Текст книги "Бубновый валет"
Автор книги: Владимир Орлов
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 36 страниц) [доступный отрывок для чтения: 13 страниц]
– Нет, я не поднималась сегодня к ней в палату, – сказала Вика. – Я поджидала тебя внизу. Можно признать – в засаде. И не в первый раз. А… посчитаем… в четвертый. Я знала, что ты мне не позвонишь. Но предчувствовала (хотя уверенности у меня в этом не было), что ты рано или поздно здесь объявишься. Ты не хотел меня видеть. А я хотела тебя видеть.
– И что же ты увидела?
– Ты все такой же, Куделин, только лицо повзрослело. И глаза… А так – прежний. Не расплылся и не стал рыхлым…
– Как юнец мячи гоняю, – сказал я будто себе в оправдание. При этом, правда, вздохнул. – А вот ты изменилась…
– Да, – согласилась Вика. – Я уже не девочка-недотрога, которая очень хотела, чтобы до нее дотронулись, но ты этого будто не понимал, не пионервожатая в белоснежной рубашке, салютующая неизвестно чему, не девушка с косой или с теннисным мячом… Я – женщина. И, надо признаться, взрослая. Если не пожилая… И, как считают мои лондонские знакомые, деловая. Бизнес-баба. Могла бы и возглавить банк. То есть, по нашим понятиям, стерва.
Состояние мое в те минуты не позволяло мне рассмотреть Вику сосредоточенно, впечатления и оценки мои были мгновенными и словно обрывисто-вспышечными, я плохо запомнил ее наряды, и все же облик Виктории Пантелеевой во мне запечатлелся, и позже, в часы спокойные, я мог восстановить свои ощущения и увидеть Вику как бы внимательно и протяженно по времени.
Я уже рассказывал, что познакомился с Викой Корабельниковой в летнем университетском спортлагере Красновидово. Вику включали в сборные экономического факультета, она играла в теннис и бегала средние дистанции. Корт, мячик с ракеткой были для Вики удовольствием и тренировочным занятием (на выносливость). “Коронкой” же ее считались восемьсот метров. В ту пору большинство наших спортсменок, в легкой атлетике в особенности, выглядели, мягко сказать, малопривлекательными. Если не уродинами. Мужеподобные, плоскогрудые и – извините за грубость – плоскозадые, с худыми жилистыми ногами и руками, они бегали, прыгали в яму с песком, метали копье с каким-то озверением. А Вика была женственной (может, оттого к секундам “лавровым” она не добежала), на стадионе мужики на нее заглядывались: и бег ее с высоким выносом ноги был пластичен, и линии тела радовали. Спортивные костюмы, тогда часто нелепо-бесформенные, мешки, казались на ней обтягивающими. На каком-то шутейном празднике ей поручили роль “Девушки с веслом”, но сразу же устроители поняли, что при ее изяществах и осанке ей более подходит роль “Девушки с теннисной ракеткой”. Еще лучше – “Девушки с косой”. Коса у Вики была знаменитая, не пшеничная, не соломенная, не платиновая, а светло-русая. Вика могла ее укладывать на голове кольцами (“гарна дивчина”), а чаще опускала до пояса (иногда и спереди). На дорожке коса Вике не мешала, а лишь подчеркивала ритмику ее бега.
Теперь косы у Виктории не было. Мягкие, чуть волнистые волосы ее слетали вдоль щек крыльями, соединенными у лопаток пластмассовым кольцом. А может, кольцо было из полудрагоценного камня. Я чуть было не спросил, как Вика смогла подчинить пышность своих волос игу тесного парика, но, наверное, для женщины это было делом простейшим. Лицом и фигурой Вика не походила ни на Юлию, ни на Валерию Борисовну (движениями, осанкой, повадками, пожалуй, походила). Она была рослая, но в отличие от матери с сестрой узкая в кости. И лицо имела удлиненное, хотя и немного скуластое (в роду Корабельниковых якобы были башкиры либо калмыки, кто-то из окружения Пугачева, это обстоятельство как бы прибивало к государственному образу Ивана Григорьевича Корабельникова исторический дымок народно-крестьянских бунтарств, во всяком случае не мешало ему). И глаза у Вики, опять же в отличие от матери и сестры, были карие. Изменения в ее облике (надо полагать, и в натуре) я определил скорее не разумом, а удивлением чувств. Мне показалось, что меня окликнула женщина лет на десять старше меня. И когда она подошла ко мне, впечатление мое не отменилось. Нет, она не постарела. Она именно стала женщиной и расцвела. Но во мне (внутри, конечно, главных моих тогдашних чувств, оттенком к ним) возникли ощущения девятиклассника, столкнувшегося на перемене с заведующей учебной частью. Черты лица Виктории как бы укрупнились, стали значительнее или даже погрубели (нет, нет, неверно, да и всякие огрубления их были бы сняты чудесами лондонского макияжа, Виктория смотрелась ухоженной и, как говорили тогда, европейской женщиной). Уже позже я посчитал, что ее взрослость (“Ба, да она взрослее Валерии Борисовны!” – пришло мне в голову) создана в ней пережитым, мне неизвестным, но из нее никак не исшедшим, томящим ее и теперь, что она – натура, озабоченная чем-то длящимся, властная, возможно, жесткая, но не стерва.
– Успокойся, – сказал я. – Ты не стерва.
– Какое благонаграждение! И отпущение дурных свойств! – улыбнулась Вика. – Но успокаивать-то, я вижу, надо тебя.
– Зачем вы добивались, чтобы я пришел к Юлии? – спросил я.
– Она хотела просить у тебя прощения.
– Вот тебе раз! На коленях, что ли? На каких можно написать много шпаргалок? – Я остановился.
– Каких шпаргалок? – остановилась и Вика. Разговор с Викой мы вели на ходу, не обращая внимания на прохожих, иногда сталкиваясь с ними, лишь при переходе Новослободской, с Палихи на Лесную, повнимательнее смотрели по сторонам, сейчас же выяснилось, что мы пришагали к троллейбусному парку.
– Каких шпаргалок? – переспросила Вика.
– Это мелочи! – махнул рукой я. – Это глупость! Глупость пришла мне в голову: “На таких коленях можно написать много шпаргалок”, когда она принесла мне кроссворд со словом “единорог”. Кто такой Единорог, спроси у нее… Но что за прощение? Какое прощение? Кому оно нужно? Ей? Мне? Она передо мной ни в чем не провинилась!
– Это нужно хотя бы ей самой…
– Не понимаю я! Это все какие-то обряды, ритуалы, жесты… Это театр представления с обрядами… Месть, очищение, жертвоприношения, прощения… Я нахожусь в дрязге жизни, в бытовой драме. Или комедии. А тут взрывы высокой трагедии…
– Ты шумишь… Ты успокойся… Ты сердишься вместо того, чтобы понять…
– Ты думаешь, я не пробовал понять… Мне не дано… Я, стало быть, дрянной эгоист… и от этого нет радости… Я не могу переселиться в ее душу. Как не мог переселиться в твою… Впрочем, с тобой все было по-иному… Тебя я все же временами чувствовал. А ее, выходит, я просто не знаю… Она для меня за каким-то черным бархатом. Или синим. Или оранжевым. Иногда он вдруг распахивается, и я вижу ее, но словно во вспышках молний, да еще и в Еврипидовых позах и с жестами Антигоны или Федры…
– А она сказала, что вы совпали и были как одно…
Я промолчал.
– Да. Позы и жесты у нее есть, – вздохнула Виктория. – Начитанная девочка. И о театре думала… Наташа Ростова. Пертская красавица. Миледи. Да, и Миледи. Все хотелось сыграть и попробовать…
– Наташа Ростова! – не выдержал я. – Это она-то была Наташа Ростова в случае… в случае…
– В случае с Пантелеевым, – холодно подсказала мне Виктория.
– Да, именно в этом случае.
– В ту пору папаша привез из Вашингтона “Лолиту”. Ему нужен был какой-то разоблачительный пассаж для очередной проблемно-установочной статьи. А девочка книжку и хвать…
"А что же Пантелеев-то?” – чуть было не спросил я.
– Мы с ней чужие! Я ей чужой! Мы с ней совпали на мгновенье, но мы совпали как животные. Однако я, к несчастью или к счастью, животное иной породы. Мою породу надо улучшать!
Я сорвался. Я почти кричал. И кричал на улице, вызывая удивление или радость прохожих. И кричал я на Викторию. По моим понятиям, мое состояние было близко к истерическому. Все получалось стыдно, позорно, и сам себе я казался гнусным, омерзительным существом.
Две ладони Виктории обхватили кисть моей правой руки, ставшую кулаком.
– Успокойся, Василий, успокойся… Ты в досаде… Может быть, и на самого себя… Но все пройдет…
Она сразу же ощутила, что ее прикосновение сейчас мне не по душе, и отвела руки.
– Я успокоился, – заверил я ее. – Я уже спокоен…
Виктория закурила.
– Не дождавшись тебя, – сказала она, – она не боролась с болезнью и не противилась гибели…
Лучше бы она не произносила этого. Снова во мне вскипел раздосадованный, обиженный, гадкий человек.
– Опять! Опять все это из фантазий и игр!.. Ах, как сладко будет умирать, зная, что обо мне будут жалеть и плакать надо мной, и как горько станет тем, кого со мной не допустят проститься!.. У меня есть приятель. Он каждый раз после тяжких перепоев пересматривает списки знакомых, кого следует звать на его поминки, а кого нет… Каждый раз кого-то вычеркивает, кого-то вписывает. И потирает руки. “Эта свинья не нажрется надо мной на халяву… а этот гусь расстроится, ему будет стыдно, и он, может, прослезится”…
– Василий, ты говоришь не то, – сказала Вика обиженно. – Ты даже не сердишься, а злишься… И ты несправедлив…
– Вика, возможно, то, что воздушно существует или не существует между мной и Юлией Ивановной… и… и… вашим семейством, я называю совсем не теми словами… но одно прошу иметь в виду… Выяснилось, что я, низкий грешник, делами и помыслами, еще и человек с предрассудками, может быть и домостроевскими… И еще копошатся во мне какие-то понятия о чести…
– Но ведь ты не знаешь правду о Юлии…
– Не знаю, – согласился я. – И вряд ли когда узнаю.
– Но ты и не хочешь ее узнать, – печально произнесла Виктория. Она потушила сигарету и сказала:
– Ну что ж… И по поводу нашей с тобой… стародавней… истории ты тоже не желал бы иметь разъяснения?
Она глядела мне в глаза, и я почувствовал, что она, совершенно неизвестная мне Виктория Ивановна Пантелеева, похоже, забыла о младшей сестре и собственной миссии посредницы. Я ощутил приближение знакомой опасности.
– Нет, не хотел бы, – не сразу сказал я.
– И тебя не интересует… случай… уже мой случай… с Пантелеевым?
– Нет, – сказал я.
– Почему?
– Разъяснения все бы усложнили. Или бы открылись еще одни жертвоприношения. Я же хочу простоты. А простота моя состоит вот в чем. Я человек не свободный. Во мне и у меня нет свободы. Я от всего зависим. Во мне живут страхи, и я не знаю, чем они порождены. А стало быть, я не способен к любви. И отстаньте вы от меня ради Бога!
– Василий, милый ты мой… Ну что ты говоришь не правду о себе… И нас извини… Более мы не будем навязывать тебе себя!
Ее руки, ее пальцы снова обхватывали, даря успокоение, мой кулак, мне было больно, сладко, и сейчас же вызрела потребность освободиться от этих успокоений, опасностей и несвобод, да как бы она еще не лобызнула меня в лоб (именно лобызнула!) на манер своей матери, я, не рассчитав сил, отверг ее руки и оттолкнул от себя Вику, она чуть не упала, кольцо, стягивающее ее волосы, свалилось на землю, светло-русые крылья метнулись в стороны, я бросился от Вики, и все же мне втемяшилось укрепить раздор с ней нанесением обиды, я выкрикнул:
– У вас с Пантелеевым своя жизнь, и не лезь мне в душу!
– Василий, погоди… – слышалось мне вслед.
Я наткнулся на мужчину в берете и с тростью в руке, возможно из художников с Верхней Масловки, чуть не сбил его с ног, получил заслуженное:
– Неврастеник! Что же ты так паскудно обращаешься с дамой!
– А пошел бы ты, мужик! – выкрикнул я и побежал переулком к путепроводу на Бумажный проезд.
***
Раздраженный, взвинченный, но стараясь утишить себя, я вошел на седьмом этаже в свою рабочую коморку и увидел в ней девицу Нинулю.
Девица или дева Нинуля, она же Нина Иосифовна Белугина, сидела на моем стуле, подниматься с него желания не проявила, и я опустился на стул “посетительский”.
– Разве ты сегодня? – спросил я.
– Я-я-я… – протянула Нинуля и сигаретный пепел ссыпала в стоявшую у меня жестяную банку со скрепками.
– А Зинаида?
– А Зинаида взяла отгул и у кого-то нынче в веселых гостях. Или невеселых.
– Понятно, – промычал я.
– А что это ты такой взъерошенный? – поинтересовалась Нинуля. – И будто запыхался…
– Соседи опять скандалили, – сказал я.
Нинуля знала о моих соседях.
– Потому ты и опоздал, – подсказала она мне оправдание.
– Потому я и опоздал, – подтвердил я.
– Ну и ладно, – кивнула Нинуля. – А я уже прочитала и проверила все, что приносили. И даже с К. В. имела объяснения… Так что не беспокойся.
Вот уже не хотелось бы мне сегодня вести какие-либо, пусть и деловые, объяснения с Кириллом Валентиновичем.
– Премного благодарен, – сказал я.
Я посчитал, что после того как Нинуля выказала, что она сегодня как бы старшая, то есть произвела необходимый ей и знакомый мне акт самоутверждения, она отправится в кабинет Зинаиды, где размещался и ее стол. Мне же даст возможность поразмышлять – было о чем – в уединении. Но Нинуля не поднималась, сидела, уставившись во что-то, выдворять ее было бы нехорошо.
Я уже упоминал, что в Бюро Проверки нас работало трое. В частности, и Нинуля, Нина Иосифовна Белугина, девица неизвестных лет, чаще всего приходившая на службу в монашеских, по моим понятиям, одеяниях. Она была инвалидом, сухоручкой (правая рука скрючена), немного ломала, на лице имела шрамы. В последние годы Нинуля нередко болела, работницей она была добросовестной, но бестолковой, читанное ею приходилось перепроверять, ко всему прочему она, случалось, капризничала и прилюдно пускала слезы, упрекая судьбу, вынудившую ее заниматься той белибердой, ковырянием в дерьмовых текстах. Коли бы не скрюченная рука, сидела бы она, полагала Нинуля, в тепле Большого театра и шила бы костюмы для Лемешева и Масленниковой, то есть теперь уже для Милашкиной и Атлантова. Другую бы капризу с частыми больничными, глядишь, и попросили бы из редакции. Но начальница наша Зинаида Евстафиевна увольнять Нинулю не давала. Какая-то история связывала их, нечто такое, о чем мне советовали и не пытаться разузнавать. А я и не пытался. Нинуля меня не раздражала. Она не вредничала, сплетни и интриги не плела, была вовсе не злой, а скорее доброй и одинокой неудачницей, и ее следовало жалеть.
– Знаешь, из-за чего я зашла к тебе? – сказала Нинуля. – Из-за солонки. Солонку посмотреть.
– Вот тебе раз! – удивился я. – Ты же ее разглядывала…
– Захотела еще раз подержать ее в руках…
– Ну и как? – спросил я из вежливости.
– Точно, Наполеон. В профиль, – левая рука Нйнули притянула солонку. – Птица Наполеон…
Она замолчала. Смотрела на солонку. Глазами, чающими чуда. Будто общалась с ней. Будто вызывала известного ей духа. Она, понял я, и минутами раньше сидела, уставившись именно на солонку.
– Я знаю… Мне известно… – Нинуля возвращалась на седьмой этаж. – Об одном человеке. Он был похож на Наполеона. В профиль. Он знал об этом. И люди вокруг знали… Он работал у нас в редакции… Давно… Очень занятный человек…
Она явно хотела, чтобы я спросил, кто же этот человек. А я ждал ее ухода. Но все же произнес:
– Кто же это?
– Деснин Алексей Федорович… Герой Советского Союза… Ты слышал о нем?
– Деснин? – напрягся я. – Ах, да… Так, кое-что слышал… Неопределенно-романтическое… Но его фамилию называли по-разному… Тот самый, что…
Я чуть было не сказал: “Тот самый, что дурачил Берию?”, но не произнес эти слова. Мне показалось, что они будут неприятны Нинуле. Впрочем, она и не услышала бы меня. Она опять ничего не видела и не воспринимала, кроме солонки, вернее, кроме солонки и того, что оживало для нее в ней. Она находилась в состоянии, которое теперь бы назвали медитацией. Стало быть, в нашем с Нинулей разговоре возник исторический персонаж, туманным фантомом проживавший на шестом этаже. Даже дока и следопыт Башкатов толком не знал не только историю, но и фамилию этого человека. Ветеранам нашим, конечно, и фамилия, и история были ведомы. Нынешний завписем Яков Львович Вайнштейн, говорили, даже служил с ним в одном отделе. Надо полагать, что и моей Зинаиде Евстафиевне предвоенная хроника газеты была известна, именно от нее я услышал фамилию Деснин, нечаянно произнесенную. Но наши старики, не давая объяснений, говорить что-либо о Деснине отказывались. То ли их сковывало серьезное обязательство, возможно, что и письменное. То ли они подчинялись некоему житейскому табу, нарушение требований которого могло бы привести к несчастьям.
– Василий, ты хочешь кофе? – вновь очнулась Нинуля. – У меня там термос. Кофе горячий.
– Принеси, – кивнул я.
Лучше бы и не приносила. Лучше бы забыла обо мне, по причине вечной рассеянности мечтательной книжницы, а я бы хоть на полчаса запер дверь. Но я понимал, что Нинуля нынче жаждет быть выслушанной. И выговориться ей надо не стенам, а предмету одушевленному, способному откликаться на ее слова удивлениями и вопросами, а тем самым подталкивать ее к продолжению выплеска чувств или запертой в ней осведомленности. Я же думал о разговоре с Викой. Какой же скотиной я повел себя! Угнетало меня и то, что я, человек, по мнению многих, с нервами, витыми из стальных струн, оказался на краю нервического оврага, хорошо хоть не завизжал или не заревел истериком! А в конце-то разговора мне нестерпимо захотелось обидеть или даже оскорбить Вику. В людном причем месте! После слов “Да отстаньте вы от меня ради Бога!” я чуть было не воскликнул: “Вы – бизнес-бабы! А я – трус, раб и титулярный советник, в вашем бизнесе могу быть лишь краснодеревщиком!” (Почему краснодеревщиком? И как это – титулярный советник и краснодеревщик сразу? Глупость, бред!) Выкрик о Вике с Пантелеевым вышел, несомненно, базарным, но я-то восхотел добавить к нему еще что-нибудь более базарное и глумливое, не знаю, как и удержался… И более всего я был удивлен и раздосадован сейчас вот чем. Прикосновения рук Виктории, успокаивавших меня, оказались ласковыми и как бы любящими, при этом в них была нежность матери, нежность, которой мне недоставало, и я ощутил испугавшее меня… Я не хотел признаться себе в этом по дороге… Но теперь-то соображения мои были остывшими и неизбежными. Я ощутил желание. Вика вызвала желание. И не только в секунды прикосновений ее ладоней и пальцев… Оттого-то и захотелось мне оскорбить ее самым подлейшим манером, чтобы она обо мне только как о подлеце и вспоминала…
– Ну вот, – появилась Нинуля с термосом и двумя чашками на пластмассовом подносе. – Такой горячий, что и язык обжечь можно… Тебе сахара один кусок?
– Как всегда, – кивнул я.
– Держи, вот тебе и ложечка…
Я стал размешивать ложечкой сахар, а когда поднял голову, мне показалось, что Нинуля левой рукой отправила в рот пару таблеток. О том, какая у болезной нынче хворь, я спрашивать не стал. Кофе я, естественно, похвалил и стал ждать, когда Нинуля начнет выговариваться. Сначала я слушал ее невнимательно, мысли мои бежали вдогонку нашей прогулки с Викой, но потом история Алексея Федоровича Деснина вынудила меня забыть – на время – о собственных волнениях.
Позднее, уже держа в голове услышанное от Нинули, косвенными вопросами, а порой и как бы невзначай, порой и в застольях, я вытянул из осведомленных людей новые для себя сведения о Деснине. Сведения эти были легендарно-сказового характера, нередко отгласами слухов, часто они противоречили друг другу и вместе составляли не истинную историю, а устно-поэтическое предание о ней, но предание живучее, то и дело украшавшееся свежими (для меня) подробностями, поворотами и версиями, а раз живучее, стало быть, для чего-то и необходимое. Поэтому теперь я сообщаю не кофейный рассказ Нинули, тем более что он не раз прерывался то приносом полос из типографии, то телефонными звонками, то медитациями Нинули, а именно сплетенное из многих прутьев предание.
В тридцать седьмом году в трагедии были свои персонажи. В тридцать восьмом принялись за комсомольцев. В тридцать девятом продолжили. Взяли Косарева, срок любви к нему отца народов иссяк. Потом, естественно, наступил черед “косарят”. Они не только были враги и шпионы, но еще и моральные разложенцы. Моральное разложение среди верхов “ленинской смены” в особенности, видимо, огорчало их взрослых попечителей. Понятно, начались чистки и на нашем шестом молодежном этаже. Брали чаще по домам и в ночные часы, редко кого уводили из кабинетов, двух членов редколлегии – и это тоже вошло в устное предание – взяли на “Динамо”. Те сидели, смотрели игру, вдруг по радио объявили их фамилии и попросили подняться в администрацию стадиона. Более их не видели. О тех, кто взят ночью, сотрудники узнавали, явившись на работу. Исчезали таблички с фамилиями с дверей кабинетов. Старики, уцелевшие, с ужасом вспоминали об утренних проходах по коридорам. Один из них рассказывал, как поднял он глаза у своей двери и не увидел таблички. Выяснилось, правда, что ошибся завхоз, перепутав двери. Ошибочно испуганный празднует с той поры два дня рождения в году. А завхоза, не из-за ошибки, естественно, а по натуральному движению событий забрали через неделю… Днем же проходили открытые собрания, на которых провинившихся злодеев при их отсутствии по уважительной причине исключали из партии. Нарушения единогласия случались, но редко. Одна комсомолка-секретарша по наивности и непониманию момента вдруг заартачилась и стала доказывать, что ее заведующий никакой не враг и исключать его из партии нельзя. Нынче она работала очеркисткой двумя этажами ниже, мне ее показывали в буфете. Кстати, начальница моя Зинаида Евстафиевна была с ней в приятельских отношениях.
Вот при каких обстоятельствах и появился на шестом этаже Алексей Федорович Деснин. Кареглазый брюнет, ладный, как цирковой атлет, и явно с военной выправкой, в офицерской гимнастерке без знаков различий и без следов шпал или ромбов, но с орденом Красной Звезды. Лицо имел броское, значительное (“из командиров”), если кому в голову и пришел профиль Бонапарта, то вряд ли это впечатление было объявлено вслух. Как он появился в редакции и как был взят в штат, имелось версий пять. Приведу две основные. Принят по чьему-то звонку с рекомендацией: знает армию и пописывает. Вторая: явился сам, принес какие-то заметки (“В Н-ском полку” и т. д.), их опубликовали, отделы после чисток были полупусты, и Деснину предложили должность сотрудника военного отдела. Вполне возможно, что отдел этот именовался тогда “армейской молодежи” или “оборонной работы”, но в обиходе же и в особенности после сорок первого его называли “военным отделом”. Впрочем, до сорок первого было еще далеко. И близко. Новый сотрудник прижился, хотя заметной фигурой не стал и ни с кем не сблизился, характер имел закрытый, говорил лишь по делу. Но однажды он пропал, его разыскивали, без толку. Объявился он через две недели и со вторым орденом Красной Звезды. Вызванный к Главному редактору для объяснений, Деснин с достоинством, но и как бы давая понять, что ничего особенного не произошло, сообщил Главному, как человеку государственному и облаченному доверием, что он выполнял ответственное задание, рассказывать о котором не имеет права. И что его отлучки возможны и в будущем. И действительно, в последующие полтора года произошли еще три отлучки Алексея Федоровича. После первой из них он вернулся (ходил прихрамывая, с палочкой) с орденом Боевого Красного Знамени, после второй (левая рука на перевязи, ненадолго) – с орденом Ленина, после третьей – его имя появилось в списке замечательных граждан страны, удостоенных звания Героя Советского Союза. Указ с этим списком опубликовала и наша газета. Список был сводный. В нем упоминались и полярники, и летчики, и пограничники, каких свойств подвиги совершил Алексей Федорович Деснин – в указе не сообщалось.
А догадки могли возникнуть самые разнообразные. Заканчивалась война в Испании, безобразно вели себя на границах самураи, да и внутреннему врагу лишь переломали хребет, но добит он еще не был. Можно предположить, какие чувства вызвал на шестом этаже неразговорчивый орденоносец Алексей Деснин. Кто смотрел на него с обожанием, кто с ожиданием новых чудес, кто с удивлением, а кто и со страхом. Казалось, что не только тайны и подвиги упрятаны в Деснине, а газета – лишь некая бухта с причалом для него, но снабжен он еще и полномочиями внутри редакции. Происходило и служебное продвижение Деснина. Сначала он был назначен замзавом, а потом и заведующим военным отделом. Сам он почти не писал, публикации его случались в “соавторстве” с кем-нибудь из бойких перьев, но он охотно правил заметки и письма военкоров, то есть переводил их полуграмотные сочинения в более или менее грамотное состояние. И разработчиком всяческих заданий сотрудникам он оказался толковым. Военные темы он на самом деле знал.
Понятно, что все ждали его с Золотой Звездой на шестом этаже. Михаил Иванович Калинин Звезду ему вручил. Но на шестом этаже Деснин не появился.
На кремлевском приеме после наградной церемонии к Берии подошел начальник Главсевморпути (или его зам) и после обмена любезностями, чоканий и праздничных шуток сказал: “Ну вот, Лаврентий Павлович, мы вашу просьбу выполнили…” – “Какую просьбу?” – удивился царедворец в пенсне. (Мне думается, что слова пусть и уважаемого человека – “Вашу просьбу…” – чрезвычайно возмутили Берию или даже оскорбили его.) “Ну как же, – сказал полярный начальник. – Вы попросили включить вашего человека в наш список, чтобы не… Вопрос тут деликатный, и я вас понял…” “Когда я вас просил?!..” – “Как когда? – теперь уже удивился полярник забывчивости наркома. – Недели три назад…” – “Я вас лично просил?” – “Мне позвонили по правительственной связи, – в голосе полярника возникло беспокойство. – Прозвучало: “С вами говорит Берия”, ну и последующее насчет списка…” – “Похоже на меня?” – “Похоже… – неуверенно сказал полярник. “Где этот мой человек?” – “Не знаю, Лаврентий Павлович… А фамилия его Деснин…”
По общему мнению рассуждавших в конце шестидесятых, Деснин перестарался. Потерял чувство меры и зарвался. И не дано ему уже было и разбитое корыто.
Никаким военным, ни тем более летчиком, разведчиком или полярником Деснин не был (кстати, и фамилию он, возможно, присвоил себе чужую). А отлучки с государственными заданиями он проводил (по первой версии) у любовниц в Москве, либо в Ленинграде, либо в Ярославле. Или же (по второй, более расположенной к Деснину версии) в родной деревне Лухского района Ивановской области, где он начинал когда-то пастухом и конюхом и где его ордена производили не меньшее впечатление, нежели у нас на шестом этаже. Осанка же его была именно цирковой, Деснин побывал и акробатом, и канатоходцем, и гонщиком по вертикальной стене. Главные же его профессиональные приобретения возникли в трудах с разнообразными документами. А прежде чем получить свой первый орден и объявиться в нашей газете, Деснин года два работал в наградном отделе Верховного Совета СССР. Человек чрезвычайно наблюдательный и со сметкой, он освоил механику наградных дел со всеми ее изъянами, допусками и крепостными бастионами. Первый орден он устроил себе сам. Дал лишь прохождению фамилии Деснин с инициалами А. Ф. надлежащий бумажный ход в чьем-то ведомственном списке. Но понял, что добывать удачу (один раз ладно) удобнее не из недр наградного отдела, а со стороны. Тогда-то он и вычислил для себя газету. И именно нашу. Три следующих ордена он получил, похоже, без затруднений. Одна из версий (в ней особенно подчеркивались мужские подвиги Деснина) предполагала, что в наградном отделе осталась самоотверженная любовница Деснина. Другие же версии (их большинство) склонялись к тому, что Деснин добивался удач вовсе не сексуальными услугами, а, можно сказать, талантливым управлением бюрократическими рельсами, стрелками, семафорами и всем прочим. И надо было успокоиться. А ему захотелось еще и Звезду. То есть он пожелал встать вровень с Чкаловым. И опять же добывал Звезду опробованным мирно-бюрократическим ходом бумаг! Тогда бы могло сойти. А дальше следовала война. В ней укрепился бы или затерялся наш лжегерой. А Алексею Федоровичу потребовались не буковки в машинописных текстах, а голос Лаврентия Павловича Берии. “Я вас прошу… наш сотрудник.. его нельзя открывать… Да, Алексей Федорович Деснин.. Истинно герой… Заранее благодарен…” Тут уж не требование золотой рыбке поступить в услужение старухе, тут злее и дерзостнее. Тут и издевка явственно чувствуется.
Над кем издевка? Или над чем? Вышло, что над собственной жизнью.
Существовали и разные версии конца авантюры. Деснина расстреляли. Как взяли, так и расстреляли. Ясно же – шпион, и немецкий, и японский, и не исключено, что франкистский. И стремился разложить нашу армию и разведку хитроумно-гнусным способом. Причем иные были убеждены, что расстреливал сам Берия, у себя доме на Садовом, до того его взбесила выходка негодяя (такое действие Берии видится мне возможным, но отчего-то я в него не верю). Иные же, оригиналы, полагали (и якобы слышали истории, подтверждавшие их предположения), что, напротив, дерзость Деснина чуть ли не восхитила Берию, и он оставил его в живых и даже доверил ему агентурную работу, а возможно, тот стал порученцем Берии, скажем, добывал для хозяина девок. Мне такие предположения представляются нелепыми.
Кем же он был, Алексей Федорович Деснин? Загадка его личности занимает или даже волнует меня до сих пор. Был ли он просто проныра и аферист, которому фартило и которого до поры до времени волокла по жизни глупая удача? Или… Дня через два после разговора с Нинулей меня в буфете познакомили с журналистом “Советской России”, в пору Деснина он начинал в нашей газете мальчишкой репортером и был как раз (дважды) соавтором Деснина. И его посадили вслед за Десниным, в лагерях он пробыл до пятьдесят пятого. Не так уж и богатый годами, он выглядел лысым стариком. И весь как бы исходил доброжелательностью ко всем и ко всему, словно опасаясь ввести хоть одного из собеседников в раздражение или, не дай Бог, во гнев. Когда же я назвал фамилию Деснина, он помрачнел, погас глазами, воскликнул: “Плут! Прохвост! Более я о нем ничего вам не скажу!” Я был вынужден отругать себя за бестактное любопытство. Но плут и прохвост – это разные натуры. Чичиков – плут, и Фигаро – плут. Их плутовство имело совершенно очевидные причины и смыслы. И они были из породы игроков. Утверждали, что и Деснин был из породы игроков. Садиться с ним играть в карты или шахматы якобы не советовали. Один из эпизодов легенды сообщал, что первый свой орден Деснин добыл на спор. Было известно, что он ходил на ипподром и там выигрывал, “имел систему”, якобы на ипподромные деньги он и позволял себе кутить в “Астории”, Доме летчика (ныне “Советской”), в модных тогда ресторанах “Динамо” (южная трибуна) и “Бега”. Подруг водил туда явно дорогих. Он наверняка проявлял себя щеголем, впрочем, щегольство его скорее всего (в соответствии с образом) выходило однообразным – командирская гимнастерка и начищенные до блеска сапоги хорошей кожи.