наливает в стакан брагу и, дождавшись, когда один гость выпьет, наливает в тот же стакан следующему. И так весь вечер. Только потом, в разгар веселья, хозяева, как опытные диспетчеры, следят за гостями и «регулируют потребление». Помню, мама на кухне шепчет папе: «Зино, Николаю не подавай пока, он уж не в свою бродит (= неадекватно реагирует). Афоне вон поднеси, он чо-то совсем трезвый».
Для гостя же считалось совершенно неприличным налить себе самому браги или попросить, чтобы ему налили. Максимум, что могли себе позволить (сговорившись между собой) жаждущие гости, это «тонкий намек» в виде частушки:
Вороны каркали,
Брагу гаркали (вызывали).
Мелки пташечки поют,
Редко брагу подают.
Впрочем, необходимость в подобных намеках обычно не возникала: «мелки пташечки» – хозяева – порхали между кухней и гостями, снабжали брагой довольно исправно, так что в конце вечера мои дядья и другие мужики частенько «лыка не вязали». «Ну вот, опять налили шароньки-те! (= глаза)» – осуждали мужей мои тетки, тоже, честно говоря, не совсем трезвые. Однако благодаря хозяевам гости двигались к этому кульминационному моменту достаточно равномерно, не обгоняя друг друга и не портя общего праздника.
Интересно, что курение настораживало, было редкостью, «табашшиков» даже среди мужчин в нашем роду не было. Пить постоянно тоже считалось ненормальным, но так вот, в праздник, «на людях» выпить (и крепко выпить) считалось нормальным. И, видимо, не только у нас, вспомните пословицы – и древние («Веселие Руси есть пити, не можем без того жити»), и современные («Пьян да умен – два угодья в нем», «Курица и та пьет») или старую русскую поговорку, формулирующую идеал счастья: «Сыт, пьян и нос в табаке». Помню, ругали одну «неудачную» свадьбу: «Ну что за свадьба? Половина гостей на своих ногах домой ушла!»
Жены довольно снисходительно относились к этой слабости своих мужей. Помню старую песню:
Коль придешь домой ты пьяненький,
Я словечка не скажу.
Спи, мой милый, мой румяненький,
Я постельку постелю.
Как меня удивило, когда много лет спустя, уже в Москве, одна наша сотрудница (из московской интеллигентной семьи) спела нам эту народную песню и рассказала, что перед свадьбой пела ее своему жениху! (Потом он пенял ей за то, что она «не выполнила свои предсвадебные обязательства».)
В Воткинске осуждали скорее (даже немножко побаивались) людей непьющих. Впрочем, «деревенских» таких я что-то не помню, разве что «городские выкозюки». Но вот к хозяину предъявлялись строгие требования: пей, но будь трезвее самого трезвого из гостей, иначе стыд и срам.
Нам, ребятишкам, сваленным в кучи на кровати, на печи, по углам, кульминационный момент праздника не нравился, хотя и не пугал – ни ссор, ни тем паче драк даже на этой завершающей стадии никогда не было. Нравилась нам середина, разгар праздника.
Вот подвыпившие гости смеются, шутят, иногда опасливо косясь на ребятишек. Кто-то успокаивает шутника: «Ничо! ничо! Они ишо ничо не понимают!» (ошибка, мы понимали уже довольно много).
Возникает, помню, оживленная дискуссия, касающаяся огненно-рыжей тети Лизы: везде ли она такая рыжая. Показания самой тети Лизы и ее мужа решено игнорировать, а требовали выбрать независимую медицинскую комиссию. Дядя Афоня прочит себя на пост председателя комиссии, но его кандидатуру под каким-то надуманным предлогом отклоняют, и две женщины уводят тетю Лизу на обследование в соседнюю комнатушку. Через минуту комиссия возвращается, и ее члены в испуганном изумлении всплескивают руками: «Ой-хой-хой, девки! Ведь рыжушшая, совсем рыжушшая!» Я понимал, о чем идет речь.
Бывали и действа на грани кощунства. Помню, наш дальний родственник, деревенский учитель Иван Алексеевич, одевался попом и гнусаво тянул: «Слава овсу и сену и свиному уху!» и подобную чушь. Видимо, это отголоски тех пародий на церковные службы, которые с давних времен были распространены и в Западной Европе, и в России и оживились в советское время.
Отвлекусь. Иван Алексеевич был охотник, но всякая там «аксаково-тургенево-толстовская» птичья мелочь его не интересовала, охотился на крупного зверя и однажды чуть не погиб. Подстреленный лось бросился на охотника, тот вскарабкался на дерево, но лось успел крепко зацепить его рогами. Иван Алексеевич рассказывал, как в мороз сидел на дереве без шапки, замерзал, истекал кровью, а сохатый (лось), тоже истекающий кровью, стоял под деревом, топтал ружье. Лось упал первым, и чудом спасшийся Иван Алексеевич свалился с дерева и добрел, дополз до дому. Честно говоря, мне было больше жалко лося, чем охотника.
На празднике царил матриархат. Женщины были бойчее, именно они задавали тон и ритм веселью, одновременно следя (без особого успеха), чтобы не упились их благоверные.
Всё в этом празднике было традиционным, крестьянским, всё – кроме песен. Старинные русские песни не пели совсем, пели городские – «Шумел камыш», «По Муромской дорожке», «Златые горы», «Хаз-Булат», «Коробушка» (по некрасовским «Коробейникам»). Мужики особенно любили «Ермака», ревели, сотрясая стены: «И бес-пре-рывно гром гре-ме-е-е-ел!..»
Пели и новые, революционные песни, такие как «По долинам и по взгорьям». Никто не подозревал, конечно, что это – марш белогвардейцев-дроздовцев, переделанный красными для своих нужд, как и многие другие песни времен Гражданской войны. Ведь даже такая популярнейшая песня, как «Смело мы в бой пойдем / За власть Советов / И как один умрем / В борьбе за это», уворована у белых:
Смело мы в бой пойдем
За Русь святую
И как один прольем
Кровь молодую.
Пели «Там вдали за рекой» – это была моя любимая, трогающая до слез:
Он упал возле ног вороного коня
И закрыл свои ясные очи:
«Ты, конёк вороной, расскажи дорогой,
Что я честно погиб за рабочих…»
(Какая самоотверженность в борьбе за ложную, навязанную извне идею, гибельность которой была уже тогда очевидна для «белых», а для нас вскрылась только через десятилетия и последствия которой предстоит изживать и нам, и детям, и внукам, и, боюсь, правнукам нашим!)
И самое странное, пожалуй, – любили на гулянках петь «Проводы» Демьяна Бедного! Меня уже тогда удивляло, как родичи мои, люди верующие, сбежавшие из деревень от коллективизации (а кто и от раскулачивания), могут бойко, задорно петь слова советского «поэта-гуманиста»:
Что с попом, что с кулаком
Вся беседа —
В брюхо толстое штыком
Мироеда!
Но вот – пауза возникает, все чего-то как будто ждут. Мама, которая обычно была заводилой, толкает гармониста («Ну-ко, Афоня, давай!»), выскакивает на середину комнаты, поет «для разгона», обращаясь к хозяевам:
Разрешите поплясать.
Разрешите топнуть,
Неужели в вашем доме
Половицы лопнут?
Потом вызывает кого-нибудь из мужиков:
Я плясала, топала.
Вызывала сокола,
Я такого сокола —
Ростом невысокого.
«Сокол» с грацией медведя топчется возле мамы:
Ты пошто ко мне не ходишь?
Я пошто к тебе хожу?
Ты пошто меня не любишь?
Я пошто тебя люблю?
Не отвечая на заданные вопросы, мама вытягивает других мужиков и баб. И то один, то другой запевают частушки, а остальные подхватывают.
Народ всё очень смирный, а частушки – разудалые, в стиле «Провались земля и небо, мы на кочке проживем»:
Я отчаянный родился
И отчаянный хожу.
Если мне башку отрубят
Я баранью привяжу.
Эх, пить будем и плясать будем,
А смерть придет – помирать будем.
Эх, смерть пришла,
Меня дома не нашла,
Нашла в кабаке
С четвертиночкой в руке.
Мы по улице идем,
Чо-нибудь да делаем:
То оконницы ломаем,
То за девкам бегаем.
Поясню. В разных пермских говорах творительный множественного оформлялся по-разному, и всё не так, как в литературном языке. Бегали за девкамитолько в городах. На севере Пермской области бегали за девкимаили за девкама,у нас же, на юге области – бегали за девкам(впрочем, об этом я еще буду писать).
Конечно, больше всего частушек на празднике – про животворную силу любви:
Старуха старая-престарая,
Ходила с батогом.
Полюбила молодого
И забегала бегом.
Много частушек про милого(он же дроля)или про милую,она же матаня,она же шмарочка,она же милашка,она же ягодиночка,она же сухотиночкаи даже сербияночка(отголосок войны с турками за освобождение Болгарии и Сербии); капризная память сохранила только одну частушку про сербиянку, довольно странную:
Сербиянка шьет портянки
В огороде, в борозде,
Интересные портянки —
Из одной выходят две.
Были (правда, редко) и частушки про «вождей революции», чаще всего про Клима Ворошилова – общепризнанного эталона мужской красоты, чьи портреты висели во многих учреждениях;
У моёго-то милого,
У моёго милого,
Брови чёрны, глазки кари,
Как у Ворошилова.
Были, наконец, и шутливые экспромты «на злобу дня», например про моего дядю-гармониста:
Ты, Афоня, Афанас,
Чо ты работаешь?
Петух теленка обосрал,
Наверно обтираешь.
Об унылости русских песен не писал только ленивый – и иностранцы писали, и сами русские – и великие, и не очень. Ярче всего эту мысль выразил Пушкин:
Фигурно иль буквально: всей семьей.
От ямщика до первого поэта.
Мы все поем уныло.
Так, да не совсем так, вернее – не всегда так: на празднике, особенно в частушках, царили шутка и веселое озорство.
Мы, ребятишки, сбившись на кровати или на печи, с интересом наблюдаем за взрослыми, слушаем песни, гармошку. И этот с детства впитанный наигрыш гармошки до сих пор трогает в моей душе какие-то струны.
Видел я в жизни много праздников, у разных народов. Пусть не погневаются на меня люди, влюбленные во всё русское: пляскам моих родичей далеко было до грациозности и отточенности движений в кавказских танцах, а пению – до торжественно-мрачноватой слаженности грузинского хорового пения. Но было главное – настоящее веселье, умение полностью расслабиться и набраться душевных сил для дальнейшей нелегкой жизни.
В наше время «стирания всех и всяческих граней» (между городом и деревней, трудом умственным и физическим, даже между мужчиной и женщиной) стирается и грань между работой и отдыхом. Раньше она была очень резкой. Праздник – это полное отрешение от всех дел и забот.
Вернемся к праздничному столу. Время от времени кто-нибудь из теток хватал со стола конфеты, куски шаньги, подбегал к нам, ребятишкам, совал в руку: «Ha-ко, Вовонька, милый сын!» – и снова нырял в общую сутолоку, выкрикивая частушки.
Жалко мне было на этих вечерах только гармониста, который, свесив голову на мехи, пиликал на гармошке и, казалось, совсем не участвовал в общем веселье, да моего папку, который как-то не умел в него включиться. Часто уходил к нам за занавеску. Прибегала мама: «Да ты чо, Зино? Пойдем плясать!» – «Иди, иди! Я с робетишками маленько побуду». – Может, уже чувствовал он близкую смерть?..
ЦЕРКОВЬРелигия в жизни моих родичей, вчерашних крестьян, занимала скромное место. Воткинские монастыри (и женский, и мужской) большевики закрыли, из церквей действовала только одна, но и в нее мои родичи ходили редко. А для нас, детей, эти походы были почти так же мучительны, как походы в баню: вытаращив вначале глаза от великолепия и красоты убранства старой церкви, мы быстро уставали и просились домой. Мама молилась перед иконами дома, а мы, ребята, знали только «Отче наш».
Неукоснительно соблюдались лишь два обряда – крещение и погребение (венчались даже и перед войной далеко не все).
Обряд крещения мне и моей двоюродной сестре Любке очень нравился, и мы (11–14-летние ребята) нередко выступали там крёстными отцом и матерью. Интересно было получить из купели, из рук попа, визжащего, извивающегося младенца, держать его на руках. А потом – праздничное угощение у родителей младенца. Смешило нас с Любой, что после этого обряда мы становились друг для друга кумойи кумом.
Помню, шутили: «Кумушка, а ты алгебру к завтрашнему уроку выучила?» – «Ой, куманёк! Чо-то не решается одна задача, помоги!» – «Кумушка, мне дивно это! Да работала ль ты лето?»
А по отношению к новоокрещенным мы становились крёстными отцом и матерью, и вот эта связь не была формальной. Люба всю жизнь называла мою маму кока(= крестная мать), а я называл тетю Толю крёснаи выделял ее из других теток как вторую мою мать.
КНИГИИ родители, и мои близкие родственники были неграмотными или полуграмотными. Откуда же во мне такая фанатичная любовь к книге?!
Когда я (пятилетний) лежал в больнице со скарлатиной, кто-то из больных показал мне буквы, и с тех пор книги стали главным в моей жизни.
После больницы я, наткнувшись в книге на непонятный знак, бежал к взрослым: «Это какая буква?» Родители относились к этой моей страсти двойственно: им и льстило, что пятилетний Вовка свободно читает (по тем временам в наших краях это было величайшей редкостью), и настораживало: «Ну вот, опять читат! Шел бы да отцу помог, построгал, поучился маленько!» И тратить деньги на эту блажь, книги, им было жалко (да и не было этих денег). И все-таки каждый раз, как мама уходила «в центр», в магазины, я просил ее «купить книжку». Потом становился на колени в красном углу, перед иконами и молился: «Господи, сделай, чтобы мама купила мне книжку!»
Бог крайне редко удовлетворял мою просьбу. Огорченный, но без упреков, я отходил в сторону от вернувшейся без книги мамы.
Много лет спустя мама говорила мне: «Да если бы я знала, что тебе так надо, неужто бы не купила!» У родственников тоже книг в доме не было. Поэтому на всю жизнь запомнился мне день, когда соседка, узнав о моем «чудачестве», сказала, что есть такое место, библиотеканазывается – би-бли-о-тека, на улице Кирова, перед гастрономом, на втором этаже, и там бесплатно дают почитать книги.
На следующий же день я упросил маму пойти в библиотеку, записался, взял первую мою библиотечную книжку. Мама пошла в магазин какой-то, а я – домой. Но удержаться-то невозможно! Открыл книжку («Булька» Льва Толстого в серии «Книга за книгой»), рассказ довольно большой, но по пути домой я его прочитал. Что делать? Повернулся и обратно в библиотеку. Прочитал, говорю. «Когда ж это ты успел?» Стали гонять по книжке и, убедившись, что не вру, дали другую (книг было мало, и давали только по одной).
Вскоре мне предстоял там следующий экзамен – по «Чапаеву» Фурманова. Насмотревшись модного тогда фильма, наслушавшись песен про «гулявшего по Уралу Чапаева-героя», я попросил книгу Фурманова (кстати, и сама библиотека носила имя Фурманова). Дали, но предупредили: «Это взрослая книга, не для шестилетнего, сам увидишь». Когда вернул, устроили экзамен по книге и убедились, что прочитал (хотя, конечно, многое не понял).
Вспоминаю моё никем не направляемое чтение. Что достал, то и читаешь. И с каким трудом я доставал книги! За «Детей капитана Гранта» (без первых двадцати страниц) я целый месяц носил молоко на другой конец Воткинска. Какая ужасающая получалась мешанина из стран, эпох, литературных стилей: Беляев и Гёте, Фурманов и Мопассан, Лермонтов и Барто! И всё это в совершенно произвольном порядке: «Божественную комедию» я читал (честно говоря – без восторга, честно говоря – не дочитал!) раньше, чем «Буратино» Алексея Толстого. Представьте себе большую библиотеку, где человек с завязанными глазами наугад берет с полок книги.
Читал учебники старших двоюродных сестер Тайки и Нюрки, даже придирался к тексту, проявляя раннее лингвистическое занудство. Помню назидательное стихотворение:
Вот те на – разбила чашку!
На кого же мне сказать —
На Каштанку иль на Машку
Или просто промолчать?
Лгать, хитрить и запираться
Все – «так плохо!» – говорят.
Нет, уж лучше мне признаться.
Пусть немножко побранят!..
Я возмущался: «Почему те нанаписано отдельно и с маленькой буквы? Надо писать Тена!»(я думал, что чашку сокрушила девочка по имени Тена).
В школе стало легче – у моего школьного друга Коли Нельзина на полке под письменным столом лежало довольно много книг, да и у других моих товарищей дома были книги.
Помню, Колька Нельзин дал мне почитать комплекты журнала «Вокруг света» за 1928–1930 годы – с тем, чтобы я предварительно «навел там порядок». Такое богатство – громадная пачка, и сколько там событий, приключений! Придя домой, я сначала огорчился. Ощущение было такое: каждый номер разобран по листочкам, а потом эти листочки (большая кипа за три года) были растасованы как игральные карты. Но оказалось, что это даже интересно: по содержанию, по словам, даже по окончаниям слов искать в пачке листов продолжение и создавать из хаоса – порядок. Помню: пилим мы с братьями дрова (мама на неделю ушла на жатву в окрестные деревни зарабатывать муку и приказала нам распилить и расколоть машину дров, которые были свалены во дворе). Чувствую, что младшие братья устали. Я, глава семьи на это время, даю отбой и бегу на терраску к любимой разбираемой кипе листов.
А результат! В конце 20-х журнал «Вокруг света» был интересный, еще не скованный советской цензурой. Приводились любопытные сведения – географические, исторические, медицинские даже. Запомнилась небольшая заметка про рак. Меня поразило не столько даже то, что болезнь неизлечима, сколько само ее название: я представлял себе большого черного рака, который навечно поселяется в человеке и клешнями рвет его внутренности.
Многое из тех журналов запомнилось на всю жизнь, даже немудрящий юмор (например, из рубрики «Как самому…». Как самому вывести цыплят? Купите 500 г яичного порошка; разделите его на 10 (равных!) частей; посадите на них курицу; если через две недели цыплята почему-либо не выведутся, снимите курицу, а из сэкономленного порошка приготовьте вкусный и питательный омлет).Но больше всего мне нравились, конечно, художественные произведения. С каким захватывающим интересом читал я, например, фантастические романы Беляева «Продавец воздуха» и «Голова профессора Доуэля»!
В 44-м году, приехав к деду в деревню, я увидел любопытную сцену. Действующее лицо – постоялец деда, Павел Васильевич, боец трудармии, рыжий краснорожий мужик, похожий на товарища Сухова из «Белого солнца пустыни» (позднее он женился в Песках и погиб в самом конце войны: его теща оставила на столе сметану с мышьяком, чтобы травить крыс, а он, голодный, вернувшись с поля, с аппетитом съел эту сметану). Так вот, этот Павел Васильевич терзает страничку какой-то книжки и делает из нее самокрутку. Я беру книжку, читаю… Что-то интересное… Оказалось – второй том романа Дюма «Двадцать лет спустя» (в замечательном издании Academia)! Несколько раз от корки до корки прочел я в то лето этот роман (точнее – полромана) и, вернувшись в Воткинск, почти дословно пересказывал моему другу Кольке Нельзину, конечно, в первую очередь – поединки. Я и сейчас их помню:
– А! – сказал д’Артаньян. – Теперь тебе уже некуда отступать, любезный! Господа! – продолжал он, сжимая губы и хмуря лоб, – видали вы когда-нибудь скорпиона, приколотого к стене? Нет? Так смотрите же…
В одно мгновение д’Артаньян нанес Мордаунту три ужасных удара. Все три едва коснулись его, д’Артаньян не мог понять, в чем дело…и т. д.
Позднее, в 45-м, мы записались в переплетный кружок при Воткинской библиотеке им. Фурманова (не из особой любви к переплетному делу, а чтобы брать любые книги на дом) – и с книгами стало совсем хорошо. Заведующая библиотекой Зинаида Дмитриевна Некрасова, ее младшая сестра Руфа, другие библиотекари (точнее – библиотекарши) умели создать удивительно теплую, домашнюю атмосферу. Немало комплектов журналов или книг, зачитанных до дыр, рассыпавшихся буквально по листочку, было – между болтовней, смехом, детскими шалостями – переплетено нами на допотопном библиотечном оборудовании. И особенно приятно было читать потом такую книгу, остро пахнущую клеем, тобой переплетенную.
В этом возрасте каждая книга – это как бы еще одна дорога, которую ты можешь выбрать. Ты можешь стать пятнадцатилетним капитаном, или Оводом, или мустангером Морисом Джеральдом (но не повторишь при этом его ошибки и выберешь, конечно же, не блеклую, пусть прекрасную блондинку Луизу Пойндекстер, а жгучую темпераментную креолку с длинным и красивым именем – Исидора Коварубио де Лос-Льянос).
Больше всего мы с Колькой Нельзиным мечтали о морях, о плаваниях в дальние страны. Я, однако, стал филологом, бумажным червем, но вот в Коле осуществилась мальчишеская наша мечта: он действительно стал моряком дальнего плавания. Какой-то морской волк сказал по сходному поводу: «Ничего не хочу сказать обидного о людях сухопутных. Просто каждому свое: орел ширяет в небесах, червь копается в дерьме». Многие годы орел (Коля) плавал (ходил?)на торговом судне в должности штурмана, старшего помощника капитана и наконец капитана дальнего плавания. В капитаны был произведен с громадным опозданием, поскольку неизменно отказывался вступить в партию, что при социализме для капитанов дальнего плавания считалось обязательным.
Вернемся к книгам. Даже сейчас, спустя многие годы, помню, когда, в какой обстановке читал ту или иную книгу. Считал страницы очередной книги: прочитано 87, а всего в книге 260, значит, большая часть блаженства еще впереди! Спасибо вам, авторы книг, каждая из которых была событием в моей жизни. Это Дефо, Жюль Верн, Майн-Рид, Стивенсон, Дюма, Гюго, Диккенс, Марк Твен, Конан Дойл, Киплинг, Джек Лондон. Помню, свет опять отключили, я один в доме, читаю при свече «Страшную месть» Гоголя. Волосы дыбом, но очень приятно. А как мы любили «Тараса Бульбу», «Вечера на хуторе близ Диканьки»!
Читал я в те годы всё, что попадалось под руку, и среди этого «под руку попавшегося» были и Сервантес, и Рабле, и Шекспир, и Библия, и многие русские писатели, но – я не включаю их в этот список… Помню, Колька Нельзин подарил мне на день рождения «Мертвые души» Гоголя. Как же я обрадовался этому подарку! Гоголь! Это тот, кто «Тараса Бульбу» написал?! И как же я был разочарован, начав читать книгу!.. Меня больше всего интересовал сюжет, я предпочитал приключенческую литературу литературе, которую я ощущал как «серьезную, да больно скучную». И я помню, как поразило меня в «Хронике времен Карла IX» Мериме сочетание захватывающе интересного сюжета с какой-то колдовской силой и изысканной грациозностью описания. Мериме и сейчас остается для меня одним из любимейших западных писателей.
Стихи, признаюсь, я читал только «за неимением лучшего», но вот баллады Жуковского покорили сразу – и содержанием, да и формой, пожалуй. На всю жизнь запомнилась концовка «Лесного царя», отчаянные попытки отца ускакать от Лесного царя, зовущего его сына в лесное царство:
Ездок оробелый не скачет, летит;
Младенец тоскует, младенец кричит;
Ездок погоняет, ездок доскакал…
В руках его мертвый младенец лежал.
Помню, что поразила меня не только неотвратимость гибели, но и сила, динамика самого стиха. А другая баллада, «Замок Смальгольм», сама по себе мне не очень даже понравилась, гораздо меньше других баллад, – поразила и запомнилась на всю жизнь именно чеканная поступь стиха;
До рассвета поднявшись, коня оседлал
Знаменитый Смальгольмский барон;
И без отдыха гнал, меж утесов и скал,
Он коня, торопясь в Бротерстон.
Не могу поэтому согласиться с Владимиром Новиковым, который в книге «Роман с языком» говорит; «Пятнадцатилетний подросток <…> не в состоянии эстетически воспринимать русскую литературу XIX века».
Пушкин входил в мою жизнь постепенно, отдельными стихами, поэмами, повестями – и навечно. Первое знакомство с Пушкиным – через Лермонтова. Мне шел шестой год, когда зимой 37-го года в газете «Правда» я прочел стихотворение Лермонтова «На смерть поэта», напечатанное по случаю 100-летия гибели Пушкина, до слез меня тронувшее и заставившее заинтересоваться Пушкиным.
Мама как-то возмутилась: «Да чо ты в них, в книжках этих, такого уж хорошего нашел?» Я стал читать ей «Очарованного странника» Лескова, и с тех пор чтение вслух превратилось в нашей семье в обычай. Так и вижу: мама, как всегда, стучит на машинке (швейной), братья на кровати, а я лежу на сундуке, прижавшись к теплому боку русской печки, и читаю что-нибудь вслух. Или другая сцена, менее обычная. Не просто сильный – страшный мороз, за 50 градусов. Деревянный наш домишко невозможно протопить в такой мороз. Мы (все пятеро!) умудрились угнездиться на теплой печи, ногами в середину. Прикрылись одним одеялом. На приступке печи, под самым потолком – керосиновая лампа. При ее скудном свете мама что-то шьет, а я читаю вслух (помню – «Джерри-островитянин»). И вот эту милую привычку, так сплачивающую семью, я сохранил на всю жизнь. Даже сейчас, на склоне лет, мне трудно уснуть, если мы (все уже взрослые!) не почитаем перед сном что-нибудь вместе, хотя бы 10–15 минут.
Как слаб человеческий язык (да что кивать на язык – как слаб мой язык!). Я не смог передать даже в слабой степени мое преклонение перед литературой, обозначить ту роль, которую книга сыграла в моей жизни.
Горький писал, что всем хорошим в себе он обязан книге. Я тоже могу так сказать, правда – с оговорками. Чтение разделило, даже раскололо, мой детский мир на два. Один – это окружающий меня реальный мир. Другой мир, по кусочкам складывающийся из книг, газет, радио, – мир, включающий в себя и книжных героев – Овода, Мориса Джеральда, Д’Артаньяна, и «советских героев» – Чапаева, Буденного, Папанина. И именно этот второй мир (сочетающий фантастическое и реальное, но бесконечно далекое) казался настоящим, в который я непременно попаду из окружающего меня мира.
Книги учили уважению к личности, приучали к мысли, что с врагами бороться – да, нужно, а между собой, между пионерами, между комсомольцами нужны дружба и согласие. А жизнь постоянно опровергала эти догмы. Вот приезжаю в деревню к деду. И местный парень моего возраста, Алька, «на дух меня не принимает». Он сразу спросил меня: «Ты ковыряный?» (эвакуированный), но даже узнав, что нет, не ковыряный, всё-таки чувствовал во мне что-то чуждое и всячески меня допекал. Вот иду на ключик (в деревне слова ключне было, только ключик:«Вовка, ну-ко, сбегай по воду на ключик!»). Набираю в ведро воду, а Алька сверху, с пригорка, бросает обломок доски, в меня не попадает, но доска, плюхнувшись в грязь около источника, забрызгивает грязью и набранную воду, и меня. Я человек миролюбивый, усвоивший от мамы и других взрослых, что драться нехорошо (учителя говорили – аморально).Но я не труслив, и когда, доведенный до крайности, я встретил как-то Альку на улице, во мне взыграл «древний Адам». Я набросился на него (явно, более сильного), и моя ярость сыграла роль. Он отступил.
Интереснее (и пожалуй, грустнее) другое. На следующий день в деревню привезли кино(помню – «Адмирал Нахимов»). Это всегда было великое событие, повторявшееся лишь несколько раз в году. Собирались все жители от 3 до 100 лет. Если была хорошая погода, то экран-простыню вывешивали на наружной стене конторы (она же – деревенский клуб), и все сидели под открытым небом на лавках или прямо на траве. А если погода плохая, то примитивненький проектор стрекотал в самой конторе (реквизированный дом моего дяди Афони, я о нем уже говорил). В тот вечер погода была плохая, народу в конторе – уйма. Я ищу местечко и вижу врага – Альку, с его приятелем. Я приготовился к бою, «решил дорого продать свою жизнь». И что же слышу? – «Вовка, я тебе место занял, вали сюда!» И потом мы не раз играли вместе, оказался неплохой парень. Бедняга, через два года он погиб: в солнечный осенний день уснул на поле в борозде, и не заметивший его тракторист краем многолемешного плуга раскроил ему голову.
Тогда, в этом клубе, я (увы, уже не в первый раз) понял, что большинство людей – у нас (а может, и везде?) – живет «не по-книжному»: плевать им на справедливость, честность, доброту, товарищество и прочие книжные благоглупости, они уважают – силу (и физическую больше, чем духовную). Между тем и мама, и школа, и книги убеждали меня, что драться с товарищами – нехорошо. И я продолжал послушно следовать этому принципу, хотя и трусом не был, и был не так уж слаб. А от скольких колебаний, мучений, унижений избавила бы меня иногда добрая драка типа той драки с деревенским Алькой! Ей-богу, я человек отнюдь не кровожадный, но я жалею, что мало дрался в детстве!
Ну и еще об одном жалею – о том, что ради книги готов был отказаться от всего другого. На всю жизнь запомнился мне такой, мелкий казалось бы, эпизод. Приходит ко мне Колька Нельзин и зовет кататься на лыжах. А у меня – редкий случай, когда я свободен от домашних дел и уроков (воскресенье), читаю интересную книгу (помню – «Патент АБ» Лидина). Я отказываюсь. Он уходит со словами: «Мертвый в гробе мирно спи, / Жизнью пользуйся живущий», а я, несколько смущенный, возвращаюсь к чтению.