Текст книги "КАМЕРГЕРСКИЙ ПЕРЕУЛОК"
Автор книги: Владимир Орлов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 43 страниц) [доступный отрывок для чтения: 16 страниц]
14
Меня, несомненно, задели слова «мелкие грешники» и «Щель». Мягко сказать, задели.
Акустика в закусочной в Камергерском, уже отмечалось, была отменная. Была… Какие гости, нередко и с гитарами, здесь только не пели или напевали – и из Большого, и из Оперетты, и из Музыкального Станиславского, и из «Метро» с «Нотр Дам де Пари» вместе, и молодняк из Консерватории. Пели осторожно, если в меру трезвые, вблизи соседней двери не могли не видеть уважительную доску «Здесь жил и работал Л.В. Собинов», а уж про доску напротив, занимавшую мысли краснодеревщика Прокопьева, я и повторять не стану. Хотя находились и нигилисты, заявлявшие: «Подумаешь С.С. Прокофьев, подумаешь "Огненный ангел", а над ним жил САМ Никита Богословский, и гремел, и стучал по клавишам, отчего и нам не шуметь?» По легенде и Высоцкий тут не только остался должен пять рублей, но и впервые нашептал «Страшно аж жуть». И любой шепчущий, выходило, здесь словно бы у рта держал микрофон.
А потому я вчера не мог не услышать «мелкие грешники» и «Щель».
Про «Щель» еще требовались умственные изыскания с вариантами, а по поводу «мелких грешников» сразу же возникли сострадания к собственной натуре и судьбе. Можно было, конечно, посчитать, что кассиршей Людой определяющие величины, как многие ее словечки, сопутствующие естественному ходу поения и кормления человеков, были названы случайно и без всяких значений. Но я-то знал интонации, паузы, ойканья и вздохи Людмилы Васильевны и ощутил, что высказала она, неизвестно ей зачем, надбудничное. Определяющее нам места в миропонимании и нечто пророчащее.
Обидеть она нас не желала, тем более – напоминанием очевидного, а просто вывела слова для себя и для находящегося выше ее и нас. Каждый из нас порой отключается от того, что вокруг, и в забытьи о житейско-рутинном выталкивает слова (мысли) в воздухи, всетерпеливо-безгласные. Зачем? Надо ли кому? Надо ли было напоминать нам о том, что мы мелкие грешники? Надо ли было желеобразной тщеславной графоманке Гертруде Стайн объявлять острых, азартных, бурно живущих молодых людей, каких, а уж свежесть их талантов и подавно, она не понимала, «потерянным поколением», а глупость ее стараниями критиков и социологов перетекла и на поколения иные? Чушь какая! Скачки дикие в моих ощущениях! При чем здесь Гертруда Стайн? Кассирша Людмила Васильевна вовсе не богатая эстетка с претензией на осмысление жизни, ее слова выдохнулись лишь частным определением свойств обслуживаемых ею людей, и именно жалостью к себе и к этим людям. Малые грешники, стало быть, у них и денег мало на грехи. Или наоборот: способны лишь на малые грехи, а потому и средств добывают исключительно на заказы в дешевой закусочной. Средние грешники ублажают капризы своих натур в ресторане «Ваниль». А про великих грешников и говорить нечего. Они поднебесны. Есть еще и сливки общества. Сэр Элтон Джон, отчасти похожий на клоуна Олега Попова, пожелал в стране Прокофьева и Стравинского иметь концертным помещением – тронный зал Екатерины Великой, а зрителями – сливки общества. И все устроилось. И табуретка сэра разместилась в Екатерининском дворце, и сливки общества перед табуреткой не опозорились. Были они в смокингах и при бабочках и обеспечили сэру при привозном рояле деньги на прожитье. «Хороший вкус проявил наш высший свет», – отметил для ТВ один из сливок, экс-губернатор, известный своим уважительным отношением к карточным состязаниям. По поводу сливок и отечественного бомонда мы и вовсе не должны судить, великие они грешники или малые, грешники ли они вообще, наше дело ради процветания общества – любоваться ими. Издалека. Они в нашу закусочную не зайдут.
Эти мои соображения, и в самом деле очевидно скачущие, с изгибами логики, были вызваны не только вчерашними досадами, но и утренней давящей серостью неба, хоть включай электричество. Но почему мне явились на ум «потерянное поколение» и Гертруда Стайн? Тут впрочем, объяснение простейшее. Днями раньше я читал очерки П. Креспеля об истории Монмартра и Монпарнаса. В хаосе той, легендарной уже жизни, в сплетениях судеб, натур людей, сгинувших в бездоньи Леты, или же ставших знаменитыми, а потому известных нам в подробностях, существенными были очаги общения, они же и места ублажения утроб, чаще всего голодных (Шагалу для ночных сеансов требовались селедка и черный хлеб, Пикассо – каталонский сыр). Закусочная в Камергерском была, несомненно, родственницей «Проворного кролика» на Монмартре или «Селекта» в Монпарнасе. Для меня во всяком случае. И никаких преувеличений или комплиментов не по заслугам здесь нет. Это одно. Другое. Среди прочих примечательных персонажей книжек Креспеля оказалась и Гертруда Стайн. Литератору-французу она была чрезвычайно несимпатична. Денежная американка, приплывшая с братом к парижанам, вроде бы стала благодетельницей нищих чудаков или нахалов – Пикассо, таможенника Руссо, Вламинка, Дерена. Объявились к тому времени и иные благодетели непризнанных – русские мануфактурщики Сергей Щукин и Иван Морозов. Эти были пощедрее Стайнов и подальновиднее (оттого и собрали лучшие коллекции парижан той поры). Но и поскромнее, поделикатнее, что ли, открытия талантов не ставили себе в заслуги. По мнению Креспеля, из Стайнов вкусом обладал брат, и когда он вернулся в Америку, тонким наблюдателям это стало очевидно. Однако барышня с претензиями поставила себя так, что долгие годы считалась в Париже законодательницей художнических мод. Ко всему прочему она была убеждена, что из всех сочинявших на английском языке она безусловно первая. А тут – всякие резвящиеся в кабаре, кабаках, на ипподромах, в обществе веселых девиц Хемингуэи, Миллеры, Джойсы, Фолкнеры, Дос Пассосы с их глупостями, козерогами, сомнительными опытами. Потерянное поколение. При этом влиятельная дама словечки не изобрела, а лишь дала им ход, позаимствовав их у автомеханика. Тот выразил неудовольствие навыками или усердием своего помощника, побывавшего во фронтовых окопах: «А-а! Потерянное поколение…» Факт хорошо известный, но отчего-то вдруг оживший в моем сознании. И ведь Стайн исказила суть вздохов автомеханика. И возникло как бы всеобъемлющее социальное клеймо. Механик-то печалился о профессиональном несовершенстве помощника. Укорять молодых творцов Парижа, да и не одного Парижа, естественно, в профессиональных слабостях было делом, мягко сказать, наивным. Однако выражение Стайн оказалось липучим, съедобным и чрезвычайно выгодным в употреблении для множества господ и товарищей, знающих, как следует жить и куда надобно вести слои населения. Бог мой, сколько же на моей памяти уполномоченными истин с состраданием (и обличениями тоже) высвечивалось потерянных поколений. А с ними и «лишних людей». В меня же со школьных лет и «лишние люди», и «потерянное поколение» втемяшились с аксиомной данностью вместе с рекой, впадающей в Каспийское море, и Америкой, открытой Колумбом. С открытием Америки и заблуждениями Христофора, то бишь несущего Христа, я позже с удовольствием разобрался. А вот потребности переаттестации выражений «потерянное поколение» и «лишние люди» в моей натуре не возникало. Просто во мне жило соображение, что нет никаких потерянных поколений и никаких лишних людей. Однако словечки эти в последнее время снова стали ударяться в меня. Студенты, ходившие в школу в девяностые годы, накануне зачета оправдываясь передо мной по поводу скверно выполненных заданий, принялись сетовать: мы, мол, из потерянного поколения. И жалость к себе звучала в их словах и умиление собой же. Не хватало еще причислить себя к лику «лишних людей». Зачеты я им все же, раздобрившись, поставил… Впрочем, и моих сверстников, кое-что делавших в семидесятые годы, они приписывали к «потерянным поколениям», а уж шестидесятников – тем более.
И вот теперь при застылости в небе сизых облаков я от мелких грешников добрел до потерянных поколений и лишних человеков. Не напрасно ли я ворчал на студентов, призывая не возмущаться размещением их судьбой в будто бы малоудачных или даже гнусных земных обстоятельствах, иных обстоятельств дадено не будет? Уж какие вы есть, такие и останетесь…
Но что нынешним-то утром я опечалился? Не выталкивают ли меня превратности времени (эко красиво!) в компанию именно лишних людей, коим предстоит быть втиснутыми в Щель? Кто я таков, не по сути своей и не по особенностям или заслугам дел и натуры, а по важнейшей нынче примете – достатку? В ходовых газетах, умеющих считать, определялась ценность граждан и степень их принадлежности к среднему классу. Увы, увы. Мимо меня. Предельно допустимых денег я не добывал и относился к низшему сорту. В Щель, милостивый государь, в Щель. И сейчас же! Стоило бы, конечно, двинуть в почетнейшую гильдию охранников, каких развелось в Москве не менее, чем решеток на окнах, но меня туда не возьмут. Нет, в Щель! И именно сейчас же!
Но сейчас же я отправился к холодильнику и наполнил кружку холодным пивом. И будто бы облака посветлели. Так. А почему бы мне не устроиться если не в охранники либо в смотрители притротуарных стоянок, то хотя бы в ночные сторожа, тоже средний класс? Кто-то посчитал, что я похож на Габена, вот и ладно, рожа нехорошая, знакомо-свирепая, враги не обрадуются, протекцию раздобуду, посадят меня на ночь в сенях конторы, без обид и претензий, стану я совмещать бдения с дневными делами.
И не надо бежать в Щель. Тем более Щели пока нет. Закусочную еще не закрыли. (Да, ее, прежде пельменную, было известно, кто-то из мхатовских стариков именовал «Щелью», но при этом наверняка бралась в расчет суженность пространства, то есть свойства геометрические, а не вздорность метафизики. Хотя как знать. Как знать. Старики мхатовские могли забредать и в метафизическую Щель с присутствием в ней Теней, даже сгустков их. Они-то помнили о многих, чьи звуки жили в камнях Камергерского. Я не знаю об особенностях походок Антона Павловича, Алексея Максимовича, слава Богу не объявившим себя Кислым, или Центральным, или Парковым, а ведь мог, Михаила Афанасьевича… Слышали они, возможно, рояль создателя «Трех апельсинов», серебряный голос Лоэнгрина-Собинова, скрип сапогов двух приятелей – Сталина и Бухарина, пешком поспешавших из Кремля на «Турбиных». Впрочем, сапоги Иосифа Виссарионовича, по истории, не скрипели, вовсе не звучали…) Растекся я словами по древу! Забыл еще вспомнить о мальчике Володе Одоевском, «юном Фаусте», позже «русском Гофмане», прозванном так с упрощениями, а некогда по утрам шагавшего из дома двоюродного деда, князя Петра Ивановича, вместо здания того – нынче именно бывший Общедоступный, через Тверскую в университетский Благородный пансион, Телеграф стоит на его камнях. И тени Одоевского, раз уж он растормошен и околдован энергией Гофмана, потребно и не скучно было бы возвращаться в Камергерский.
Все. Хватит! Взгляни в зеркало. Это я себе. Взглянул. Не Габен. В сторожа не возьмут. Оно и к лучшему. Щели нет. Меня в нее еще не затолкали. Людмила Васильевна нажимает на кнопки аппарата, на стенке которого укреплена табличка со словами: «Касса работает в настоящем режиме цен». Закусочную не закрыли. (Закроют! Закроют! И говорить нечего – закроют!) Но ведь не завтра. Может, через месяц. Может, и через два. А потом, глядишь, в казне российской, в бухгалтериях, кого-то совесть ущекочет, зазвенит серебро, прольется монетный дождь, омочит растрескавшиеся, как в солончаках, платежные ведомости, и тебя удостоят размещением в среднем классе. Со средним достатком и правом на общение при кружке жидкого хлеба.
А то ведь разнюнился, профессор! Потерянное поколение! Лишние люди! Женя Онегин, Гриша Печорин, слюнтяи и захребетники. И ты туда же. Нет на тебя Добролюбовых и Писаревых!
Но вот Соломатин.
Андрюша Соломатин, естественно, видел меня. Впрочем, оставим Андрюшу. Андрей Соломатин. Андрей Антонович, кажется. Не подошел. И понимал, что я к нему не подойду. Постарел? Скорее заматерел. Лицо обветренное, грубое. Залысины. Но может, просто короткая стрижка. Мужик. А было время, брал уроки у тенора Марченко, вдохновленный или возбужденный нежностью и ласковогласием Лемешева. Теперь не тенор, баритональный бас. Игорь в плену. Сальери, жалеющий Моцарта. Говорили, ездил воевать на Балканы. Пробирался в Карабах. Но может, не ездил и не пробирался. Не знаю. Слышал о его здешнем, московском крахе. Слышал, что сник. Дал обеты, будто бы и обет молчания. Но вчера он вроде был оживленный. Временами. Минутами. Рядом с ним сидел плут. Валял дурака. Прикидывался пьяным. Андрюша-то… фу ты, Андрей Антонович у нас непьющий, но его развезло… Плут, вместе с тем и франт с вывертом, а стало быть, человек показушный, по судьбе – с реквизитом и декорациями, но франт стильный, денди с Тверской, от Соломатина чего-то хотел. Соломатин же говорил, руками размахивал, увлекался (созрел до нового увлечения?), чертил что-то, слышалось: «хлястики… вытачки!», а плут в валенках с галошами и шарфом художника кивал, радовался и срочно записывал. Или Соломатина раззадорили слова о мелких грешниках? Вряд ли ему были приятны эти слова… Болезненное чувство возникло тогда во мне. Я захотел, чтобы Соломатин, уходя, подошел ко мне. Пусть бы и надерзил. Но и опасался этого. Однако вышли в Камергерский Соломатин с плутом, пошатываясь, ни на кого не глядя, как два моряка-забулдыги из таверны в Кейптаунском порту. Или два кореша из ростовской пивной. Только что песню не орали…
Эх, Андрюша, нам ли быть в печали?
А ведь обладатель черного шарфа приводил Соломатина – в Щель (услышал, акустика). Но в Щели задерживаться обоим им не было нужды.
15
В тот майский день с Сергеем Максимовичем Прокопьевым случились два происшествия. Можно сказать, и не происшествия. А так, два разговора. Оба они были связаны с тайниками.
Поутру Прокопьеву позвонил маэстро Мельников. Срочный заказ, заявил, срочный. Не извинялся, не ссылался на неразумность собаки, не впустившей Прокопьева в дом, не юлил, не вспоминал об ущербных креслах и диване. Сразу заявил: «Срочный заказ». Срочный и секретный. Словно выстрелил спиннингом взблеснувшую наживку.
– Часов в пять в Камергерском сможете быть? – спросил Мельников.
– Постараюсь, – выговорил Прокопьев. Намерения его с пожеланием Мельникова не совпадали, но желудочный сок сейчас же напомнил ему о необходимости принять солянку. Обедом в сретенских мастерских ему выходили домашние бутерброды, а один из них оказался сегодня с подтухшим беконом. Годами раньше Прокопьев принялся бы считать, а доступна ли ему солянка. Но теперь деньги в его карманах водились.
В Камергерском, к удивлению Прокопьева, маэстро Мельников его ждал. И был он тих, скромен, а с людьми, просившими у него автографы, деликатен. Деликатен был и актер Симбирцев, ножом деливший бутерброд с икрой, красной, на три внятных ломтика. На днях Прокопьев видел Симбирцева в телевизоре. Там Симбирцев сериально изображал благородного олигарха, выигравшего на бильярде с сукном омской мануфактуры сироту (ее роль исполняла Рената Литвинова), с коей ночью в номере люкс, им снятом, он романтически отказал себе в физических удовольствиях. Впрочем, общение олигарха с сиротой в номере-люкс, та и бретельки спустила с плеч, было разорвано рекламой таблеток, усмиряющих диарею, что, возможно, и облагородило действия олигарха.
– С диваном и креслами я потерплю, – все же не смог сдержать себя Мельников.
– М-м-м… – Прокопьев попытался проглотить кусочки сосисок с маслиною.
– Да вы ешьте, ешьте, извините, – поспешил Мельников.
– Конечно, – сказал Симбирцев, – кушайте внимательнее, иначе подавитесь. Маэстро вас не переживет. А вы ему нужны по гроб.
– Николай, прекрати паясничать, – поморщился Мельников.
– Я? Паясничаю? – изумился Симбирцев.
– Мне нужно убежище, – таинственным шепотом произнес Мельников. – Или хранилище…
– Убежище? Для вас?
– Не для меня, – уж совсем тихо прошептал Мельников, оглянувшись при этом. – Для документа… Для узаконивающей грамоты…
– Но без печатей, – сказал Симбирцев.
– Каких печатей?
– Которые бы узаконили твою грамоту.
– Ты юридически беспомощный балбес, Николай!
– Какой грамоты? – теперь уже поинтересовался Прокопьев.
– Видите ли… – протянул Симбирцев. – Сергей Максимович, да? Видите ли, Сергей Максимович, мы с вами, кажется, относимся к разных чинов людям. Играл в историческом сериале, времена Алексея Михайловича, видел чертежик, на нем надпись: «Дворы разных чинов людей». Так вот мы с вами разночинцы. А Александр Михайлович из чинов светлейших. Он из Рюриковичей, а Рюрик, как известно, имел в предках императора Октавиана Августа. Что и подтверждается родовым древом Мельниковых. Да что Рюриковичи? Месяц назад в государстве Чад обнаружили черепушку то ли мужика, то ли бабы, живших до появления обезьян, и тем самым посрамили прагматика Дарвина. А на той черепушке разглядели микрозапись по латыни «Мелников»… Вот для своего родового Древа наш Александр Михайлович и желает иметь хранилище. Можно сказать, и тайник, но произнесем – хранилище…
– Коленька шутит, – Мельников не злился, во всяком случае не выказывал себя оскорбленным. – Я не поклонник Дарвина, и Рюриковичи не имели родственников в государстве Чад. Роль посредника ты, Коленька, берешь напрасно, но информация выдана тобой разумная. Передо мной нет сейчас оригинала архивного документа. Размеры его метр на три с половиной метра…
– Я видел, – сказал Прокопьев. – Вы стали разворачивать рулон здесь, но что-то вам помешало.
– Следователи, – сказал Мельников. – По поводу убийства во дворе… Копия документа с украшениями Шемякина висит у меня дома под стеклом, уменьшенная правда, а сам документ…
– Не документ! – рассмеялся Симбирцев. – А – рулон! Ты же слышал – рулон!
– Рулон я употребил в смысле формы, – принялся оправдываться Прокопьев. – Для рулона нужен тубус. Ну из тех, что у архитекторов, у чертежников…
– Он может быть и металлическим?
– Да хоть и платиновым.
– Важно, чтобы документ не мог сгореть, размокнуть, быть съеден жучком, и чтоб его ни в коем случае не похитили.
– Да кто его похитит? – удивился Симбирцев.
– Враги, – мрачно сказал Мельников. – Враги и завистники. Режиссеры из провинции. Из Авиньона… Хранилище должно быть загадочно-секретным.
– А с чего вдруг с разговором о хранилище вы обратились ко мне? – спросил Прокопьев.
– Ну… – замялся Мельников. – Я полагал…
– Молва, – сказал Симбирцев. – Народная молва. И касса с буфетом это подтвердят. Народ убежден, что вы не только краснодеревщик, но и…
– Но и чернокнижник, – вступил Мельников.
– Мало ли что несут! – рассмеялся Симбирцев. – Но все же говорят, что вы, Сергей Максимович, умелец не в одних лишь пружинных делах…
– Я имею слабость ко всяким хитроумным устройствам, однако…
– Ну вот! – обрадовался Мельников. – Мы и поладим! А я не пожалею…
– Пожалеет! – сказал Симбирцев.
– Надо посмотреть, какие у вас стены, – задумался Прокопьев. – И прочее. Вы где предполагаете устроить… хранилище? В Москве или за городом, в вашем…
– Замке! – хохотнул Симбирцев. – В родовом замке со скелетами и рыцарскими доспехами. С привидениями!
– Это надо обсудить особо, – прошептал Мельников. – И не здесь…
– Хорошо, – кивнул Прокопьев. – Мне надо подумать. Согласия я не дал.
– Сергей Максимович, – сказал Симбирцев. – И не давайте согласия. Не проявляйте легкомыслия. О душе своей подумайте и о теле. О животе подумайте, то бишь не об утробе, солянки пожирающей, а о жизни в вечном понимании… Неужели вы не помните о судьбах умельцев, сотворявших красоту, секретные хранилища и подземные ходы? Соборы, наконец, и кремли? Возьмем хотя бы либерала и просвещенного князя Юрия Звенигородского…
– По легенде! – возмутился Мельников. – По лживой и неподтвержденной легенде!
– Однако Тарковский в «Рублеве»…
– А что Тарковский? – вскричал Мельников. – Для тебя Тарковский авторитет, а для меня он ученик!
– В какие такие свои годы ты мог быть учителем Тарковского?
– А что годы? Леонардо и в пять лет мог стать учителем Вероккио. Я говорил, Андрюшенька, окстись, зачем ты бросаешь тень на милейшего князя Юрия! Не послушал… Потом, уже в Швеции каялся, чуть ли не плакал, говорил: «Ты был прав! Все это ради красивого кадра…» Я тогда платок достал, протянул ему… Вот этот…
– Хватит! Хватит! Теперь тебя не остановишь! – испугался Симбирцев. – Не лезь в карман за платком, я тебе верю, верю. Но я-то имею в виду тебя. А ты вовсе не милейший. Сергей Максимович, учтите, как только вы ему соорудите тайничок, он вас тут же и ухлопает. Или киллера вызовет из Тамбова. Или сам взорвет.
– Есть же предел твоим пошлостям! – вскочил Мельников. – Все, Сергей Максимович, мы договорились.
– Я обещал подумать, – сказал Прокопьев.