355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Владимир Лорченков » Копи Царя Соломона. Сценарий романа » Текст книги (страница 2)
Копи Царя Соломона. Сценарий романа
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 13:19

Текст книги "Копи Царя Соломона. Сценарий романа"


Автор книги: Владимир Лорченков



сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 12 страниц) [доступный отрывок для чтения: 5 страниц]

Крупным планом лица красноармейцев. Потом спины. Мальчишка глядит им вслед из леса с удивлением – это незнакомая для него форма, – но не выходит. Ждет, пока расстрельная команда скроется, и только тогда бежит к яме.

Спрыгивает туда…

Возврат с ретроспективу – хрущевки

–… ть миллионов рублей! – говорит старичок.

– Невероятно… – шепчет Люся, мечтательно.

– Это на рыло, получается, по дв… – говорит громила-шахматист.

– Яков, – укоризненно говорит старичок.

– Не для того мы, евреи, вынесли столько, чтобы делить на брата эти самые несчастные восемнадцать миллионов рублей, – говорит старичок.

– Это деньги, которые мы потратим на сионизм, – говорит он.

– На репатриацию нашего народа туда, где дух нашей веры, – говорит он.

– В Израиль, – говорит он.

Лица собравшихся становятся мечтательными. Они выглядят как советские люди, которым рассказали о колбасе (в принципе, о колбасе они и думают, так что никакого противоречия нет – прим. В. Л.).

– Святая Земля… – говорит Люся мечтательно.

– Да, Люся, – говорит старичок мягко.

– А завари-ка нам еще чайку, – говорит он.

Люся яростно, – как репатриант в аэропорт, – бросается на кухню. Старичок, дождавшись, когда дверь закроется, говорит:

– И я готов сказать вам, где спрятаны сокровища моего брата, Царя Семеновича Соломона, – говорит он.

– При условии, что все они будут обращены нами на исход евреев в святую Землю, – говорит он.

– Потому что именно на это мой брат, уверовавший в Тору, и хотел их отдать, – говорит он и утирает слезу.

Ретроспектива

Комната, полная полуголых женщин, в кресле сидит мужчина, сильно пьяный, но в отличной форме, накачанный, мускулистый. На груди татуировка «ВМФ СССР». Мужчина держит на каждой ноге по две шлюхи – итого четыре, а в правой руке – бутылку с вином «Днестровское», а в левой – папироску «Жок» и карты. Несколько мужчин с картами сидят рядом. Крупным планом – лицо мужчины. В нем угадываются черты мальчика, который прожил несколько лет возле расстрельного рва. Дверь в комнату приоткрывается, мы видим голову в милицейской фуражке.

– А кто там мля? – спрашивает мужчина, не оглядываясь.

– Участковый, – говорит одна из шлюх.

Мужчина, не оглядываясь, бросает назад две пятидесятирублевки. Мы следим за тем, как они взмывают в воздух, потом камера отрывается от них, показывает люстру – очень дорогую, чешскую, – а когда спускается к двери, та уже закрыта. Купюр нет. Шлюхи хохочут. Дверь снова приоткрывается.

– Нет, ну это уже нагле… – говорит было мужчина.

Замолкает, полуобернувшись. В двери стоит старичок из сцены в хрущевке – а это все происходит в частном одноэтажном доме, один раз можно показать общий план, виноградник, машина, в общем, роскошь, – и качает головой.

– А, поп пришел! – хохочет мужчина.

– Ребе-хренебе! – орет он.

– Бога нет! – кричит он довольно, и все пьют.

– Ая-яй, – говорит мудрый старичок.

– Тратить баснословные богатства на падших женщин и вино… – говорит он.

Глядит с укоризной. Выживший мальчишка – причем для нас сейчас совершенно не очевидна необходимость того, чтобы выжил именно он, – бросает карты на спину шлюхе, которая стоит на четвереньках, как столик, и лепит ей на лоб купюру в 25 рублей.

– Ради того ли твоя несчастная мама… – начинает было старичок.

– А ты мля маму не трожь!!! – кричит мужчина.

Вскакивает, уронив шлюх, и так как их много, возникает некоторый переполох. Мужчина рвет на груди тельняшку. Кричит:

– Где был твой гребанный Бог?!

– Где был твой Бог тогда?! – орет он.

– Да я!!! – орет он.

Что именно он говорит, неважно. Это обычная пьяная истерика взрослого мужчины, который бы все отдал за то, чтобы кое-что подправить в прошлом, но понимает, что это невозможно – на то он и взрослый, – и поэтому ведет себя как ребенок.

– Соломон… – укоризненно говорит ребе…

Мужчина вышвыривает раввина – причем тот одет, что называется, по гражданке, и от раввина в нем одно название, – и захлопывает дверь. Снова крики, ругань, звук бьющейся посуды, смех…

Затемнение. Показана квартира ночью. Мужчина встает, перешагивая через тела, выходит во двор. Расстегивается, и начинает мочиться на столб, с которого свисает провод. Вспышка, искры, яркий свет.

Белый фон.

На фоне появляется лицо ребе.

Общий план: над умирающим от ожогов Соломоном стоит его двоюродный старший брат – наш старичок-раввин, – у которого, почему-то, за спиной торчат два белых крыла.

– Где я… – слабым голосом задает банальнейший вопрос Соломон.

– На небесах, – дает не менее банальный ответ раввин.

– Я… умер? – спрашивает Соломон.

– Да, – говорит ребе.

– Теперь-то ты видишь, что я праведен? – спрашивает ребе, двигая бровями, как кот в мультике про Джерри и Тома, это он показывает на свои крылья.

– Я… я… – плачет Соломон.

– Мама, мама и сестричка, – говорит он, и мы видим, как проступило в его лице детское.

– Они в раю, – говорит ребе.

– А ты… – говорит он.

– Я… я… – говорит Соломон.

– Постой-ка, но разве у нас, евреев, есть рай и ад? – спрашивает он, недоуменно хмурясь…

– Если бы ты ходил на курсы кружка энтузиастов по изучению Торы, который занимается каждую среду и пятницу во Дворце Профсоюзов на Нижней Рышкановке под видом общества филателистов, то знал бы, что да, – мягко говорит ребе..

– Жалко, – говорит Соломон.

– Сестричку бы я повидал, – говорит он.

– Не все потеряно, – говорит ребе многозначительно.

– Сделай благое дело, и Иегова примет тебя к чистым, – говорит он.

– Но что я могу сделать, я же покойник, – говорит Соломон горько.

– Сокровища… – говорит ребе.

– Но разве Иегова не знает и так, где они? – говорит умирающий недоуменно.

– Иегова все знает, – говорит ребе.

– Но ведь у Иеговы нет рук… – говорит ребе.

– Мы его руки… – говорит он многозначительно.

Общий план. Палата, умирающий что-то шепчет, ребе, склонившись над братом, чертит схему на листке бумаги. Траурная музыка. Палата больницы, врач пересчитывает деньги, стук, врач открывает палату – та была закрыта на ключ, – ребе выходит, снимает накладные крылья, комкает их, выбрасывает в мусорный бак. Снова музыка. Процессия – очень похожая на колонну евреев, которых вели на расстрел, – входит в ворота кладбища. Комки земли падают на поверхность гроба и живописно разлетаются.

Один из комков кружится на фоне неба, потом пропадает – и мы видим лишь небо. Камера отъезжает, получается – мы смотрели из квартиры, где собрались старичок, его девять учеников и Люся.

– Вот так мой святой брат Соломон, проживший праведником и не прикоснувшийся к женщине и вину ни разу в жизни… – говорит старичок.

– И завещал мне свои богатства на благоугодное дело… – говорит он.

Выкладывает на стол клочок бумаги со схемой. Она белеет на столе, как Грааль, если бы кровь Христова была белой.

– Ребе, а почему вы сами… – говорит кто-то.

– Потому что на это путешествие мне нужны деньги, ваши силы, и ваше желание приблизиться к Сиону, – говорит ребе.

– 16 миллионов рублей… – говорит он.

– В ОВИРЕ возьмут по 10 тысяч за одну семью, – говорит он.

– Сколько семей мы избавим от гнета филистимлян? – говорит он, улыбаясь.

Все, улыбаясь, переглядываются и кивают. Собрание становится похоже на общество анонимных алкоголиков или баптистов, которые после часовой проповеди таки выяснили, что Бог, оказывается, есть. Крупно показана люстра. Она дорогая, чешская, вполне возможно, что ребе перенес ее из дома брата. Молчание. Потом жужжание. На стол садится муха, потирает лапки. Все смотрят на нее. Один из собравшихся вдруг резко бьет ладонью по столу. Быстро вытирает руку о штаны.

– Восемнадцать миллионов, – говорит кто-то.

Камера очень медленно – чтобы возникло ощущение пересчета – показывает всех. Девять. Это буквально повисает в воздухе. Восемнадцать миллионов и девять человек. Вдруг громила-шахматист говорит:

– Это если ровным счетом…

– А с Люсей и ребе… – говорит он.

Снова молчание и крупным планом снова люстра. Она начинает потихоньку раскачиваться, а потом перестает.

В дверь заходит Люся с подносом, на котором стоят чайник и стаканы. Роняет все. Затемнение.

Пустая квартира. На поле лежат ребе и Люся, у обоих перерезано горло от уха до уха.

В дверях стоит сумасшедшая старуха, которая демонстративно вымазана кровью, в руках у нее окровавленный нож, причем она этого явно не понимает.

Старуха говорит:

– Борюсик…

Кот подходит к мертвому ребе и метит прямо ему на лицо.

Возврат из ретроспективы – аэропорт

Натали выходит после паспортного контроля в небольшой зал кишиневского аэропорта. У входа толпится куча людей, которые радостно бросаются к прибывшим. Прибывшие одеты в шубы, меховые шапки, в руках держат огромные пакеты с подарками; те, кто встречают, держат в руках букеты, которые завернуты в целлофан. Вежливо улыбаясь, Натали лавирует между ними – у нее всего один чемоданчик на колесиках, – и идет к выходу. Общий план – кучка людей, напоминающих типичных гопников. Пятеро сидят на корточках, трое стоят, очень вальяжные позы, на всех спортивные костюмы, блестящие туфли, дубленки, золотые перстни, толстые цепи на шеях. Лица угрюмо-презрительные. На всех, кто в зале ожидания, глядят с насмешкой.

Это таксисты кишиневского аэропорта.

Когда мимо них кто-то проходит, они бросают, не поворачивая головы:

– Такси, такси…

Если прибывшего никто не встречает, он останавливается на секунду, и в этот момент мужчины моментально вскакивают, окружают его и буквально волокут к машине. Натали видит все это, медленно двигаясь через толпу, и, вежливо уклонившись от встречи с очень толстой молдаванкой, которая несется с раскрытыми объятиями, попадет, наконец, к выходу. На улице вновь глубоко вдыхает, и смотрит по бокам с любопытством. Останавливается у проезжей части, – это метров 20 ниже, – и ждет автобус. Пикает мобильный. На экране появляется смс-сообщение:

Remember dochia!

No drags.

No niggas

No moldavans

Your papka

Девушка улыбается, и, покачав головой, поднимает руку.

Автобус отъезжает, и мы видим, что дорога снова пустеет.

Ретроспектива

Больница Нью-Йорка. Мужчина – отец Натальи, – лежит с закрытыми глазами. Потом – очертания всего, что происходит в палате, – становятся смазанными. Мы как будто видим все глазами отца Натальи, которые полуприкрыты. Какие-то фигуры двигаются, какое-то черное пятно двигается навстречу белому, какое-то ерзание. Глухие голоса, женский и мужской. Говорят на английском, поэтому идут титры:

Женский: О, милый, не так быстро, он же здесь.

Мужской: Лапа…

Женский: Мне так нравится, когда ты называешь меня «лапа».

Мужской: Я прочитал это слово в книжке нашего выдающегося писателя Мейлера.

Женский: Он так называл свою «лапу»?

Мужской: Ну, правильнее «своего», так обращался к своему любовнику один гей-американец. Но это неважно, главное-то чувства. Как писал великий Вудхауз…

Женский: Вау, мне так нравятся интеллектуально развитые мужчины…

Мужской: Меня заводит, когда ты говоришь «вау», моя белая цыпа.

Женский (требовательно) : Лапа, ниггер, лапа.

Мужской (томно) : О-о-о-о….

Женский голос явно принадлежит матери Натальи. Женщина определенно почувствовала себя одинокой и решила наладить личную жизнь. Картинка то становится почти ясной, то снова плывет: понятно, что отец Натальи пытается открыть глаза пошире.

М:… не проснется, я ему лошадиную дозу вколол.

Ж: а он…?

М: ну, в принципе, может и слышать.

Ж: хи-хи.

М: Белая сучка.

Возня, шорохи, ритмичные шлепки. Отец Натальи мычит. Шлепки становятся все чаще, мужчина и женщина начинают пыхтеть, пыхтят все громче. Отец Натальи хрипит и мычит, пытается разлепить глаза. Любовники пыхтят все громче. Потом вдруг молчание.

– Арановски? – спрашивает резкий мужской голос.

– Черт, что это с говнюком? – говорит другой.

– Кажется, бутонифонал, – говорит Первый Голос.

– Вот дерьмо, – говорит Второй.

– Не ругайся, – говорит Первый.

– Слушай, не учи меня, – говорит Второй.

– Нас, евреев, все учат, – говорит Второй.

– ООН, Евсросоюз, ПАСЕ, Совбез, – говорит он.

– Заткнись, – говорит Первый.

– Папа Римский, общественное мнение, Саркози, блядь, – говорит Второй.

– Еще и ты, засранец, будешь меня учить, – говорит Второй.

– Да забейся ты! – говорит Первый.

– Дай ему что-то, чтобы он очухался, – говорит Первый.

– Сейчас, – говорит Второй.

Пара шлепков – это легкие пощечины. Над камерой склоняется мутное пятно – лицо, – и постепенно картинка проясняется. Общий план: в палате лежат чернокожий доктор и мать Натальи, оба на полу, без нижней части одежды, и с покрасневшими раздутыми лицами. В шею каждого врезался черный шнурок. У кровати отца Натальи мужчина, очень похожий на агента Матрицы из одноименного фильма: безобидный дебил с претензией на угрозу. Он даже одет в костюм как у агента Смита. Второй мужчина выглядит добродушно, этакий Энтони Хопкинс на пенсии. Понятно, что он намного опаснее своего якобы крутого напарника. Отец Натальи ошарашен, потому что не видит жены и ее чернокожего любовника, те ведь на полу. Куда все подевались, где те, кто здесь только что трахался, что за галюны – все написано на его лице, потому что он, говоря прямо и цитируя кумира советских интеллигентов Булгакова, далеко не бином Ньютона.

– Очухался, – довольно говорит Первый (Хопкинс).

– Арановски, мы по твою душу, – говорит он.

– Думал спрятаться, гамадрил?! – рычит Второй (Матрица), и замахивается.

– Да перестань, – говорит Первый.

– Мля, педераст! – рычит Второй и снова замахивается.

Папаша Натальи лишь испуганно жмурится.

– Натан, ты мешаешь мне представиться, – говорит Первый.

Встает со стула, обходит тела задушенных и присаживается на краешек постели больного.

– Арановски, мы по поводу сокровищ, – говорит он.

– Каких сокро… – пищит отец Натальи.

Как и все крутые на руку бизнесмены эпохи борьбы с ОБХСС, он оказывается жалким трусом, неспособным постоять за себя, с него слетает весь налет грубости, резкости. Он становится похож на беременную женщину, которая знает, что беременна и поэтому несет себя плавно.

– Чё ты придуриваешься? – рычит Второй.

Размахивается и изо всех сил втыкает шприц, которым делал укол, прямо в ляжку отцу Натальи. Тот визжит, но ему быстро затыкают рот.

– Копи Царя Соломона, – говорит второй.

– Я… что… как… отку… – говорит отец Натальи.

– Думал спрятаться, чмо, да, спрятаться?! – шипит Второй и замахивается кулаком.

– Я… не… по… – блеет отец Натальи.

– Доктор Хау… – замирает с возгласом на устах чернокожая медсестра.

– Мля, я же тебе сто раз говорил, – говорит Первый Второму.

– Закрывай ты эти гребанные двери, чмо! – говорит он Второму.

– Кто чмо, я?! – говорит Первый.

– Ты, потому что ты не закрыл дверь, идиот, – говорит Второй.

– Мне надоело твое хамство! – неожиданно ранимо заявляет Первый.

Все время переговариваясь они, – на диссонансе, – очень слаженно и быстро втаскивают в палату медсестру, и душат ее: Первый обхватывает сзади и валит на колени, Второй затягивает шнурок. Нам становится понятно, как именно ушли в мир иной доктор и мать Натальи. Медсестра умирает, так ничего и не поняв. Первый и Второй возвращаются к постели больного. Второй смотрит многозначительно на Первого.

– Что надо сделать? – спрашивает он.

–… – думает Первый.

– Идиот, ЗАКРОЙ ЖЕ НАКОНЕЦ ДВЕРЬ, – говорит Второй.

– Что за манера?! – злится Второй, закрывая.

– Ты как моя жена, – говорит он.

– Нет чтобы мля положить носок в корзину для белья, – говорит он.

– Надо обязательно сказать мне, где он и ждать мля что я его положу куда надо, – говорит он.

– Твоя жена умный человек, – говорит Первый.

– Настоящая женщина, умная, мужественная, красавица, – говорит он.

– А еще у нее муж-идиот, непослушные дети, и много общественных дел, – говорит он.

– Настоящая еврейская женщина, – говорит он.

Обращают, наконец, внимание на отца Натальи. Тот очень похож на медсестру – такие же выпученные глаза, только он еще живой. Но, глядя на три тела на полу палаты, мы понимаем, что это временно.

– Аарановски, он же Глумовски, он же Хершель, – говорит Второй.

– Уроженец МССР, села Калараш, – говорит он.

– Думал спрятаться здесь под фамилией Портмен, лошок? – спрашивает Первый.

– Я… не… – говорит отец Натальи.

– Dobrui dzen tovaritch, – говорит, склонившись, Первый (до сих пор разговор шел на английском).

Молчание. Отец Натальи бледнеет.

– У тебя, Арановски, есть должок перед правительством Израиля, – говорит «Хопкинс»,

– И ты это знаешь, чмо, – говорит «Матрица».

– Копи Царя Соломона, – говорит Первый.

– С учетом роста цен, инфляции, кризиса, гиперроста показаний Доу-Джонсона, – говорит он.

– Получается 50 миллионов долларов США, – говорит он.

– Все то бабло, на которое миллионы счастливых еврейских семей могли бы покинуть СССР и устроиться в Израиле, – говорит Второй.

– Ты, гомосек, государственный преступник, – рычит Первый.

– Ты кинул еврейский народ, государство Израиль, ты кинул ребе, которого вы с подельниками удавили в этой сраной МССР, – рычит он.

– Ты убил всех своих сообщников, и решил вывезти все сокровища, – рычит Второй и методично шлепает газетой, свернутой в трубочку, по голове жертвы.

– Я не… я не убивал их, – пищит отец Натали.

– Нам это по фигу, – спокойно говорит Хопкинс, и именно в его устах это звучит очень страшно.

– Карта, Арановски, – говорит «Хопкинс».

– Мы сотрудники Моссада, и мы никогда не забываем тех, кто совершил преступления против еврейского народа, – говорит он.

– Так чего же вы не в Латвии?! – борзо пищит несчастный папаша Натальи.

– Там мля фашисты свои шествия устраивают! – хрипит он, потому что Первый его слегка придушил.

– Вы мля чмошники… – с вызовом – видно, что у него истерика, – бросает отец Натальи.

– Ты нам тут ОРТ не устраивай, – говорит Второй, встав.

– Украл у советс… тьфу мля еврейского народа 50 миллионов баксов и думаешь, что мля святее самых святых цадиков? – говорит Второй.

– Когда возникает выбор или убить врага государства и поиметь с этого 50 миллионов долларов или просто убить врага государства, настоящий еврей всегда выбирает вариант номер 1, – говорит «Хопкинс».

– А мы, в отличие от тебя, лошок, настоящие евреи, – говорит он.

– Благодаря таким как мы, наш народ и существует еще, – говорит он.

– Включая, к сожалению, таких его недостойных представителей, как ты, – говорит он.

– Кончаем его, – рычит «Матрица».

Смена картинки: мы видим Натали, которая сидит в автобусе и с интересом смотрит на группу людей, которые достали канистру с красной жидкостью (канистра белая, плюс при толчках автобуса часть жидкости выливается – поэтому цвет виден) и пьют из нее по кругу. Снова палата. Расширенные глаза отца Натальи, во рту у него человеческая кисть. Она черная. Вьется дымок, это «Матрица» обнажил провода от лампы и время от времени прижигает ими несчастного. Снова автобус: Наталья, улыбаясь, пьет из канистры под возгласы и крики пассажиров. На нее смотрят с обожанием, как в Молдавии всегда глядят на иностранцев или деньги – что, в принципе, одно и то же. Снова палата: отец Натальи лежит на полу голый, с подушкой во рту, на его пальцах пляшет Матрица, танец похож на гопак, исполняет его агент Моссада, поэтому – с учетом некоторых исторических деталей, например, еврейской резни Богдана Хмельницкого, – это сочетание выглядит особенно жутко и нелепо.

Все что происходит в палате – под музыку «7.40», которая перемежается – когда сцена меняется на молдавский автобус – музыкой ансамбля «Лэутары».

Крупным планом лицо отца Натальи. Он плачет, лежит в кровати.

–… ский, а номер? – спрашивает «Хопкинс».

– Номер 174, он по средам, – говорит плача отец Натальи.

– Вы же ей ничего не сделаете? – говорит он.

– Мы мля?! Да мы ее в задницу поимеем! – рычит Второй.

– Дочь, сука, предателя… – рычит он.

Папаша Натальи вназапно перестает плакать. У него лицо человека, который вспомнил, что не включил утюг, уходя из дому.

– Можно спросить, – говорит он неожиданно деловитым тоном.

– Ну? – бросает Второй.

– А вы случайно не молдаване? – говорит отец Натальи.

– Да ты что, издеваешься? – спрашивает «Хопкинс».

– Ну, и не негры… – говорит отец Натальи, бросив на всякий случай взгляд на мужчин.

– Ну тогда имейте на здоровье, – говорит он.

Агенты переглядываются. «Хопкинс» качает головой. Показано его лицо крупным планом.

– Арановски, Арановски, – говорит он.

– Вы подлец, предатель и вор, – говорит он.

– Сами вы очень подло поступили, утаив от еврейского общества те миллионы, что спас ценой своего детства Царь Семенович Соломон, – говорит он.

– А ведь это ценности евреев, они не принадлежали ни вам, ни Соломону, ни мне, ни кому-то конкретно, – говорил он.

– Это ценности всего народа, ценности тех, кто сгорел в печах Холокоста, – говорит он.

– И вы украли их, похитили, да еще при этом и человека убили, – говорит он.

– Не одного! – восклицает он.

– Вы потеряли облик человека, вы морально разложились, стали выродком, – говорит он, и становится очень похож на прокурора на товарищеском суде над пьяницами где-нибудь на заводе в СССР.

– И вы решили, что раз вы подонок, то и все вокруг подонки, – говорит он.

– Арановски, мы ведь не подонки, как вы, – говорит он.

– Конечно, ваша дочь, ваша здоровая еврейская девочка, разве виновата она в том, что ее отец лишь называется евреем, а сам поступил как последний кусок говна, – говорит он.

– Разве Наташа совершила это преступление? – говорит он.

– Это ВЫ его совершили, и вам платить за содеянное, – говорит он.

– Правительство Израиля никогда не мстит детям, – говорит он.

– Ну… а тот инцидент в Вифлееме, он за сроком давности не считается, – говорит он.

– Ваша дочь будет репатриирована в Израиль, она будет честно трудиться в кибуце, она отслужит в армии, познакомится с нормальным еврейским мальчиком, – говорит он.

– Будет полноправной гражданкой страны, которую вы ограбили, – говорит он.

– Будет счастлива, и никогда не узнает, что ее отец ренегат, подонок и ублюдок, – говорит он.

– Вернее, был им, – говорит он.

Камера отъезжает, мы видим, что в руках «Хопинса» – горло отца Натальи, которого душили все время монолога. Руки крепко сжаты, горло красное. Глаза у жертвы навыкате, изо рта тонкой струйкой шла кровь, цвет лица уже с намеком на синеву. Отец Натальи похож на баклажан, который еще только сунули в духовку, – он уже темнеет, но еще не черный, при этом ярко-синий цвет ушел, уступив место пепельности. Видимо, что-то такое замечает и «Матрица». Он говорит:

– Съел бы сейчас баклажанной икры? – говорит он.

– С удовольствием, – говорит Второй.

– Я знаю один ресторанчик, его молдаване держат, – говорит «Матрица».

– Отлично, будем знакомиться с национальной кухней, – говорит «Хопкинс».

Разжимает руки. Уходят. У тела матери Натальи «Хопкинс» останавливается. Крупным планом показана женщина. Она все-таки была очень красива. Агент грустно качает головой, шепчет – мы улавливаем только»… все же не шикса какая… ормальная еврейская баба в соку… не… повезло с мужем – козлоудодом…» – достает из кармана складной ритуальный подсвечник, раскладывает его как линейку, зажигает фитильки, и читает заупокойную молитву. В начале, оглянувшись в поисках чего-то, стаскивает шапочку с головы негра-доктора, и водружает себе на голову, как кипу.

«Матрица» до конца церемонии стоит в позе футболиста в стенке перед «штрафным». Выражение лица скорбное.

Смена кадра: Наталья, поникшая, спит на заднем сидении автобуса, она пьяненькая, чемодана нет, салон пустой.

Крупным планом – палата с мертвецами. Глаза отца Натальи, выпученные на весь экран. Камера отъезжает – это глаза одного из девяти мужчин, бывшие в комнате, где убили Люсю и Ребе. Он в одежде заключенного, глядит во двор тюрьмы из-за решетчатого окна. Кривая табличка крупно. «Кишиневский следственный изолятор». Этот же мужчина – в кабинете следователя. Тот, закурив, говорит:

– Пора признаваться, товарищ Кацман.

– Я ничего не знаю, – говорит Кацман.

– Товарищ Кацман… – говорит следователь.

– Ваш трест лопнул, – говорит он.

– Ваша стройорганизация похитила стройматериалы на сумму более 2 миллионов рублей, – говорит он.

– И мы это установили, – говорит он.

– Это все из-за того, что я еврей, – говорит Кацман.

– Это заказ… репрессии… мля буду! – говорит он.

– Не нужно этого… – морщится следователь.

– Вы вор и сами это знаете, – говорит он.

– Да как ты смеешь мля щенок! – рявкает Кацман и вскакивает.

– Я ветеран войны я кровь проливал ах ты мурло! – кричит он, набрасываясь на следователя.

Вбегают люди, борьба, крики. Картинка становится черно-белой. Это уже потасовка у траншеи, над кучей тел возносятся ножи, штыки, приклады, крик, мат, свист, разрывы снарядов, земля содрогается. Крупно – искаженное лицо Кацмана. То есть, мы видим, что он и правда кровь проливал. Лицо все в синяках, камера отъезжает – это уже Кацман в изоляторе после драки со следователем. Глядит обреченно на окно. Подходит к нему, смотрит на одежду. Повеситься не на чем…

Отходит к другой стене, несколько раз глубоко вдыхает, выдыхает. Низко наклоняет голову, принимает низкий старт. Шепчет:

– На старт, внимание, марш…

Общий план дворика. Безмятежное кишиневское лето, оштукатуренные стены, выглядит все, скорее, как заброшенный пансионат, чем тюрьма (поэтому Котовский отсюда и смог сбежать, ну и вдобавок, никому он на хрен не был нужен – прим. В. Л.).

Из здания слышатся далекие глухие удары.

Потом – топот сапог.

Камера взмывает в небо, и, вместе – (чтобы зритель окончательно понял, что тут идет аналогия с «Форестом Гампом», можно дать фоном музыку из этого дебильного кино для менеджеров среднего звена – прим В. Л. – приземляется на улочку в кишиневском дворике, очень похожем на мазанку, где встретил свою последнюю ночь Соломон. Полная идиллия: камера глазами кошки – время от времени кошка и показана – скользит по двору. Инструменты для сада, колесо, «Запорожец», пара кресел во дворе. То есть, очень состоятельный двор. Камера скользит мимо двери, по ступенькам в подвал. Перед дверью замирает – на уровне ног.

Слышно булькание, как при полоскании горла.

Камера показывает подвал. Два человека – мы узнаем в них тех, кто был в комнате Ребе, – наклонившись над бочкой, делают движения, как прачка, когда полощет белье. Крупным планом бочка сверху – окунают в вино не белье, а человека (один из тех, Девяти).

– Ты заложил Кацмана?! – говорит писклявым голосом громила Копанский.

– Я не… – говорит жертва.

– Буль-буль-буль, – дает он очередь пузырьков, потому что его снова топят.

– Сука, ты вложил Кацмана? – спрашивает второй, Эфраим Эрлих.

– Я не… бульбульбуль… – пытается отнекиваться жертва.

Его на этот раз держат под вином долго, тот, вынырнув, выдыхает из последних сил:

– Я-я-я-я-я-я-яя….

Прерывисто, до рвоты, дышит.

– Я сдал Кацмана, – говорит он, отдышавшись.

– Я сдал его трест, чтобы нас осталось всего восемь и денег было больше, – говорит он.

– А больше я никого не собира… – говорит он.

Снова пускает пузыри, потому что его притиснули к дну. Эфраим и Яша говорят, их лица показаны снизу, от бочки. Рукава закатаны, как у фашистов в советских фильмах про фашистов.

– Сука, врет, – говорит шахматист Копанский.

– Он нас всех по одному, как негритят… – говорит он.

– Каких еще негритят? – спрашивает Эрлих.

– Ну в книжке про двенадцать негритят, – говорит Яков.

– А-аа-а, – говорит Эрлих.

– Это Стругацкие? – спрашивает он

– Нет, Кристи, – говорит Копанский.

– Псевдоним? – спрашивает Эрлих.

– Нет, это англичанка, – говорит Копанский.

– Как Бредбери? – спрашивает Эрлих.

– Бредбери американец, – говорит, раздражаясь, Копанский.

– Но тоже фантаст? – говорит Эрлих.

– Тоже как кто? – говорит Копанский.

– Как Кристи, – говорит недоуменно Эрлих.

– Причем тут на хрен Кристи?! – говорит Копанский.

– Ну как бы… – говорит Эрлих.

– Кристи это Англия и детективы, а Бредбери фантастика и США (произносит именно «Эсша» – как раньше советские дикторы – прим. В. Л.) – говорит Копанский.

– А, – говорит Эрлих.

– Детективы… – говорит он.

– Как Юлиан Семенов, что ли? – говорит он.

– Ну да, старик! – говорит Копанский.

– Ясно, – говорит Эрлих.

Молчат немного. Спохватившись, замечают, что поверхность бочки успокоилась. Вынимают, – на раз, – беднягу-стукача. Тот еле жив, дышит вразнос.

– Ты все врешь, – говорит ему Копанский.

– Ты хотел нас всех убить, а не чтобы одного только, – говорит он.

– Мы как договаривались? – говорит он.

– В августе, в поход, отпуск чтобы все взяли, – плачет стукач.

– По Днестру на байдарках, гитары, костер, – плачет он.

– Ясная моя, солнышко лесное, – поет он, и снова плачет.

– Не убивайте, а? – просит он.

Копанский и Эрлих, молча, даже не переглядываясь, опускают стукача под вино (новая идиома – прим В. Л.).Постепенно бурлящая поверхность успокаивается, становится матовой, блестящей…

***

Кишинев, стандартный пятиэтажный дом типа «хрущевка». У подъезда вьются виноградные лозы, часть их поднимается на второй и третий этаж прямо по стене дома. На лозе мы видим зеленые еще ягоды мелкого винограда сорта типа «бакон». На лавочке у входа в подъезд лежит кошка. Она глядит в сторону двери. Кошка очень толстая, упитанная. У нее ярко-зеленые глаза, которые очень сочетаются с незрелыми ягодами винограда.

– Мяу, – говорит кошка.

Само собой, это просто мяукание. Но летняя жара, дрожащий от напряжения воздух, и атмосфера Ожидания превращают этот обычный, в общем-то, звук, во что-то грозное, многозначительное… Сразу вспоминается кот Бегемот из книжки Булгакова для онанирующих представительниц среднего-интеллигентского звена 1960—1990—х годов рождения.

– Мяу… – говорит кошка.

Показано дрожание воздуха. Общий план двора. Он абсолютно пуст, качели на детской площадке стоят неподвижно, не слышно ни выкрика, ни словечка. Из окон ничего не доносится… мы даже не чувствуем характерный запах кишиневского двора 60—х: варенье из помидоров, которое варила тетя Роза, что подалась в Израиль пять лет спустя, аромат мититей (молдавское мясное блюдо – прим. В. Л.,которые жарила моя бабушка, борщ тети Нади, которая бросила свое бывшего вертолетчика дядю Ваню и ушла от него к тому Артурасу, с которым познакомилась во время туристической поездки в Таллин (говорила тетя Роза, что только проститутки и маланки сплавляются на этих ваших байдарках, и была права – В. Л.).С одной стороны, это можно списать на летние отпуска, с другой, ну уж Очень пусто во дворе… Крупным планом – светящиеся глаза кошки…

– Мяу… – угрожающе и многозначительно говорит кошка…

Камера резко выхватывает крупным планом окно дома напротив, и мы видим в нем девушку, которую до сих пор не замечали. У нее красивые длинные волосы, она держит в руках пачку машинописных листов, которую отворачивает от нас, глядя прямо в камеру, мы успеваем заметить только титул»… ЛАГ ГУЛАГ», и девушка некоторое время смотрит на нас с испугом, вызовом и гордостью (ну тогда уж идем до конца, тогда уж и с предубеждением – прим. В. Л.).Потом, повертев головой, успокаивается – видимо, ей что-то померещилось, – и снова читает рукопись… В руке у нее персик, она надкусывает его, и по подбородку девушки течет сладкий сок… Это очень сочный персик… камера показывает роскошный бюст девушки… Она одета по-домашнему, как в Кишиневе выходят за хлебом, в кино или на свидание: ночная рубашка с вырезом, тапочки, махровые носки… Даже этот наряд не может скрыть всю красоту и совершенство девичьей фигуры…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю