Текст книги "Аптекарь (Останкинские истории - 2)"
Автор книги: Владимир Орлов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 36 страниц) [доступный отрывок для чтения: 13 страниц]
Михаил Никифорович замолчал. Его самого смутило признание.
– Нет, ты не свое дело выбрал, – сказал Батурин. – Тебе надо было идти в хирурги. Ты бы спасал...
Михаил Никифорович посмотрел на свои руки. Покачал головой.
– Руки не те. Пальцы не те. – Потом добавил, как бы оправдываясь: – И конкурс на хирургов помнишь был какой.
– Чего ты тогда хочешь? – взвился Батурин. – От себя? От меня? От всех?
Они уже с официанткой расплатились, и та, пышная и огненная, жалела их, советовала беречь нервы, как бы они из-за своих нервов не попали в Красную книгу на манер лошадей куланов. И на улицу они вышли, но разойтись никак не могли. И все старались вразумить, урезонить друг друга с таким усердием и жаром, что со стороны их разговор мог показаться скандалом, обещающим драку. Радиофицированные ходоки-милиционеры с интересом и надеждой поглядывали на них. А ведь не были собеседники пьяными, не те сосуды опрокинули они под птицу и маслины. Но словно бы неприятеля видел теперь перед собой Михаил Никифорович, все слова Батурина казались ему обидными, неверными, чуть ли не опасными для человечества.
– Опять ты тычешь своей лабораторией! – кипятился Михаил Никифорович. Не там вы ищете, не там! Вся история рода людского – это история приспособления человеческого организма к травам, растениям, у нас с ними одна биохимия, мы живые, и растения живые...
– Ты латынь-то помнишь еще? – спрашивал его Батурин.
– Наверное, не хуже тебя, что же мне было забывать-то ее!
– Ну так мне латынью или отечественными словами напомнить истину: "От смерти нет в саду трав"? Нет, Миша! Нет их! Хочешь громить порядки в мироздании? Громи!
– И все равно ты не прав. Не прав! Надо найти что-то такое, чтобы всем помочь, и сразу!
– Ну поищи!
– И поищу!
– Ну и найди!
– И найду!
На этот раз Батурин не ответил, а поглядел на Михаила Никифоровича по-иному, как бы жалеючи однокашника.
– Что-то ты, Михаил Никифорович, разошелся, – сказал он. – Или тебя волхвы посетили? Или какой-то волшебник обещал спуститься к тебе?
– Какой волшебник? – Михаил Никифорович взглянул на Батурина настороженно, чуть ли не с испугом. – С чего ты взял? Какой еще волшебник?
– Я не знаю, – усмехнулся Батурин, – какой волшебник. Может, и не волшебник даже, а, предположим, всемогущий Демиург. Или развитой пришелец со сверхвозможностями.
– Нет никаких волшебников, – быстро сказал Михаил Никифорович, оглянувшись при этом.
– То-то и оно что нет, – назидательно произнес Батурин. – А потому и милости прошу в нашу лабораторию.
– Нет никаких волшебников, – повторил зачем-то Михаил Никифорович. – И хватит. И прекрати.
Однако прекратить был намерен сам Михаил Никифорович. Он забормотал тут же про чрезвычайные дела, повернулся, руку забыв протянуть на прощание, и пошел к остановке девятого троллейбуса. Батурин кричал ему что-то вслед, напоминал свой адрес и номер телефона, а Михаил Никифорович будто бегством спасался.
Затейница Любовь Николаевна прохлаждалась в московских кущах. Или где еще. А похоже, и Любови Николаевне Михаил Никифорович мог наговорить в те часы немало обидных, хотя, впрочем, и благородных слов. Однако по адресу наговорил бы?
Но он быстро остыл. То есть вскоре не был более в настроении спорить с Батуриным или ругать Любовь Николаевну. А себя-то, сидя на кухне и отложив "Вечернюю Москву", бранил и склонял. Вспоминал разговоры с заведующей аптекой Заварзиной, с ассистентом Петром Васильевичем и особенно с Серегой Батуриным. Дивился на самого себя: он ли все то наговорил или какой другой Михаил Никифорович?
Печалили его и мелочи. Скажем, принялся он чуть ли не в обиде утверждать, что помнит латынь не хуже Батурина. Какое там не хуже! Что он помнит? Ну читает рецепты и справочники, и ладно! Впрочем, подумаешь латынь! Но каков он был, когда заявил, что непременно будет искать – и найдет! – нечто спасительное для человечества! Хорош гусь! И что он взъелся на Батурина? На заботы и старания Батурина и ему подобных не следовало хмуриться и тем более издеваться над ними, что-то ведь и вправду дают они людям, дают. Обольщаться, конечно, их делами не стоит. Но ведь кому не стоит обольщаться? Не приказчику в лекарственном магазине, а действительно существу, взлетевшему над жизнью, влияющему на ход бытия, проникшему разумом и душой в суть мироздания, в глубины времени. Может, и именно Демиургу. Или хотя бы просто ученому уму, ироничному или даже скорбному из-за тщеты своих усилий улучшить участь людского рода. А он-то, Михаил Никифорович Стрельцов, аптекарь, какие такие научные или житейские подвиги свершил, чтобы отменить формулу "От смерти нет в саду трав", или хотя бы для того, чтобы иметь право не обольщаться открытиями Батурина? Никаких не свершил. А стало быть, только уповал... И что делал в последние годы, как жил? Что он может изменить в себе, в людях, в ходе событий? Вот сегодня нагрубил Нине Аркадьевне и Петру Васильевичу, и что? Петр Васильевич чуть ли не носом стал хлюпать, а Нина Аркадьевна, заведующая, смотрела на Михаила Никифоровича удивленно, повторяла, как бы журя его и в то же время жалея по-матерински: "Да что ты, Миша? Что с тобой сегодня? Что ты сердишься на нас, будто какой-то человек со стороны?" Это "человек со стороны" и именно что сегодня, а не всегда, она подчеркивала. Пина Аркадьевна Заварзина была женщина властная, деятельная, но безалаберная. Образцовым хозяйством их аптеку назвать было никак нельзя. Однако внешность и манеры Нина Аркадьевна имела самые представительные. Без нее сиротели президиумы. Да что президиумы! Такую хоть отправляй послом в Португалию. Или еще куда. К тому же и супруг ее служил на одной из ближних улиц заместителем министра. В районе ею были довольны. А может, и не только в районе. На взгляд Михаила Никифоровича, баба она была безвредная, он с ней ладил. Интриг в аптеке не поощряла. И сама не заводила. Или почти не заводила. Может, нужды в них не имела. А то, что дела в аптеке, хотя аптека нередко и отмечалась премиями, шли не самым идеальным образом, что особенного? Где они идут идеальным-то образом? Словом, не было никакого резона Михаилу Никифоровичу нападать сегодня на Нину Аркадьевну. Ладно, упрекнул он – и резко притом – ассистента Петра Васильевича. Тихий Петр Васильевич, возмущенный нынешними дамскими нравами, в годы войны оказавшийся нервно расстроенным, но теперь как бы и имевший отношение к победе хотя бы в силу возраста, симпатий Михаила Никифоровича не вызывал. Работник был аховый. По его вине не приготовили сегодня два порошка, а люди с квитанциями пришли. Михаил Никифорович произнес ему слова. Петр Васильевич было огрызнулся, а Михаил Никифорович добавил: "Меньше реплик по поводу барышень отпускайте. От них-то толк есть. А от вас..." Петр Васильевич и захлюпал носом. А Михаил Никифорович не успокоился, зашел к Нине Аркадьевне и обличительными словами изложил ей все, что думал – сегодня! – о порядках в аптеке. Были бы столь же серьезных свойств упреки произнесены лет сто пятьдесят назад какому-нибудь гвардейскому офицеру, тот, коли порядочный, сейчас же должен был бы застрелиться. А Нина Аркадьевна обошлась тем, что напомнила Михаилу Никифоровичу о персонаже из современной драмы. Но что он приставал к Нине Аркадьевне? Прав Батурин. Пусть и наступит в их аптеке золотой или изумрудный век со сверканием порядков и трудов, перестанет ли аптека быть магазином, а он в ней – продавцом? Ведь нет. А главное – не исчезнут страдания и болезни людские. "От смерти нет в саду трав". И он, Михаил Никифорович, изменить что-либо в миропорядке не в силах. Стало быть, и нечего ерепениться. А он как будто начал следовать призывам Мадам Тамары Семеновны. Впрочем, ее ли призывам?..
Михаил Никифорович постановил тут же прекратить думать и каяться, а жить, как жил прежде. В частности, пойти и включить телевизор. Но не встал и не пошел. И думать не прекратил. Он сидел на кухне виноватый перед всем миром.
И это чувство вины в нем все разрасталось и как бы даже вскипало. Напряжение в нем возникло такое, что Михаилу Никифоровичу плакать хотелось. А видел ли кто прежде слезы на его глазах? И был он готов броситься сейчас же куда-то и подвиг совершить. Драконов рубить или менять сущность галактик, чтобы всех излечить и спасти, или даже дать человеку бессмертие. Жизнь свою он не задумываясь положил бы за это.
Однако и останкинское обыденное благоразумие не оставило совсем Михаила Никифоровича. Оно-то и не позволило разойтись геройскому куражу и вселенской тоске аптекаря Стрельцова. И на подвиги он никуда не отправился. Но всю ночь взъерошенный ходил по квартире из угла в угол. Курил. Любовь Николаевна, надо полагать, знала о состоянии Михаила Никифоровича и ночевать не явилась. И разумно поступила.
Но и дальше терзания Михаила Никифоровича продолжались. Дерзкие мысли и намерения все больше взъярялись в нем. Никогда таких смерчей и самумов не ощущал в себе Михаил Никифорович. Откуда взялись они? Все Михаил Никифорович готов был привести в идеальное состояние. И аптеки, естественно. Но истинным ли поприщем были для него теперь аптеки?.. Михаил Никифорович начал было бунт на корабле, но сразу же понял, что никакой пользы от его действий не выйдет, а выйдет мелкий производственный конфликт. Или скандал. Тогда Михаил Никифорович, чтобы не злить себя и других, решил немедленно уйти из аптеки. Но и не в лабораторию Сергея Батурина.
Ушел он на химический завод, куда его давно манил Никитин. Никитин тоже оставил аптеку. Во-первых, объяснял Никитин, у них на заводе – мужское дело. Во-вторых – хорошие деньги за вредность и пенсия чуть ли не в сорок пять лет. А дальше можешь начинать жить заново. Хочешь – для себя, хочешь – для человечества... Оформляли Михаила Никифоровича недолго, хотя имелись там и свои сложности. И превратился Михаил Никифорович неизвестно в кого, то ли в лаборанта, то ли в оператора, то ли в человека на подхвате. Рангом, во всяком случае, он был ниже техника. Но процессы-то химические шли и без его усилий. А в денежных ведомостях отношение к Михаилу Никифоровичу было самое уважительное.
Но утек четыреххлористый углерод. Не по вине Михаила Никифоровича утек. Однако дышал им Михаил Никифорович. И вечером его доставили к Склифосовскому.
Теперь Михаил Никифорович – вольный гражданин со справкой о недуге. Может начать жить заново. Хочет – для себя. Хочет – для человечества.
Вот что я узнал от Михаила Никифоровича в разговоре о событиях, начавшихся 4 мая.
– А вдруг это она тебе знак дала? – предположил я.
– Кто она?
– Любовь Николаевна.
– Может, и знак, – сказал Михаил Никифорович.
– Она тебя к подвигам призывала, а ты дезертировал. А впрочем, если это так, она может его и отменить. Обязана даже.
– С чего это обязана?
– Она ведь не только раба. Но и берегиня.
– Берегиня! – сказал Михаил Никифорович. – Они все с этого начинают.
Мог ли я не согласиться с Михаилом Никифоровичем?
– Ладно, – сказал я. – Но зачем тебе надо было идти именно на химический завод?
– А затем! – горячо произнес Михаил Никифорович. – А затем, что мне надо было идти куда похуже. Ведь на самом деле я возжелал всех и все спасать и сейчас желаю. Может, и сильнее прежнего! А что я могу? Ничего. Что же мне мучиться-то? Вот я и пошел туда, где уж никаких возможностей у меня не могло бы быть!
Тут Михаил Никифорович как бы устыдился произнесенного им и добавил:
– И потом деньги...
– И пенсия...
– Ну и не смейся.
Сидел он теперь передо мной совсем растерянный, я удивился ему. "Неужели она так прибрала тебя к рукам?.. Или ты..." Я чуть было не сказал Михаилу Никифоровичу о догадках дяди Вали. Но и без того фраза мною была произнесена не слишком рыцарская. А Михаил Никифорович стал чрезвычайно серьезен. Совет ли какой желал испросить у меня? Или не все он мне открыл, а открыть хотел? Снова закурил Михаил Никифорович.
– Михаил Никифорович, – начал я, стараясь говорить как можно деликатнее, – тут тебе надо осмотрительнее... Мало ли что может прийти в голову?.. А ведь выйдет-то чепуха какая-то... Если посмотреть на всю эту историю холодным взглядом...
– Вот именно – холодным взглядом... – вздохнул Михаил Никифорович.
– А ты что же?
Я сразу же замолчал.
– Слушай, – спросил я погодя, – а на заводе наказали кого-нибудь за аварию?
– Никого.
– Отчего так?
– Я сказал, что отравился случайно. И никто не виноват. Дело далеко не пошло.
– Ну, Михаил Никифорович!.. Ведь была же авария. Ведь после тебя еще и других повезут к Склифосовскому!
– Теперь будут внимательнее, – сказал Михаил Никифорович, не слишком, впрочем, уверенно. – Да и не мог я ставить под удар Никитина... И люди под суд пошли бы...
– Я тебе не судья, Михаил Никифорович, – сказал я. – Но ты шутки шутишь! И если бы эти шутки тебя одного касались!
– В чем же я виноват? И перед кем?
– Михаил Никифорович, ты ведь сам говорил, что перед всем людским родом виноватый.
– Это другое, – сказал Михаил Никифорович.
– Другое, – согласился я. – Но неизвестно, что тяжелее весит. Это другое, высшее, или то мелкое, из чего у тебя и у меня вся жизнь.
Михаил Никифорович мне не ответил.
Похоже, больше он ничего не намерен был сказать.
– По моим предположениям, – произнес я уже у двери, – главные пайщики долго не выдержат. Бунтовать начнут...
19
Они и начали.
Дядя Валя и Игорь Борисович Каштанов дней через пять явились ко мне, оторвали от стола и тетрадей, сказали, что все, они больше не могут.
Я не то что удивление им выказал, я был возмущен.
– Вытащил бы я вас, дядя Валя, на ходу из-за руля автобуса, – сказал я, – вы бы на меня с лопатой бросились!
Но я лукавил. И от работы я был не прочь сейчас отлынуть. И некие эгоистические надежды связывал я с порывом дяди Вали и Каштанова. И я, видно, уже не мог. Каштанов же выглядел измученным, такой теперь мог и муху тронуть.
– А Серов и Филимон? – поинтересовался я.
Ни Серов, ни Филимон Грачев, оказывается, не пожелали вступить в сражение с Любовью Николаевной (дядя Валя уже не называл ее Любовью Николаевной, а говорил: "С этой..."). Филимон был упоен своим творческим растворением в чайнвордах, кроссвордах, крестословицах, шарадах, своими блистательными, прямо-таки корсунь-шевченковскими погромами когда-то труднодоступных для него ведомственных умных задач даже и в "Лесной промышленности", и в "Водном транспорте", и в "Московском автозаводце", и в зарайской районной газете. Серова же, выходило, Любовь Николаевна никак и не сдвинула. То ли оказался он невосприимчивым к ее энергии (или к чему там), то ли и скрытых резервов или узких мест в нем никаких не было.
– Но присутствие Серова и Филимона Грачева при этом разговоре необходимо, – сказал я.
– Я их приведу, – кивнул дядя Валя.
Каштанов дрожал, дергался, будто его бил колотун, но можно было понять, что происхождение колотуна Игоря Борисовича не связано с напитками. Одет он был чисто – костюм утюженый, рубашка свежая, – однако вид имел измятый.
– Этот-то, – указал на Каштанова дядя Валя, – уже намылился продать свой пай Шубникову.
– Терпения больше нет, – сказал Каштанов.
– Ну уж шиш! – оборвал его дядя Валя. – Прежде ее надо придушить. А Шубников ее душить сразу не даст.
– Нельзя ее душить! – чуть ли не с мольбой в глазах сказал Игорь Борисович.
Между ними тут же возникла перебранка, и я снова ощутил себя на грани веков, среди заговорщиков, измученных доктринами и выходками хозяина Михайловского замка. И раздавались сейчас реплики смельчаков, способных на тираноубийство, и слышались жалостливые голоса миротворцев, отвергающих насилие. Смельчаки не исключали возможности наемных или добровольных убийц. В частности, на роль штабс-капитана измайловца Скарятина, порешившего императора, рекомендовался мрачный водитель Лапшин с его бешеным самосвалом.
– Никогда! – кричал Каштанов. – Нельзя этого!
– Чистеньким хочешь быть! – отвечал ему дядя Валя. – Ну и мучайся дальше! И нас мучай! И все Останкино!
– А что Михаил Никифорович? – спросил я на всякий случай.
Заговорщики умолкли. Дядя Валя, видно было, смутился.
– А что Михаил Никифорович? – быстро сказал он. – Ты и сам знаешь... Влюбился Михаил Никифорович!
– Безответственно вы говорите, Валентин Федорович. Как это можно влюбиться в фантом, в движение воздуха? – сказал я на всякий случай.
– Это она-то движение воздуха? – поинтересовался дядя Валя.
– Отчего же нельзя в нее влюбиться? – печально сказал Каштанов.
– Мы тебя и зовем, – объяснил дядя Валя, – чтобы ты Михаила Никифоровича поколебал.
Устройство встречи с Михаилом Никифоровичем дядя Валя брал на себя, полагал, что провести ее удастся сегодня же. Когда дядя Валя и Каштанов уже уходили, я спросил, каковы нынче обстоятельства жизни Шубникова, не огорчает ли его подброшенный Бурлакиным ротан. О ротане дядя Валя с Каштановым толком не знали, но слышали, что теперь Шубников средства для поддержания сил добывает шапками. До него дошло, что шапки из собак дороже самих собак, он завел дела с умельцами и стал уводить или перекупать животных для шапок.
– Живодер! – поморщился Каштанов.
– Живодер! – согласился дядя Валя. – А ты хочешь загнать ему пай!
Они ушли. Через час дядя Валя позвонил и сказал:
– В восемь вечера на моей квартире.
В восемь вечера на квартиру дяди Вали шесть останкинских жителей явились без опозданий. Три пайщика-фундатора и три соучастника с совещательными мнениями. Серов давал понять, что он человек воспитанный, оттого и принял приглашение дяди Вали, но ему пора домой. Филимон Грачев достал семь газет и ручку. Собака дяди Вали, возможно, не вызвавшая симпатий Шубникова, улеглась у серванта и уставилась на Михаила Никифоровича, будто укор какой желая ему высказать. Михаил Никифорович был в напряжении, словно душить предполагали его.
– Начнем, – сказал Серов.
– И кончим, – кивнул дядя Валя.
– Кого кончим? – удивился Филимон Грачев.
– Варвару!
– "Я вас обязан известить, что не дошло до адресата письмо, что в ящик опустить не постыдились вы когда-то", – произнес Филимон, уткнув ручку в лист "Книжного обозрения". – Кто автор? Семь букв. Вторая "и", шестая "о". Либо Тихонов, либо Симонов? А? Кто?
Прежние бы милые времена! Дядя Валя тотчас бы вспомнил или Колю, или Костю, как они с Костей били самураев на Халхин-Голе или как они с Колей лазали по индийским горам. Но нет, нынешний дядя Валя был строг.
– Прекрати, Филимон! – сказал дядя Валя. – Ну как, Михаил Никифорович, вы с нами или опять в либерала будете играть?
Михаил Никифорович сидел молча.
– Все страдают. Мы пятеро, – сказал дядя Валя твердо. – И другие в Останкине. Наверное, и еще где-нибудь в Москве. Или в области... Михаил Никифорович, мы вас спрашиваем: будете вы по-прежнему потакать ей или нет?
Собака дяди Вали подняла голову и кивком поддержала хозяина.
– Что я-то? – сказал Михаил Никифорович. – Разве я могу больше, чем вы?
– А кто вносил два сорок? – спросил Каштанов.
– Ага, – сказал дядя Валя. – Эгоистом быть легко. Пусть, мол, другие страдают, а я буду жить в наслаждениях.
– Кто это живет в наслаждениях? – спросил Михаил Никифорович.
– Это я так, к примеру, – сказал дядя Валя. – Все мы считаем, что ее для пользы людей надо ликвидировать, один ты...
Тут дядя Валя умолк, и мне стало ясно, что никаких консультативных бесед дядя Валя с Михаилом Никифоровичем не имел и мнение о взглядах Михаила Никифоровича на кашинскую гостью вывел из неких наблюдений и догадок.
– Нельзя с ней так, – возмутился дяди Валиным словам Каштанов. – Можно ведь и договориться по-хорошему...
– А тебя и не спрашивают. Спрашивают Михаила Никифоровича. Будет он устраивать свою судьбу за счет несчастья других? Или хотя бы воздержится?
– Дядя Валя, – сказал я, – по-моему, у вас нет оснований для подобных претензий к Михаилу Никифоровичу. И вообще вы сегодня много берете на себя.
– Имею право! Не пожалел бы в тот день рубль с мелочью, и ты бы имел право...
– Спасибо за напоминание. И разрешите откланяться.
– Нет. Погоди! Извини! Она ведь и тебе не нужна. Сейчас быстро решим и все уйдем. Ну, Михаил Никифорович?
– Ладно, – сказал Михаил Никифорович, – поговорить поговорим. Но без всяких душегубств.
– Это мы еще посмотрим! – заявил дядя Валя.
20
Разговор с Любовью Николаевной состоялся в субботу в четыре часа на квартире Михаила Никифоровича.
Встретиться с пайщиками дядя Валя предложил у бывшего пивного автомата, мертвого теперь помещения, и уж оттуда идти на квартиру, будто какие чувства факельные должны были обостриться в нас на месте встречи, по замыслу дяди Вали, возможно, сначала чувство жалости к себе, а потом и бунтарского протеста. Дядя Валя посмотрел на часы и сказал неожиданно:
– Еще могут успеть и пиво завезти!
Трех минут дороги к дому Михаила Никифоровича хватило дяде Вале для произнесения огненных слов "огласим приговор!" и "доведем до акта полной капитуляции!". И иных. Тут уже не грани прошлых столетий и не императорские замки приходили на память, а казалось, что дядя Валя выводит нас на Зееловские высоты.
– Ну? Тут она? – спросил дядя Валя Михаила Никифоровича, открывшего дверь.
– Здесь.
– Пошли! – чуть ли не приказал дядя Валя.
Однако решимость наша тут же куда-то истекла. Даже дядя Валя и тот засмущался. Мы долго терли ноги о плетеный коврик, будто выбрались из болота. И волосы наши, оказалось, нуждались в услугах расчесок. Вышло так, что мы опять как бы просителями пришли на беседу с Любовью Николаевной...
А она сидела на диване в свободной артистической позе, красивую руку легко положив на спинку дивана. Может, и не совсем мадам Рекамье, возлежавшая когда-то на ампирной кушетке вблизи холста Жака Луи Давида, но сегодня, похоже, не менее той воздушная и пленительная. И ноги ее были красивыми. В лице же Любови Николаевны никаких изменений со дня майского посещения ею пивного автомата я не углядел. Но, пожалуй, Любовь Николаевна несколько повзрослела. И было видно, что пленительная-то она сегодня пленительная и милая, но и властность свойственна ей. Впрочем, порой и прежде властность в ней ощущалась...
Мы уселись на предложенные нам Михаилом Никифоровичем стулья и табуретки. Молчали. Михаил Никифорович смотрел в пол.
Дядя Валя быстро взглядывал то на меня, то на Каштанова, как бы требуя от нас слов.
– Я жду, – сказала Любовь Николаевна.
Сказала она вроде бы лениво и дружелюбно, будто благодушный профессор онемевшему на экзамене первокурснику, но по дрожанию ее русалочьих губ я понял, что и она волнуется.
– Давайте! Давайте! – опять взглянул на нас с Серовым дядя Валя. – Сами же гнали нас!
– Извините, дядя Валя, – сказал я. – Тут трое главных пайщиков с правами. Мы же с совещательными мнениями.
Но и теперь люди с правами не заговорили.
– Странно получается, – сказала Любовь Николаевна. И даже улыбнулась. Вы собрались пойти на меня чуть ли не с вилами и топорами, а пока и рта не раскрываете...
– Если бы вы не были женщиной... – вздохнул Каштанов.
– Да какая она женщина! – прорвало наконец дядю Валю. – Она – стерва! Филимон сразу сказал, что она ведьма. Вот с такими клыками! А вы нам не верили!
– Валентин Федорович! Гражданин Зотов! – сказала Любовь Николаевна. Вот уж не ожидала, что вы, бывалый человек, унизитесь до базарного крика.
– Ты, стерва, довела нас до... – вскочил дядя Валя.
– До чего? – спросила Любовь Николаевна.
– До того, – сказал дядя Валя и сел.
Чувствовалось, что ему неприятно открывать собравшимся, до чего довела его Любовь Николаевна. Да и я постеснялся бы говорить вслух о своих заботах последних недель.
– Вот даже пивной автомат закрыли! – проворчал дядя Валя. – Все Останкино мучаешь!
– Это да! – встрепенулся Филимон Грачев.
Слова дяди Вали, похоже, нашли поддержку у всех. Справедливые были слова.
– Автомат – еще мелочи, – сказал дядя Валя. – А вот...
И опять дядя Валя не отважился на откровенность.
– Я ведь хотела как лучше, – сказала Любовь Николаевна.
– Мы – переростки! – взъярился дядя Валя. – Нас поздно улучшать!
– Тут, дядя. Валя, – вступил в разговор Серов, – вы отчасти не правы. Улучшать себя никогда не поздно. Однако, видимо, методы Любови Николаевны могут показаться странными и не для всякого приемлемыми.
В иной день дядя Валя сразу бы поставил Серова на место, но нынче он не был намерен иметь его оппонентом. Он как бы не услышал Серова.
– А что она ко мне в душу полезла? – обратился дядя Валя к Михаилу Никифоровичу. – Кто дал ей на это право?
– Я так просила вас открыть мне ваше сокровенное, – сказала Любовь Николаевна. – А вы не стали. Мне и пришлось...
– Нет, зачем надо было ко мне в душу лезть! – не мог успокоиться дядя Валя. – Хватало таких, которые ко мне уже лезли!
– Я была обязана все узнать о вас, – сказала Любовь Николаевна, и чувствовалось, что она, набравшись терпения, малым детям разъясняет очевидное и неизбежное. – Я и узнала. И поняла, что вы можете жить лучше, чем жили прежде. А раз можете, стало быть, и должны.
– Во дает! – заявил дядя Валя. – С чего это вдруг – и должны?
– Предназначение у вас такое.
– Тебе-то какое дело до наших предназначений?
– Я ощутила ваши свойства и ваши устремления, какие вы сами чаще словами назвать не можете, но какие в вас есть. Этим вашим порывам, желаниям я и дала ход и усиление. Тому, что всегда билось в вас и не находило выход. Как вы не можете понять это? И отчего вы не хотите согласиться с тем, что вы можете быть куда полезнее и необходимее и самим себе, и всем, и всему? Вы же сами желали этого!
– Утомили нас научные организации жизни... – вяло и словно бы для себя сказал Каштанов.
– Ты нас взбудоражила! – заявил дядя Валя. – А какие средства ты нам дала? Слаба оказалась! И тут драмы. Желания-то наши – одно, они при нас, они разрослись! А что мы можем? Ерунду! Вот я должен был эту паскуду Уриэрте выгнать из Гондураса* и все переменить... А выгнал? Как же!..
______________
* Должен заметить, что сам я ни про какого Уриэрте и ни про каких других политиканов из Гондураса не слышал. Возможно, и дядя Валя напрасно сгоряча приписал этого Уриэрте Гондурасу. Но для Валентина Федоровича Уриэрте несомненно существовал.
Дядю Валю, как потом выяснилось, всегда, с отроческих лет, задевали и беспокоили состояния народов, пусть и самых малых, пусть и вовсе ему не известных. В особенности находившихся в бедственном, разбойничьем мире. Тут и испанские происшествия дяди Вали имели объяснения. А теперь-то дядя Валя ощутил себя стратегом и тактиком, готовым устроить всюду порядок, каким он себе его представлял: тех-то сместить, а этих возвысить, этим, достойным и труженикам, все отдать и поручить, а этих, кровавых, мордами провести по столу. Глобус появился в квартире дяди Вали, а потом и атлас мира по весу не легче ведра с мокрым песком, и дядя Валя часами с лупой инспектировал континенты, водоемы, страны, департаменты, штаты, вилайеты, кантоны. Поначалу думал, что порядки он сумеет наладить, и скоро. Думал, предположим, что это после его усердий христианские демократы потеряли на выборах места в ландтаге земли Северный Рейн-Вестфалия. Сейчас-то понял, что нет, он ни при чем... Долго раздражал дядю Валю подонок Уриэрте. Появись он в пределах присутствия дяди Вали, скажем, на улице Цандера возле "Кулинарии" и ресторана "Звездный", пришлось бы махровой марионетке с прокисшими усами и в генеральских штанах размазывать по физиономии горючие слезы. И ветеринарная лечебница на Кондратюка его бы не приняла. До того ненавидел дядя Валя Уриэрте за страдания народа. По, как ни напрягался дядя Валя, какие слова, достойные и сессий и ассамблей, ни произносил он вслух и про себя, каналья Уриэрте из Гондураса никуда не убирался*. Отсюда и вышла драма, о которой намекнул дядя Валя. То есть можно было догадаться, одна из драм, пережитых дядей Валей у политических карт мира...
______________
* А его там, скорее всего, и не было.
За дядей Валей и Каштанов было поднялся с намерением – так казалось объявить Любови Николаевне о своих печалях, ею вызванных, но храбрости не хватило.
– Вы нетерпеливы, – сказала Любовь Николаевна. – Вы захотели все сразу. А спешить нельзя. – Потом она задумалась. – А может быть, я дала каждому из вас слишком энергичный толчок...
– Я его не ощутил, – вежливо сказал Серов.
– Нет! Мы так больше не можем! – выдохнул дядя Валя.
– Ну почему же... – начал было Филимон Грачев.
– Помолчи ты, жертва интеллекта! – оборвал его дядя Валя. – Мы не можем так, непонятно, что ли!
– Дядя Валя прав, – кивнул Каштанов.
– А ты-то что молчишь? – обратился дядя Валя к Михаилу Никифоровичу. Она тебя своим участием искалечила, превратила в инвалида, а ты молчишь! Не такая она уж и красивая, чтобы ей все можно было прощать!
Михаил Никифорович слова не произнес.
Губы Любови Николаевны опять задрожали.
– Я ведь не все могу, – сказала она тихо. – Я, наверное, не все умею... Но ведь вы должны были сами...
– Вот тебе раз! – возмутился я. – Если вы не все умеете, зачем же вы поставили Михаила Никифоровича в такое положение, что при нем утек четыреххлористый углерод? Это ведь нехорошо...
– Но я... – начала Любовь Николаевна. И не договорила.
Укорить-то я Любовь Николаевну укорил, но тут же и ощутил возможную несправедливость собственных недоумений. Сейчас воином рати Валентина Федоровича Зотова я был ненадежным. Я не противился бы тому, чтобы Любовь Николаевна сгинула, исчезла бы из останкинской жизни. Но я и жалел ее. И себя опять упрекал в малодушии, житейской лени, в намерениях существовать гедонистом, стрекозой порхающей. Плохого нам Любовь Николаевна, выходило, не желала, а мы ее произвели во вражью силу. Старания Любови Николаевны мы посчитали ярмом, игом. Но не стали бы мы потом горевать об этом иге и ярме? Час назад я был уверен в том, что действия Любови Николаевны вредны, что они – насилие надо мной, над нами, что она над нами – кнут, чьи удары еще исполосуют в кровь наши натуры. Но, оказавшись рядом с Любовью Николаевной, существом неизвестно каким, но живым и несомненно женщиной, ослабевшей теперь, растерянной, впрочем, не потерявшей привлекательности, а потому и трогательной, я снова чуть ли не "Вальс-фантазию" Михаила Ивановича Глинки желал услышать... Словом, я не знал, что делать и что говорить. И все молчали.
– Я не все могу и не все умею, – снова сказала Любовь Николаевна, и твердость уже появилась в ее голосе (руку Любовь Николаевна прежде сняла со спинки дивана и более не вызывала мыслей о мадам Рекамье). – Но вы должны были рассчитывать и на самих себя, на свои решения и поступки.
И далее она голосом классной руководительницы или голосом постового милиционера стала говорить о нашем жизненном предназначении, о наших обязанностях перед планетой, людьми и самими собой. И выходило так, что уроки мы приготовили плохо и следует ожидать переэкзаменовки осенью.