355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Владимир Познер » Прощание с иллюзиями » Текст книги (страница 13)
Прощание с иллюзиями
  • Текст добавлен: 10 октября 2016, 02:06

Текст книги "Прощание с иллюзиями"


Автор книги: Владимир Познер



сообщить о нарушении

Текущая страница: 13 (всего у книги 40 страниц) [доступный отрывок для чтения: 15 страниц]

Симонов был любимцем власти: шестикратный (!) лауреат Сталинской премии, лауреат Ленинской премии, Герой Социалистического Труда, главный редактор журнала «Новый мир», «Литературной газеты»… Вместе с тем Симонов нередко отстаивал тех, кого система преследовала.

И нечто личное: Константин Симонов сыграл важную положительную роль в создании придуманной моим отцом Экспериментальной творческой киностудии (ЭТК), которая на самом деле представляла вызов, чтобы не сказать – угрозу всей системе советской киноиндустрии. Но когда противникам ЭТК во главе с заместителем председателя Госкино В.Е. Баскаковым удалось добиться лишения ЭТК самостоятельности, превратив ее в одно из подразделений «Мосфильма» (то есть фактически кастрировав ее), Симонов и пальца не поднял в ее защиту. Я убежден, что это оказалось тяжелейшим ударом для моего отца, приведшим к его преждевременной смерти.

Нина Павловна и Иосиф Давыдович Гордоны

* * *

Никогда мне не забыть дня знакомства с Иосифом Давыдовичем. Это был человек среднего роста и необычайной худобы (не телосложение, а теловычитание – так однажды сострил один мой приятель), с большими, выразительными руками красного цвета – следствие обморожения. Его лысую голову окаймлял венец седых волос, в прошлом рыжих – что подтверждал неувядший цвет бровей. Но все эти детали я заметил позже. При встрече меня поразили его глаза – огромные, совершенно синие, видящие насквозь. Невозможно было, глядя в эти глаза, солгать. Под его взглядом становилось не по себе от не совсем пристойной мысли, не говоря о действии. Это были глаза твоей совести, полные доброты и сострадания, глаза, призывавшие тебя достигать своего потолка. Это были глаза, которые обращались к твоей сущности, требовали, чтобы ты распрямлял плечи, не сгибался, гордился собой. Глаза, в которые нельзя было смотреть без стыда, когда ты им не соответствовал.

Я прожил с Иосифом Давыдовичем и Ниной Павловной три незабываемых года. И то, как жили они, их отношения друг с другом и с окружавшими людьми, их тонкость и тактичность, их моральные стандарты оставили во мне глубокий след. Иосиф Давыдович стал мне вторым отцом, перед ним я мог открыть душу, зная, что он никогда не воспользуется оказанным доверием, никогда не причинит мне боли, но всегда скажет мне правду. Я ощущал, что его любовь ко мне и чувство ответственности за меня таковы, что я всегда смогу положиться на него, – ведь я имел дело с человеком, который прошел через печи ада и вышел оттуда чистым золотом.

Иосиф Давыдович умер в 1968 году от второго инфаркта, умер как минимум на десять лет раньше срока. Эти десять, а то и больше, лет отняли у него сталинские лагеря. Он ушел из жизни двадцать с лишним лет тому назад, но место, которое он занимал в моем сердце, не перестает болеть. В трудные минуты я все еще ищу его глаз и совета.

* * *

Теперь прошло вдвое больше времени, и для меня все остается по-прежнему. Иосиф Давыдович похоронен на Немецком кладбище в Москве. На его могильной плите выведен его автограф: И. Гордон – четкий, твердый росчерк пера, я бы даже сказал – честный, каким был он сам. Там же похоронена Нина Павловна, умершая много лет спустя. Она так и не оправилась от потери мужа и, насколько я знаю, все годы, пока была жива, писала ему письма. Я был на его могиле только один или два раза. Для меня все ушедшие, но любимые люди живут в моем сердце, в моих мыслях, а истлевшие кости и пепел… Каждому свое, но я распоряжусь так, чтобы мой прах развеяли – лучше всего над Парижем, а если это будет невозможно – над океаном около Биаррица.

* * *

В тот первый день нашего знакомства Иосиф Давыдович посмотрел на меня и совершенно серьезным голосом спросил:

– Могу ли я называть вас Генрихом?

Заметив мое замешательство, он пояснил:

– Когда-то, в Париже, я набрел на учебник русского языка для французов, в котором встретил следующий диалог: «Как вы поживаете?» – спрашивает один господин другого. «Благодарю вас, Генрих, я здоров», – отвечает тот. С тех пор я мечтаю встретить какого-нибудь Генриха, чтобы он спросил меня, как я поживаю. Судьбе, однако, это не было угодно, и вот я решил более не ждать случая. Я прошу вас быть Генрихом.

«Кузьма» и «Генрих», 1957 г.

Я и сейчас чувствую теплую волну радости, которая окатила меня тогда. Я протянул руку и проговорил:

– Здравствуйте, как вы поживаете?

В ответ Иосиф Давыдович крепко пожал мою руку и все так же серьезно, но со смехом в глазах, ответил:

– Благодарю вас, Генрих, я здоров.

Так я стал Генрихом.

В течение последующих трех лет я познакомился со многими гордоновскими друзьями, бóльшая часть которых прошла через лагеря и сибирскую ссылку. Часто по вечерам я молча сидел, слушая бесконечные рассказы и запивая их знаменитым «б-дробь-б» – чаем «без блядства», то есть крепким, душистым, обворожительным, свежезаваренным по всем классическим принципам, по чайной ложке грузинского и краснодарского «экстра» на человека плюс одну на чайник. Однажды я попросил Кузьму… ах, да, я забыл сказать: в лагере Иосиф Давыдович получил именно такую кликуху и просил, чтобы я звал его так. Почему Кузьма? Вот уж не знаю. Может, потому, что шли от обратного, ведь он – тощий, интеллигентный до мозга костей, рафинированный в своих обширных литературных познаниях – абсолютно никак не подходил к этому имени. Так или иначе, я звал его Кузьмой, Нина Павловна – Кузей или Юзом, друзья по лагерю и ссылке – тоже Юзом, ну а все прочие – по имени-отчеству: этот человек, подчеркнуто вежливый, совершенно не допускал фамильярного обращения.

Итак, однажды я попросил Кузьму поделиться со мной секретом его феноменального чая. Он внимательного посмотрел на меня и сказал:

– Видите ли, Генрих, жил-был старый еврей. Жил он в местечке и был знаменит своим чаем. К нему приезжали издалека, приезжали не только евреи, приезжали гои тоже, приезжали, чтобы насладиться вкусом его чая и выведать секрет его приготовления. Одни умоляли его рассказать об этом, другие предлагали ему деньги, и немалые, но все было тщетно. Шли годы, и вот наконец наступил день, когда он лежал на смертном одре. Вокруг него собралось все местечко во главе с раввином, и раввин этот говорит ему: «Если ты уйдешь из этого мира, так и не открыв секрет своего чая, это будет тяжкий грех». Старый еврей оглядел всех и сделал знак, чтобы они приблизились к нему. Они подошли к самой постели, напрягая слух, боясь не услышать совсем тихий голос умирающего, который прошептал: «Вот вам, евреи, мой секрет: не жалейте заварки».

Мир, о котором часто вспоминали Кузьма, Нина и их друзья, был ужасен и бесчеловечен, но их истории, всегда переданные с юмором, служили подтверждением той истины, что человеческий дух неодолим. Мне не повторить тех историй – не тот у меня голос. Я в лучшем случае смог был повторить мелодию, некоторые оттенки, но спел бы лишь «около» нот, чуть фальшиво, не попадая. Я в этих воспоминаниях был чужим, извне заглядывал внутрь, будто стоял около двери и вслушивался в рассказы этих мужчин и женщин о системе, специально созданной, чтобы потушить тот святой огонь, с которым рождается каждый из нас. Но в них огонь не погас, а разгорелся в яркое пламя.

Парадокс: те, которые прошли через лагеря и выжили, вышли людьми более значимыми и значительными, чем те, которых миновала эта чаша. Они вышли более сильными, более сострадательными, более мудрыми и добрыми, менее циничными. Почему так произошло? Не знаю, но когда я задумываюсь над этим, часто мне на ум приходит история Кирилла Викторовича Хенкина и его матери Елизаветы Алексеевны Нелидовой. С Кириллом моя мама познакомилась во французской редакции Московского радио. Его мать, Елизавета, была не только дворянкой, но и в прошлом фрейлиной ее императорского величества Марии Федоровны. После революции ноября 1917 года она эмигрировала в Париж, где познакомилась с молодым и удивительно талантливым актером Виктором Хенкиным, за которого вскоре вышла замуж. Это вызвало возмущение большей части русского эмиграционного сообщества: как же так, русская дворянка повенчалась с евреем! Кирилл родился в Париже, воспитывался в традициях русской интеллигенции и получил блестящее образование. Как и многие дети русских эмигрантов, он рос с «левыми» убеждениями, сторонником Советского Союза. Во время войны в Испании Кирилл дрался на стороне республиканцев и, когда они потерпели поражение, вернулся глубоко разочарованным – считая, что «свободный» мир предал дело демократии в Испании. В 1939 или 1940 году вся их семья приехала в СССР. В отличие от подавляющего большинства людей с таким прошлым, людей, «развращенных буржуазной идеологией», ни Кирилла, ни его родителей не репрессировали. Его отец, Виктор Хенкин, был знаменитостью и умер довольно молодым, но по естественным причинам. Елизавета Алексеевна ушла из жизни, когда ей было хорошо за восемьдесят. Что до Кирилла Викторовича, то он жил вполне обеспеченно – по крайней мере по советским стандартам. Он адаптировался к новым условиям жизни, довольно легко пошел на необходимые компромиссы и вскоре стал преподавать французский язык, на котором блистательно говорил и писал, в Военном институте иностранных языков, где готовили военных разведчиков. Позже он работал на Московском радио – переводил пропагандистские тексты, при этом находил их (вполне справедливо) оскорбительно тупыми. Тем не менее он читал их в эфире, мысленно плюясь и получая приличные гонорары. Он обладал необыкновенно острым умом, тонким и предельно ироничным чувством юмора и режущим как бритва языком. Чуть презрительно скривив рот, Кирилл Викторович с разящей точностью уничтожал весь советский эстаблишмент – бездарных бюрократов, партийных пустобрехов и в первую голову тупоголовый идиотизм той самой пропаганды, которую сам, наряду с другими, распространял.

Как мне кажется, Хенкин считал, что жизнь не удалась, вернее, что она обошлась с ним несправедливо, не обеспечила его теми успехами и общественным признанием, которых он был достоин. В каком-то смысле он прав, поскольку природа щедро оделила его – и умом, и литературным даром, и редкими способностями к языкам; живи он в другое время или в другой стране, его талантам, думаю, было бы воздано в гораздо большей степени. Однако у Кирилла Викторовича не доставало мужества признать: пусть жизнь и не совсем справедливо обошлась с ним, но отсюда не следует, что она несправедлива вообще. В каком-то смысле он напоминал мне тех мужчин, которые сами не любили и никогда не были любимы (либо были преданы в любви). Им невыносима мысль, что кто-то другой может быть счастлив, и они занимают психологическую круговую оборону, возводят крепость, на каждой башенке которой реет лозунг: «Любовь – обман, ее не существует». В результате они относятся к противоположному полу так, как летчик-истребитель относится к противнику: чем больше будет «сбито», тем лучше, потому что каждая победа лишь подтверждает их правоту. И чем глубже они заходят в это болото, тем меньше шансов имеют в самом деле встретить любовь.

Кирилл Викторович получал, казалось, мазохистское удовольствие, вываливаясь в липкой грязи, которую так презирал. Он нырял на самое зловонное дно и выныривал, держа в зубках нечто совершенно омерзительное и вынося это на всеобщее обозрение, тем самым доказывая часто повторяемую им аксиому: «Все говно, кроме мочи…»

Был такой момент в моей жизни, когда я больше не хотел жить в Союзе, мечтал вернуться в Нью-Йорк.

* * *

Причина этого – состоявшийся в Москве в июле 1957 года Всемирный фестиваль молодежи и студентов, о чем расскажу чуть позже.

* * *

Я решил посоветоваться с Кириллом Викторовичем. Рассказал ему о тяжелом разговоре с отцом, пригрозившим выдать меня КГБ, если только я попытаюсь выехать из страны. Я был в отчаянии. Кирилл ответил мне своей коронной кислой улыбкой (никогда ни до этого, ни после я не встречал человека, который умел бы одновременно опускать уголки губ – и это улыбаясь!), как бы говоря: «Ну? Я же вас предупреждал». А затем посоветовал попытаться бежать через советско-норвежскую границу. Нет-нет, он не шутил. Он сказал мне, что идеальное место для перехода границы – Кольский полуостров, та его часть, которая прилегает к Норвегии, а не к Финляндии, поскольку там граница охраняется менее строго. Кириллу Викторовичу хотелось уехать из Советского Союза не меньше моего (он эмигрировал в начале семидесятых; не найдя подходящих занятий ни во Франции, ни в США, он осел в Мюнхене на «Радио Свобода», где занимался теми же презираемыми им упражнениями в пропаганде, правда, направленной в обратную сторону), но сам он никогда не пробовал бежать. Он понимал, сколь это опасно. Будь я настолько безрассудным, что послушался бы его совета, меня либо схватили бы и посадили, либо пристрелили бы. И Кирилл Викторович, услышав об этом, улыбнулся бы своей коронной, уголками-губ-вниз улыбкой – мол, все говно, кроме мочи.

Если сравнить жизнь его и Кузьмы, то можно сказать, что Кирилл родился не в рубашке, а прямо в смокинге. Кузьма в двадцать девять лет, в 1936 году, приехал в Советский Союз, в тридцать его арестовали и отправили в лагерь, в сорок семь он вернулся. Эти пропавшие семнадцать лет отняли у него карьеру, отцовство, дом. Жизнь обошлась с ним неслыханно несправедливо. Но в нем не было ни горечи, ни цинизма. А ведь как легко он мог бы сыграть на моем разочаровании тем, что я нашел в стране квазисоциализма, на моем желании уехать и плюнуть на те немногие идеалы, которые еще жили во мне. Он поступил ровно наоборот. Он учил меня – не разговорами, заметьте, а поведением – пониманию того, что есть вера, что означает быть преданным чему-то, что некоторые вещи в этом мире куда более важны, чем твои личные интересы. «Знайте, Генрих, – как-то сказал он, – можно провалить любой экзамен – и это не страшно, его легко пересдать. Можно провалить любой экзамен, кроме одного: экзамена зеркала. Каждое утро вы встаете и, глядя в зеркало, бреетесь. Так вот, не дай бог, чтобы когда-нибудь вам захотелось плюнуть в свое отражение».

Нет утра, чтобы я не вспоминал эти слова. И если пока мне удается смотреть на свое отражение без тошноты, то это в значительной степени благодаря Кузьме, человеку, который никогда не предавал ни себя, ни других, человеку, который не сгибался и отказывался ломаться.

Кузьма подготовил меня ко многим будущим событиям. Хрущевское разоблачение Сталина было одним из них. Среди других – венгерская революция, студенческие протесты против советской интервенции и последовавшие за этим репрессии и аресты. Понять, что являл собой сталинизм и что он за собой повлек, было крайне сложно; для этого требовалось не только осознать события крупные, наподобие тех, что я упомянул выше, но и множество мелких, вроде незначительных случаев: только собрав их, словно кусочки пазла, можно было составить подлинную картину страны и общества.

Летом 1956 года наша агитбригада отправилась на строительство Братской ГЭС. Нам предстояло поездом доехать до Иркутска, а затем на разных видах транспорта, в том числе пешком, добраться до Братска (примерно четыреста пятьдесят километров от Иркутска), где шло строительство очередного «гиганта пятилетки». Июльская тайга встретила нас несусветной жарой, непроходимостью и полчищами жалящих, колющих и кровососущих насекомых. Днем это были мириады гнуса и отряды самых злобных и огромных оводов в мире. Из-за них, несмотря на африканскую жару, мы вынуждены были идти в ватниках, масках из конского волоса и толстых перчатках – иначе нас съели бы живьем. К тому же каждый был нагружен рюкзаком весом примерно в двадцать килограммов. Под лучами сибирского солнца мы потели, как лошади, что приводило гнуса и оводов в состояние экстаза, они набрасывались на нас, словно почуявшие кровь голодные акулы. Когда солнце заходило, они исчезали, уступая место эскадрильям сибирских комаров. Сибирский комар размерами напоминает шмеля, сосет кровь не хуже Дракулы, летает, сохраняя военный порядок, и нападает с решительностью камикадзе.


Под этим катером находится затопленный старый Братск. 1957 г.

Однажды, после длинного и утомительного перехода, мы оказались в лагере лесорубов, где должны были в тот же вечер дать концерт. Больше всего на свете я хотел поспать, хотя бы недолго, и отправился в одну из палаток. Я вошел, прилег на койку и, заметив сидящего напротив мужчину, подумал: «Не похож он на лесоруба». Он был лет на десять старше меня, имел тонкие черты лица, носил усы «в ниточку» и мушкетерскую бородку. Я почти уже спал, когда он спросил, откуда мы. Когда я ответил, что мы – агитбригада из Москвы, он осведомился, что в этой бригаде делаю я. Борясь со сном, я пытался отвечать как можно короче, чтобы он отвязался, но когда я упомянул, что пою французские и американские песни, он поинтересовался, говорю ли я по-английски. Я кивнул, надеясь, что больше вопросов не последует, в ответ на что он произнес на абсолютно чистом американском языке с говором жителя Нью-Йорка: «So, where’d you learn your English?» [16]16
  Ну и где ты выучил английский? (англ.)


[Закрыть]

Я чуть не свалился с койки. Дальше последовал его рассказ:

«Мой отец, яицкий казак, воевал в армии Колчака против красных. Потом, как и многие, оказался в Китае, где встретил свою будущую жену, мою маму. Она тоже была с Урала. Отец работал на американской концессии, там я и родился. Я учился в американо-китайской школе, по окончании которой отправился в колледж в Нью-Йорке. После получения степени магистра я вернулся в Китай и записался добровольцем к Чан Кайши, чтобы воевать против японцев. После 1945 года я остался в Гоминдане воевать против Мао и его коммунистов. Все дело кончилось пленом в 1949 году. Когда выяснили, что я – русский, меня передали советским товарищам, а те прямым ходом отправили в Москву на Лубянку. Там меня подержали, устроили несколько допросов, потом судили и дали двадцать пять лет как американскому шпиону. Это было в 1951 году. Когда Сталин сыграл в ящик, меня вскоре реабилитировали, дали чистый паспорт и – давай чеши на все четыре стороны…»

Я просто не мог поверить своим ушам. Передо мной сидел человек, который совершенно одинаково владеет русским, английским и китайским языками и работает… на лесоповале в Сибири!

– Какого черта?! – возмутился я. – Вы говорите на трех главных в мире языках и торчите в этой глухомани! Поезжайте в Москву, немедленно поезжайте. Вот вам мой адрес и телефон.

Мы расстались друзьями. И больше я никогда его не видел. Эй, лесоруб-лингвист, ау, где ты? Что случилось? Куда ты пропал? Отзовись…

К 1957 году я стал задаваться нетривиальными вопросами. Хочу ли я и в самом деле быть биологом? На самом ли деле Советский Союз – такая уж замечательная страна? Собираюсь ли я жить здесь до конца дней своих? Вопросы совершенно разные, но с одинаковым коротким ответом, все более и более походящим на слово «нет». Как раз в это время, летом, Москва стала местом проведения очередного Всемирного фестиваля молодежи и студентов. Николай Антонович (помните моего незадачливого кагэбэшного вербовщика?) обратился ко мне с предложением: не хотел бы я быть прикрепленным к американской делегации? Вдруг там найдется что-нибудь интересное… Подумав, я дал согласие, поскольку никаких условий мне не поставили, и в течение двух недель я не расставался с американцами. Это была не делегация в истинном смысле этого слова, а причудливая мешанина, состоявшая из членов компартии США, радикалов, либералов, халявщиков, агентов ФБР – словом, всех понемножку. Они бесконечно ругались и спорили на самые разные темы – например, о том, следует ли называть себя «американской делегацией» или «делегацией из Америки», следует ли нести флаг Соединенных Штатов во время торжественного парада открытия фестиваля или лучше этого не делать, и так далее. Несмотря, однако, на все это безумие, я, окунувшись в их среду, почувствовал себя дома, среди своих. Фестиваль в каком-то смысле подвел черту под всем тем, что я пережил и испытал с тех пор, как уехал из США, и заставил меня посмотреть, наконец, себе в глаза. Неполных пяти лет пребывания в Советском Союзе вполне хватило, чтобы понять, насколько реальность отличается от того, что я ожидал встретить. Но этого срока было недостаточно, чтобы у меня возникло чувство глубокой привязанности к этой стране. Здесь была чужая культура, чужой язык, которым я овладел лишь недавно. К тому же мой личный жизненный опыт привел к тому, что мой взгляд на Америку стал меняться. Не в том смысле, что я теперь иначе воспринимал антикоммунизм, расизм и прочие несправедливости, с которыми столкнулся там. Но выяснилось, что это та страна, с которой я связан эмоционально, страна, в которой я вырос, говоря короче – мой дом.

* * *

Думаю, мой читатель, вы никогда не играли в бейсбол. Для вас гулкий и резкий звук удара деревянной биты о кожаный мяч не означает ничего, не вызывает ни малейших ассоциаций: звук да и только. А в сердце американца при этом возникает целый мир. Он видит игровое поле, чует запах кожаной перчатки-ловушки, следит, как белая сфера маленьким метеором взмывает в голубое небо, а центральный ловец отступает к самой кромке поля, чтобы с лету поймать ее. Этот мир живет в нем, невидимый ни для кого другого, мир, рожденный этим гулким, сухим звуком. Цок! – чистый, сладостный звук удара дерева о конскую кожу. Или, скажем, глотнешь кока-колы – и вдруг тебе снова двенадцать лет, и снова гоняешь мяч с дружками в Вашингтонском сквере в Нью-Йорке…

Это и есть тоска по дому. Политика ни при чем, просто-напросто это твой дом и ты оттуда родом.

* * *

Тем летом 1957 года в возрасте двадцати трех лет я сказал себе: «Все, наелся по самое горло, я возвращаюсь». У меня не было ни малейших иллюзий относительно последствий такого решения. Я поддерживал советский строй, разделял коммунистическую идеологию. Я понимал, что в Америке, только что избавившейся от сенатора Джозефа МакКарти, мне придется нелегко. Сознавал, что предстоят трудные времена – эмоционально, финансово, политически. Но это не имело значения. Я возвращался домой. Я не собирался устраивать из своего решения большой шум, я отдавал себе отчет в том, насколько оно огорчит родителей, но у меня не было выбора – так по крайней мере казалось мне. Как говорится, человек предполагает, а Бог располагает. Я в Бога не верую, но не отрицаю роли судьбы, в моем случае заявившей о себе сразу же после окончания фестиваля – в образе девушки, на которой мне предстояло жениться. Не встреть я ее, невозможно представить, как сложилась бы моя дальнейшая жизнь. Может быть, я послушался бы совета Кирилла Викторовича и попытался нелегально перейти границу – кто знает? Да и не имеет это никакого значения. Имеет значение лишь то, что, женившись, я обязан был спросить себя: заставлю ли я женщину, которую люблю, вырвать свои корни, бросить все то, с чем она выросла, чтобы пройти через ту же мучительную адаптацию, через которую прошел я? Либо сделаю усилие над собой и забуду об отъезде? Я выбрал последнее, что и предопределило мои дальнейшие столкновения со сталинским наследием.

Родители с Павликом вернулись из Берлина. 1958 г.

* * *

Имя этой девушки, ставшей моей первой женой, – Валентина Николаевна Чемберджи. Ее отец, Николай Карпович Чемберджи, армянин по национальности, имел прямые родственные связи с великим армянским композитором Александром Афанасьевичем Спендиаровым. Отец Николая Карповича был лейб-медиком Его Императорского Величества, и этим объясняется тот факт, что Николай родился в Царском Селе. Впоследствии Николай Карпович стал известным советским композитором, но его таланту не дано было полностью раскрыться: он умер в сорок пять лет от инсульта.

Мать Валентины, Зара Александровна Левина, – замечательная пианистка и талантливейший композитор. Она была родом из Симферополя, окончила с золотой медалью Одесскую консерваторию, затем Московскую. Как же она играла Шопена! К моменту нашего знакомства она уже не давала концертов, целиком посвятив себя композиторскому делу, но занималась на рояле каждый день и иногда играла для домашних. Лучшего исполнения Шопена я не слышал.

Сказав все это, не могу не упомянуть, что Зара Александровна тиранила свою дочь, доводя ее иногда до полуобморочного состояния. Я не знаю причин этого, хотя имею догадки, которые оставлю при себе. Однако это было ужасно. Валентина – в принципе человек сильный и независимый – перед матерью становилась совершенно беззащитной. Это обстоятельство иногда делало нашу жизнь невыносимой и, возможно, стало одной из причин (хотя и не главной) нашего развода, последовавшего через неполных десять лет. Ни у Валентины, ни у меня не было опыта личной жизни, мы многого не знали, не понимали. Прожив довольно долгую жизнь, я пришел к выводу, что человек должен разобраться, что для него хорошо, прежде чем жениться или выйти замуж. Словом, мы поженились в 1958 году, когда оба учились на пятом курсе МГУ, я – на биофаке, Валентина – на филологическом, а расстались в 1967. У меня случился роман, который, конечно, нанес Валентине острую боль, я ушел из дома, чуть не покончил собой, потом, попросив разрешения, вернулся, но трещина не срослась. Помню наш последний вечер…

Меня пригласили на закрытый показ картины Стенли Креймера «Корабль дураков». Фильм сильный, главная мысль его заключается в том, что мы, люди, не желаем смотреть правде в глаза, самообманываемся – и это кончается катастрофой. После фильма мы пришли домой и, как всегда, сели на кухне пить чай. В какой-то момент я и высказал Валентине свое понимание фильма. Она посмотрела на меня большими умными карими глазами и каким-то особенным голосом произнесла:

– Да, Володя, ты прав, мы живем в самообмане.

И я понял, что это она о нас, что все кончено.

Прошло много лет. Валентина вышла замуж за замечательного человека, выдающегося математика. Живут они ныне под Барселоной, он преподает в местном университете, а она пишет исключительно талантливые и умные книги.

К счастью, мы остались друзьями, очень близкими людьми, что благо, в частности, для нашей дочери Кати, да и не только для нее.

Валентина Чемберджи – штучный товар. Умная, эрудированная, щепетильно честная, с замечательным чувством юмора и умением с чисто детским увлечением играть в шарады – такую надо долго искать.

Я ее очень люблю.

Я уже женат. Слева направо: Нелли Тиллиб, по совету отца которой я вступил в КПСС, Зара Александровна Левина, Валентина Чемберджи, я, Нина Павловна Гордон

* * *

В 1963 году, когда я работал в агентстве печати «Новости» в редакции журнала «Soviet Life» (он издавался правительством СССР и распространялся в США в обмен на распространяемый в Союзе журнал «Америка»), я поехал в командировку в Иркутск и на озеро Байкал. На этот раз, однако, я был московским журналистом, а не каким-то там студентиком, и мне дали машину с шофером. Прошло более четверти века, но тот водитель стоит у меня перед глазами, будто я видел его вчера. Это был человек одноразмерный, что ввысь, что поперек, что в глубину – около метра семидесяти сантиметров. Рядом с ним железобетонный дот выглядел строением неустойчивым и ломким. У него была большая лысая голова и совсем светлые голубые глаза – такого же цвета, в какой окрашивается лед озера Байкал, когда луч солнца скользит по его поверхности и, словно полунамеком, начинает просвечивать голубизна воды. Белый шрам, словно молния, прочерчивал его смуглую кожу от мочки правого уха до угла рта. Улыбаясь – в среднем мой водитель делал это где-то раз в сутки, он обнажал крупные, желтоватые лошадиные зубы. Когда он садился за руль «Волги», машина с жалобным стоном кренилась набок, как корабль в бурю. Рядом с ним монах, давший обет молчания, казался бы болтуном. Когда вы едете часами по пустынной и незнакомой местности, где не видно ни людей, ни домов, ни признаков человеческой деятельности, хочется поговорить. Я и пытался делать это – без малейшего успеха. В лучшем случае в ответ я получал хмыкание или некое движение губ, которое следовало, как я думаю, воспринять как улыбку.

Наступил последний вечер моей командировки. Я завершил сбор информации по озеру, и уже затемно мы поехали в Иркутск. Яркий лунный свет освещал дорогу, меня стало клонить ко сну. И вдруг водитель заговорил. Сначала мне казалось, что это сон. Даже сейчас, столько лет спустя, это воспоминание, омываемое серебристым светом луны, висевшей низко-низко над чернильно-черными силуэтами кедров, легко спутать со сновидением.

– Отсюда я родом, деревенский я, – заговорил он. – В начале тридцатых нас всех загнали в колхозы. Я был совсем еще пацан, но помню, как брали всех, сажали. Кулаки, говорят. Какие на хер кулаки. Мужики зажиточные, потому что работящие, непьющие. Чего там, батя мне рассказывал: всем после революции раздали землю поровну, сколько ртов – столько земли. Одни только въябывали, а другие ни хуя не делали. Одни зажили хорошо, а другие бездельничали. А русский мужик – что? Норовит отнять у другого, завидует тому, кто живет лучше. Вот пришли комиссары, ну и пошло: мол, этот кулак, тот против Сталина. И давай сажать, расстреливать, а хозяйство конфисковывать. Ну и слили все к ебеной матери в колхоз. Работящих и умелых поубивали, а вместо них пришла голытьба перекатная. Ну и что? Жрать стало нечего, вот что. Ха! Но зато все по плану. А потом, лет через семь, опять пошли аресты, но тоже по плану. Что, не веришь? А я тебе говорю – по плану. Ведь кругом враги народа, так? Кирова убили, так? Даже среди старых ленинцев нашлись предатели, так? Значит, надо быть бдительным. А тот, кто самый бдительный, он самый преданный, самый ленинец-сталинец. Вот эти бляди и придумали, понимаешь: кто больше разоблачит и арестует врагов народа, тот и есть самый большой патриот. Такое, видишь ли, придумали соцсоревнование. Ордена получали за старания. Хватали всех, все равно кого. В моей деревне половину посадили, половину, еб их мать!..

Я молчал, боясь проронить хоть слово, а он ехал, глядя прямо перед собой.

– Ну, я быстро сообразил, что к чему. Устроился на работу – лучше не бывает. Водителем в гэбэ. А кто работал в системе ГУЛАГа, того на войну не брали. Вот и отвоевался тут. Гонял грузовики по лагерям, перевозил всякое – продовольствие, инструменты, зэков. Так и жил. Ну, а в пятьдесят третьем вождь народов отдал концы. Прошло месяца два, и я получаю приказ перевезти партию зэков в другой лагерь, да побыстрее. Такие перевозки всегда делались ночью. Ну и поехали. Три вертухая, один со мной в кабине, двое там, с зэками. Ночь была… ну, как сейчас. Луна светит, видно все как днем. Едем-едем, и тут один из охранников начинает стучать нам – мол, притормози, отлить надо. Ну, остановились, все вылезли. Никто особенно ни за кем не следит, ведь куда на хуй убежишь? И представляешь, я вдруг увидел этих бедолаг – вроде как пелена с глаз упала… Может, луна виновата, не знаю, да только увидел я их… ну, призраки – кожа да кости, бледные – краше в гроб кладут, стоят на снегу – живые мертвецы. И меня как стукнуло: да это же такие же мужики, как в моей деревне, ничего они не сделали, ни в чем не виноваты, они просто часть плана, понимаешь, чтобы какая-нибудь блядь смогла отрапортовать усатому, будь он проклят, что все в стране под контролем. Хочешь верь – хочешь нет, но я понял: все, больше не могу. Залез в кабину, высунул морду и заорал: «Пошли все на хуй!» И укатил, бросил их всех, зэков и вертухаев. Ну, понятно, мне конец. Арестуют и поставят к стенке. Но мне было насрать. Приехал в Иркутск, кинул грузовик на подъезде к городу, пешком пришел домой к сестре – как раз рассветало. Постучался, она открыла дверь, увидела меня, и говорит: «Вов, слышал новость? Арестовали Берию!» Да, видно, я родился в рубашке. Если бы эту сволочь не арестовали, хрен бы я тебе тут что-нибудь рассказывал, – подвел он итог и хохотнул, впрочем, совсем не весело.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю