Текст книги "Истощение времени (сборник)"
Автор книги: Владимир Орлов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 18 страниц) [доступный отрывок для чтения: 7 страниц]
Я люблю вас, черти!.. Вы же самые замечательные и красивые люди: и ты, Николай, и ты, Кешка, и ты, Спиркин, и ты, Бульдозер, и ты, Виталий, и ты, Ольга… Я объясняюсь вам в любви!..
– Хватит! Перекур!
Можно улечься в траву, грызть сочную тоненькую травинку и смотреть в небо. Ребята курят, а Спиркин деловито осматривает топоры и покачивает головой. Солнце спускается к сопкам.
Букварь жует травинку уже машинально и думает о том, что день сегодняшний похож на те жаркие дни под Суздалем, когда все село, празднично приодетое, шло с поблескивающими жикающими косами по росистому лугу, валило вкусную, густую, влажную траву… Все равно, как бы люди ни жили, какие бы машины они ни придумали, без такого труда, крепкого, физического, без этих кос и топоров, без пьянящей усталости они не проживут, станут кретинами…
– Ну ладно, пошли…
Что это? Дождь? Да, мелкий, комариный. Стволы стали мокрыми. Который день они работают? Второй или третий? Третий. И им осталось совсем мало.
Ольга идет рядом. Держит в руках топор. Держит смешно.
Деревья валим залпами. Так интереснее. Подпиливаем, подрубаем по три дерева, и три махины падают разом, ухают разом.
Неужели? Последняя сосна? Последняя? Совсем последняя? Но разве может так просто, обычной сосной, обычным топориным стуком, закончиться этот штурм, этот бой?.. Должно произойти что-то необыкновенное, удивительное…
Нет, просто упадет эта сосна.
– Берегись!
Падает последняя сосна.
Последний выстрел.
Эй вы, сопки, обросшие лесом, как мхом, скалы, острые и клыкастые, завистливая Канзыба! Вы молчите. Вы молчали так тысячи лет и ничего не видели. Вы впервые увидели такое и снова молчите. Ну и черт с вами! Вы еще не такое увидите. Вы еще увидите, как в нашем коридоре мы уложим стальные рельсы, серебряную дорогу, и паровоз будет здесь гудеть от радости погромче Кешки. Мы выиграли бой и выходим из лесу.
Мы идем нашим коридором, дружные, усталые, великодушные победители. Нас ведет Николай, командир в длинной расстегнутой шинели, к которой пришиты петлички, отвоевавшие еще в гражданскую. Мы смеемся. Хохочет Бульдозер, улыбается почерневший, измученный Спиркин, даже сдержанный, молчаливый Леонтьев смеется. А Кешка гудит паровозом. Он вскакивает на пень, ровный как стол, с удалью скидывает с себя мокрый, пахнущий по́том ватник и разукрашенными глиной каблуками отстукивает, с присвистом, с криками, задиристый, радостный танец.
И снова режет наступающую темень, стену моросящего дождя торжествующее, победное:
– Берегись!
7
Две бензопилы прораб Мотовилов увез с Канзыбы на следующий же день.
Третья, старенькая, «своя», проработала часов пять, погрызла кедры, ели и сосны на сопке и забарахлила. Нервно повизгивая, она несколько раз судорожно кусала воздух, размельчая и без того мелкие серые дождевые капли, а потом совсем заглохла.
Николай с Букварем повозились с ней, и Николай, выругавшись коротко и зло, определил:
– Полетел поршень!
И они пошли к палатке молча, глядя себе под ноги, почувствовав вдруг, что они устали, устали как собаки, и что им ничего не хочется, и пошел бы этот прораб Мотовилов со своим мундштуком подальше…
Они почувствовали, как ноют у них мышцы рук, спины и живота, почувствовали, как болят их ссаженные ладони и пальцы, а ведь они не были десятиклассниками, впервые столкнувшимися с физическим трудом.
Букварю стало скучно и противно, он чувствовал себя разбитым стариком-ревматиком, с трудом переставлял сапоги по размокшей, грязной земле и думал о том, что расклеились они не сейчас, когда полетел поршень, а утром – после того, как прораб Мотовилов поздравил их, и после всех его «нет» на их предложение работать в том же ритме и пройти падь и новую сопку.
Вечером Мотовилов приехал снова, и ему рассказали про поршень. Мотовилов посочувствовал и пообещал, что завтра все будет в порядке.
Назавтра он ничего не привез. В стройпоезде не оказалось запасных деталей для бензопилы. Он не нашел ничего ни в Кошурникове, ни в Кордоне, ни в Курагине.
– Безобразие! Я до начальника стройки Чупрова дойду! – возмутился Николай.
– Дойди, – миролюбиво сказал Мотовилов.
Он снова слонялся по участку, но теперь уже ругал погоду и места у Канзыбы. Прежде чем сказать что-нибудь ребятам, он снова сосал свой желтый мундштук, а потом перекладывал его с ладони на ладонь.
Раньше эти движения успокаивали. Теперь они действовали на нервы. За обычной флегматичностью, за нарочитым безразличием ко всему, что делают они, ребята на этот раз чувствовали во взгляде, в фразах и жестах прораба растерянность.
Просто Мотовилов не знал, что с ними делать. Если бы не эта неожиданная переброска печорской мехколонны, ребята долго и спокойно трудились бы на просеке. Теперь на просеке работы осталось на несколько дней. Переводить же бригаду снова в Курагино было рискованно. Есть для них на Канзыбе важное дело – поставить два сруба. Но в министерстве все никак не могут решить: где будут строить поселок – здесь или у Сисима. Вот и разберись, что делать с этой семеркой. Ладно, пусть побудут тут! На всякий случай.
Мотовилов принялся вдруг рассказывать всякие байки о том, как ему приходилось строить другие трассы. Случаи, о которых он говорил, были интересными и смешными, и ребята смеялись, но у всех его рассказов был один подтекст: «Плюньте на все – стройка, она всегда такая. С напряженными днями и спадами. Бурями и штилями. Тем более в Сибири, в горах. И все эти штилевые моменты можно провести весело. Вот и я в свое время…» Этот поучающий подтекст раздражал.
Мотовилов понимал, что ребята обо всем догадываются, и хотел поговорить с ними откровенно, сосал мундштук, собирался начать у машины, но влез в кабину и сказал:
– Ну ладно, пилите обыкновенными.
И уехал.
Пилили обыкновенными.
Было скучно. Сапоги таскали прилипшие к подметкам килограммовые бурые куски глины и грязно-черное тесто саянской земли. Холодная мутная вода беспрерывно и в одном ленивом ритме бежала по стволам деревьев, по валунам, по пилам, по лицам и по ватникам.
Валили не спеша. Знали, что это не работа, а обозначение работы. Перекуры стали длинными. Сидели на мокрых пнях, трепались долго, бестолково, по любому поводу.
Молчаливый и сдержанный обычно, Виталий Леонтьев стал пускаться вдруг в рассуждения о всяких серьезных вещах, философствовал вполголоса, покуривая надоевшие ему сигареты. Но когда он начинал свои монологи о жизни и смерти, о любви и войне, ребята потихоньку расходились, и только Букварь оставался рядом и сидел молча, изредка кивая головой.
Букварь сидел из вежливости, он не вслушивался в слова Виталия, смотрел на его тонкие движущиеся губы и думал о том, что Виталий – все же странный человек.
У Букваря было ощущение, что Виталий все время, как актер в театре, играет какую-то роль. Букварь узнавал в его монологах знакомые мысли, читанные в книгах. Иногда Виталий становился самим собой, естественным, живым парнем, и такой Виталий Букварю нравился. Это был здоровенный малый с добродушной улыбкой, самый сильный из тех, кого Букварь встречал на трассе, отличный спортсмен, дававший всем уроки футбола и бокса. Но самим собой Виталий быть стеснялся, это, видимо, противоречило требованиям моды, которой он следовал.
В Москве он, по его словам, не отставал от моды, и теперь сестра присылала ему рисунки причесок, яркие рубашки и техасские штаны с заклепками и «молниями». Рубашки Виталий запихивал в черные немецкие чемоданы, окантованные бежевыми полосками кожи, а джинсы носил. К джинсам полагались борода и проволочный ёжик на голове. Потом ежики стали у всех, даже у Букваря. И Виталий сбрил бороду, а ёжик заменил совсем короткой прической, которую носили американские баскетболисты.
Но мода диктовала не только прически. Букварю казалось, что это она заставляла Виталия все время играть непохожего на себя человека, разучившего чужие многозначительные слова. Иногда Виталий говорил о своей любви к Хемингуэю и Ремарку, к их героям, настоящим мужчинам атомного века. Он и старался подражать людям, которые, по его мнению, были похожи на героев Хемингуэя.
И появлялось вдруг что-то старческое в лице Виталия. Это старческое пряталось в морщинах лба, в уголках губ, постоянно растягивающихся в иронической улыбке, во всезнающем, всепонимающем выражении глаз, которые, казалось, не умели радоваться и удивляться. Виталий считал себя человеком сложным, пожившим, прошедшим через многое, все повидавшим. О себе он рассказывал редко. Букварь знал только о том, что Виталий поссорился с отцом, ловкачом и карьеристом, ухитрявшимся, однако, носить в кармане партийный билет, и еще о том, что Виталия выгнали из института за пьянку.
Виталий предпочитал говорить о высоких материях, но каждый раз монологи его казались Букварю пижонскими и смешными, и он не мог принимать их всерьез.
Настроение у Букваря подымалось только тогда, когда он приходил на пробитую ими просеку, расчищенную трелевочными тракторами Зайцева и Комарова, смотрел, как суетятся в Заячьем логу бульдозеры, скреперы, сбрасывают прямо на пни песок и гравий работяги-самосвалы и как потихоньку, сантиметр за сантиметром, жиреет желтая спина насыпи.
Вечерами под дождем часами гоняли над столом пластмассовый шарик, стучали мячом по воротам без верхней перекладины, били по воздуху кожаными потертыми перчатками. Виталий Леонтьев давал уроки настольного тенниса, футбола и бокса. Кешка был удивлен, но Букварь оказался учеником более способным, чем он. Он был очень резким, ловко уходил от ударов, по мячу прилично бил с обеих ног, и сам Виталий Леонтьев, великолепный Виталий Леонтьев, одобрительно похлопывал его по плечу.
– У меня же было на сотке второе место в районе, – говорил Букварь. Словно оправдывался.
Кешка снова начал рассказывать веселые истории и издеваться над Букварем и Спиркиным, а иногда и над Бульдозером. Букварь пробовал отшучиваться, но из этого ничего не получалось.
Если Ольга с Николаем уходили, Кешка обильно сыпал матом и все время подчеркивал какие-нибудь второстепенные смешные стороны своих историй.
Иногда Кешка уходил в тайгу. У самой Канзыбы он нашел скалу, очень похожую на один из красноярских столбов. Он привел к ней Николая. Николай согласился, что это вылитый столб и что на него непременно нужно влезть.
С большой охотой Кешка вместе с Бульдозером размышляли «о бабах». Говорили о том, сколько «их» у каждого из них было и какие были, говорили о доступности девчат на стройке и о том, что теряют здесь время даром. Спиркин презрительно сплевывал, а Букварю было противно слушать эти разговоры, и вместе с тем он испытывал какие-то непонятные чувства, слушая их, считал себя неполноценным, ребенком, ловил себя на том, что эти «мужские» разговоры чем-то ему интересны.
Потом Кешка стал тосковать о выпивке, и все его разговоры начали крутиться вокруг водки. Бульдозер щелкал себя по горлу и качал головой. Однажды они отпросились у Николая и вернулись только утром, грязные, усталые, с сияющими серыми лицами победителей, и Кешка великодушно поставил на стол три бутылки питьевого спирта.
– Ну и что? – спросил Николай.
– У меня сегодня день рождения, – сказал Кешка. – Я, конечно, вру, но допустим.
Перочинным ножом он быстро открыл рыбные консервы, пахнувшие томатным соком, и порезал буханки мягкого, чуть липкого ржаного хлеба. Пили после работы, при свете керосиновой лампы, из граненых стаканов, желтых от тусклого, рахитичного огня, разбавляли спирт холодной, пахнущей кедрами канзыбинской водой. Кешка напирал на консервы и все ждал, что похвалят спирт и его, Кешку, ловкого, энергичного парня, который может достать все. Еще он ждал, когда Букварь сделает первый глоток. Он сам налил ему полный стакан почти неразведенного спирта и ждал. Букварь чувствовал это, спирт он пил в первый раз, пил так, будто проглатывал горящую паклю, облитую керосином, и ему захотелось шлепнуть стаканом об пол и выплюнуть эту обжигающую жидкость, но он сдержался и с трудом заставил себя выпить весь стакан, до дна. Не поморщился, не кашлянул и даже крякнул нарочно, как «настоящий» мужчина, и разочарованный Кешка промолчал.
Кешка свирепо крутил ручку патефона. Пластмассовый диск вращался быстрее, чем надо, словно тоже выпил, патефон забросили быстро, попели и пошли к Канзыбе.
Букварь остановил прыгавшего по гальке Кешку, сказал ему, что он слабак и что он, Букварь, запросто переплывет сейчас Канзыбу. Кешка засмеялся, стал показывать на Букваря пальцем, и они поспорили. Букварь разделся на ветру и под одобрительные крики, помахав манерно зрителям рукой, полез в воду.
Она обожгла. Колола ступни ледяным огнем. Но отступать было некуда, и он сделал еще шаг. И тут же выскочил на гальку.
– Давай, Букварь, давай! – кричали сапоги, наступавшие на его босые ноги.
Букварь трезвел, смотрел ребятам в глаза и видел в них азарт, жаждущий, нетерпеливый. Только в глазах Виталия Леонтьева теплилось сочувствие.
– Это по́шло, – сказал Виталий, – делать то, что хочется всем, но не хочется тебе.
Букварь потоптался по гальке и ухватился за эту мысль. Действительно, по́шло.
– Вы ждете зрелища, – разочарованно сказал Букварь.
Он стал натягивать штаны и мокрую голубую майку. Вокруг смеялись, но не очень, что-то кричал Кешка, а Букварю было все равно. Он уверял себя в том, что не вошел в воду из гордости и чувства человеческого достоинства. Но чем ближе подходили к дому, тем настойчивее становилась мысль, что все это отговорки, попытки оправдать себя в собственных глазах, а на самом деле он струсил. И Букварь знал, что он струсил, ему было стыдно, и он казался себе отвратительным.
В палатке допили третью бутылку. О купанье все, кроме Букваря, забыли, слушали писклявый патефон, а потом стал петь Кешка. Он сидел, обняв за плечи Виталия и Бульдозера, пел песни своей юности, по-блатному хрипя, пел о бандитах, о Магадане, о железной дороге, о маленьком доме в Колумбии и о том, что «воровку не заделаешь ты прачкой и урку не заставишь спину гнуть над тачкой да руки пачкать, мы это дело перекурим как-нибудь». Виталий Леонтьев подпевал с многозначительной улыбкой, и Букварь и Ольга подпевали, а Бульдозер в такт стучал своими толстыми ладонями по столу.
– Тебе надо в самодеятельность! – выразил свое восхищение Бульдозер.
Кешка допил спирт и сказал:
– Я люблю самодеятельность.
– А я, – сказал Виталий, – не люблю самодеятельность.
– Ты не любишь самодеятельность? – ужаснулся Кешка. Ужаснулся так, будто Виталий уверял, что не Земля крутится вокруг Солнца, а наоборот.
– Ну да.
– Ты не любишь самодеятельность?! – Кешка кричал уже угрожающе, словно требовал, чтобы Виталий Леонтьев сейчас же отрекся от своих убеждений.
– Ну да. Я не люблю самодеятельность.
– Ах ты, гад!
Он рванулся к Виталию, хотел ударить его, но тот быстро наклонил голову, и Кешка рубанул кулаком по брезенту. Николай с Букварем пытались сдержать его, но Кешка вырвался, схватил со стола стакан и бросил его в Виталия.
Стакан ударился о брезент, выплеснул на шершавую серо-зеленую материю пахучую, быстро испаряющуюся жидкость и свалился на кровать.
Кешка прорвался к Виталию, неудержимый и неистовый. Виталий спокойно положил руки на плечи Кешке и резко посадил его на скамейку.
– Ладно, посиди…
Кешка неожиданно затих, вспомнил, видимо, о силе Виталия, сидел мирно, только шептал еще по инерции:
– Гад, не любит самодеятельность!
Через минуту Бульдозер опять стучал ладонями по столу, а Кешка пел хрипло и кривя рот: «…А мой нахальный смех всегда имел успех, и моя юность раскололась, как орех…»
Букварь смотрел на большие темные тени, шатавшиеся по туго натянутому брезенту, слушал, как, шурша, падает на палатку дождь, и думал не о Кешке и не о Виталии, а о том, что он струсил, струсил, струсил…
Назавтра Виталий с Кешкой снова гоняли теннисный шарик над столом, а Спиркин пытался научить пыхтевшего Бульдозера принимать боксерскую стойку. Букварь помесил грязь около них, ждать конца игры не было настроения, он пошел в тайгу.
Он бросил взгляд на ребят: они двигались под дождем согнутые, мрачные, с серыми, тусклыми лицами.
Ему хотелось поговорить с кем-нибудь, излить все, о чем он думал в последнее время и в чем не мог разобраться. Поговорить можно было только с Николаем или Ольгой. Но Николай и Ольга жили сейчас в другом мире, и в том мире, наверное, не шел дождь и не хлюпала под ногами грязь, и влезать в этот мир со своими скучными мыслями Букварь не хотел.
Он попытался найти сопку, где оранжевый костер горел на ледяном камне и сжег его. Но найти ее было трудно; наступали сумерки, и Букварь уселся в камнях над Канзыбой, все такой же деловитой и шумливой.
Он сидел, обняв руками мокрые колени, и думал. Он думал о Кешке, который кричал «Берегись!» и который пел про хулиганов. Одного Кешку он любил, другой его возмущал. Это были два Кешки, и они не совмещались, как не совмещались сильные, красивые, одухотворенные ребята там, на просеке, и серые, тусклые – у палатки. Не совмещались красота и радость их труда и противная, нудная, как этот дождь, их жизнь в последние дни. Неужели жизнь идет по двум плоскостям, по двум параллельным прямым, которые не пересекаются? Или пересекаются? Ведь тот же самый Кешка, который плясал на пне, потом с перекошенным, пьяным лицом лез драться. Тот же самый Кешка. Жизнь-то совмещает. Значит, и в голове его, в сердце все это тоже должно совместиться, сплавиться и не вызывать удивления. Значит, так и надо, все правильно, нет ничего страшного, красота и грязь должны жить рядом?
А сам он? Он может рассуждать прекраснодушно, у него обо всем непримиримые суждения, а вчера-то он струсил, струсил, струсил… И это не в первый раз. Значит, и в нем два человека? Как же быть, как же жить? Как относиться ко всему происходящему?
Мысли бежали, бежали, и не было на них ответов.
Или это бежала Канзыба?
8
В субботу Кешка и Бульдозер собрались на танцы. На танцы надо было тащиться в село Курагино, цивилизованно жившее в ста колдобистых километрах от их обойденной культурой палатки.
Приглашали. Николай и Ольга пожали плечами. Зачем? Ну, это понятно. Спиркин относился к танцам презрительно. Виталий не любил пародий. Букварь подумал и согласился.
Кешка выпросил у Виталия итальянскую куртку, подбитую лохматым лавсаном, с желтой «молнией» и узенькими погончиками. Куртка была синяя, отливающая коричневым, из плотной прорезиненной ткани, с серым вязаным воротником. Но главное, Кешка выклянчил техасские штаны с заклепками и стал похож на ковбоя. «С саянским акцентом», – сказал Виталий. Бульдозер прилизал металлической расческой мокрые серые волосы, медленно и с гордым чувством надел синий дорогой костюм с широченными брюками. Брюки Бульдозер выпустил поверх сапог, и сапоги исчезли, словно бы их и не было. Шею он стянул салатным галстуком с красными яблоками толстым, в кулак, узлом. Букварь тоже хотел повязать галстук, долго примерял его, но он вообще не любил галстуки, в них ему было не по себе, и он натянул черный свитер.
Букварь застегивал пуговицы ватника и чувствовал, что волнуется. Сначала подумал: это оттого, что он давно не танцевал. Потом понял: не потому; пришло какое-то глупое томящее ожидание, предчувствие чего-то. Это «что-то» должно было произойти сегодня. Букварь чувствовал это всем существом своим, всем телом своим, кончиками пальцев. Что-то должно было произойти. Что-то… Алые паруса ползли из-за горизонта.
– Ерунда, – сказал самому себе Букварь, – дождь капает.
Полчаса тащились под дождем по раскисшей дороге. Потом черно-зеленый «ЗИЛ» вынырнул из-за поворота. Кешка впился глазами в белые цифры номера и тут же расшифровал их:
– Малахов. Классический левак. Трепач. Болеет за «Спартак»… И вообще подонок…
Кешка проговорил это сурово и сплюнул.
И лицо у него стало суровым, как у мраморного Спиркина. Он стоял прямой и гордый, и взгляд его говорил: лучше будем мокнуть здесь до вечера, чем поедем в этой машине.
Вымокший «ЗИЛ» с блестящим от дождя затылком кабины дернулся и застыл в десяти метрах от гордого Кешки. И вдруг Кешка, разбрызгивая бурое месиво, бросился к машине, вскочил на скользкую зеленую подножку и открыл дверцу. Лицо его стало приветливым, оживленным и даже заискивающим. Он смеялся и похлопывал Малахова по плечу, как будто был его лучшим другом. Малахов тоже смеялся. Он был тщедушный, хилый, с маленьким, бледным лицом аптекаря, с тонким вздернутым носом, на котором торчали старые очки в металлической оправе. Радостный Кешка обернулся к ребятам и показал рукой на кузов. Сам он полез в кабину, подмигнув им: «Ничего, дескать, не растаете» – и в то же время: «Вот я какой, все устрою!»
Улеглись на досках кузова, уткнувшись ватниками и кепками в передний борт и холодный затылок кабины. Букварь смотрел в небо. Бульдозер шевелился и ворчал обеспокоенно. Потом он, не подымаясь, подкатил к себе стоявшую рядом пустую, пахнущую селедкой бочку и, скорчившись, сунул в бочку ноги в драгоценных брюках. Лицо Бульдозера стало спокойным. Дождь стучал по бочке. Бочка вздрагивала и покатывалась, наезжая Букварю на ноги.
Букварь расстроился. Лучше бы стоять там, на дороге, под дождем. Все-таки это измена. Улыбаться подонку! Или это тоже предусмотрено сложностью?.. Подлецов не выкинешь из общества, не посадишь в клетки в зоопарке, они будут и будут жить рядом с тобой. Сам-то он едет в машине подлеца…
Ветви летели над Букварем, разрисовывали секундными рисунками серое небо. Потом они расступились, и рядом зашумел Кизир. Бочка еще раз наехала Букварю на ноги, и небо остановилось. Букварь и Бульдозер заинтересованно подняли головы.
Перед машиной стояла женщина. Молодая. С плетеной корзиной, прикрытой коричневым платком. Начались переговоры.
Лицо у Малахова стало значительным, словно он принимал эту женщину в своем кабинете. А глаза его помаргивали из-под очков, оценивающе осматривали все детали «этой конструкции». Кешкина голова высунулась из-за плеча Малахова. Кешка сыпал комплименты и выражал взглядом: «Ух, какая женщина!» С первой же секунды было ясно, что ее подвезут, и все же переговоры продолжались, к удовольствию обеих сторон. Женщина покачивала головой и картинно смущалась: «Ой, ну что вы!»
– Разведка боем, – сказал Бульдозер.
Он отвернулся, надвинул кепку на глаза и зевнул:
– Ничего баба. Подходящая…
Плетеная корзина появилась над бортом. Букварь принял ее и поставил поудобнее. Корзина была тяжелая и пахла солеными огурцами.
Женщина долго усаживалась рядом с сонным Бульдозером и наконец опустилась, вытянув ноги в черных резиновых сапогах. Ноги ее лежали за бочкой Бульдозера, и Букварю были видны только розовые полоски чулок, обтягивающих толстые икры.
Букварь поймал себя на том, что он все время поглядывает на эти розовые полоски. Он выругал себя и стал смотреть за борт.
Места бежали знакомые, но за эти десять дней они успели измениться.
– Бульдозер, а вот этого дома не было.
Бульдозер спал. Женщина сидела молча.
Машина внезапно остановилась. Букварь стукнулся головой о металл кабины.
– Женщины – направо, мужчины – налево! – объявил Кешка.
Букварь прохаживался по обочине булыжного шоссе, разминал затекшие ноги. Бульдозер стоял рядом и мрачно курил. Малахов и Кешка крутились около женщины. Когда решили ехать, Кешка залез в кузов, а женщина села рядом с Малаховым.
– Дай сигарету, – сказал Кешка.
Кешка затянулся и стал заглядывать через плечо в кабину.
– Все ясно, – сказал Кешка. – Он ее обработает… Он умеет. Спекулянтка, наверное. Лишь бы бесплатно доехать…
Букварю было противно. Он старался не смотреть в кабину и не слушать Кешку. Значит, все так просто… Значит, вот доказательства рассказов Кешки и Бульдозера, от которых он хотел отмахнуться, как от чего-то ненужного ему.
– Рука на плече, – сказал Кешка.
А были ли когда-нибудь рыцари? Которые погибали на турнирах и, умирая, растоптанные бронированными ногами, шептали имя той, единственной? Они могли спуститься в клетку ко львам и, не вздрогнув, поднять с песка маленькую кружевную перчатку. Или все это придумано? Для обмана и утешения пятнадцатилетних? Чтобы не так горько было входить им в жизнь, грубую, как наждачная бумага? А в жизни все проще, и с песка не поднимают перчаток?
– Подумаешь, бедра! Вот у Зойки бедра!
– Подумаешь, у Зойки! А у Татьяны?
– И у Татьяны, – согласился Кешка.
…И сам он уже не пятнадцатилетний и одними утешениями и обманом жить не может…
– Сегодня буду танцевать с Зойкой, – успокоил себя Бульдозер.
…Но почему-то возникло вновь томящее ожидание чего-то большого, светлого, неожиданного.
Тра-ах! Головой о кабину. Ничего себе останавливает!
Маленькое, сморщенное, как у хорька, лицо Малахова появилось в открытой дверце.
– Мне – направо, а вам – налево. Пешочком.
– Ты же до Курагина? – безнадежно спросил Кешка.
– В связи с изменившейся международной обстановкой, – засмеялся Малахов, и очки в металлической оправе заплясали на его детском носу.
Спрыгивали на землю, чертыхаясь, обойденные и обманутые, но с чувством морального превосходства. Кешка смотрел в спину ушедшему транспорту и пел, дурачась: «До свиданья, до свиданья. Мы договорилися. И при всех на этой сцене мы с ней удалилися…» До Курагина оставалось пыхтеть километров шесть, и уже темнело.
– Неужели все так просто? – спросил Букварь.
– Да, мальчик, – Кешка наставительно похлопал Букваря по плечу, – все так просто.
– Час работы, – скучно сказал Бульдозер.
Букварь видел, как Кешка подмигнул Бульдозеру и как тот с трудом заставил себя не рассмеяться. Шли полем. Кешка стал говорить о кукурузе. Потом они с Бульдозером начали обсуждать конголезский вопрос.
– Я бы на его месте их арестовал, – сказал Кешка.
– А они – на их месте – тебя бы съели, – предположил Бульдозер.
…Все так просто… Час работы… И – «вся любовь». Рушится еще одно представление, еще одна опора, еще одна мечта… Нет, никогда! Есть же Николай и Ольга. Есть же… И у него будет то самое, настоящее, единственное. Будет!
Будет ли? Вот сейчас он идет и пыжится, протестует против того, что увидел сегодня, а в башку ему лезут и лезут запретные мысли. Он гонит эти мысли, а они все лезут и лезут… И еще шевелится одна, самая противная: этот хлюпик в очках может, и для него все так просто, а он, Букварь, ничего не может и только обещает себе в будущем что-то настоящее, нереальное. От неспособности… И потом, настоящее ли?
К черту! Потому ребята и смеются над ним. К черту все его слюнявые размышления! Сегодня он назло сделает это… Он сам не понял, что «это» и назло кому или чему. Назло самому себе, своим мечтам, назло Кешке, назло всем, всем! Раз все так просто.
9
Стучали ударники, полоскали свои металлические горла саксофоны и трубы. Лицо у Кешки было серьезное, неприступное, плечи его вздрагивали, а сам он попрыгивал и трясся в полной уверенности, что так и надо танцевать чарльстон.
Потом пластинку сменили, и все стали прохаживаться.
Букварь прислонился к стене. Грязь была на его кирзовых сапогах, ее не удалось счистить щепками и тряпкой, и ему хотелось спрятать ноги. Кешкины сапоги медленно пятились к середине зала, уходили с чистых досок. На них тоже налипла грязь, и на сером фоне в очень редких местах еще блестели черные пятна сапожного крема «Люкс», не съеденного дождем.
Кешка не прислонялся к стене и не искал места, где можно было бы спрятать ноги. Кешка умел быть хозяином. Он всегда и выглядел хозяином, человеком, который всем нужен. Он секунды не мог посидеть спокойно, все время влезал в разговоры и дела, не имевшие к нему никакого отношения. А он, Букварь, все стоял, прислонившись к стене.
Сейчас! Сейчас начнется танец и начнется все. Он пригласит… Вот хотя бы эту девушку в синем платье. Подойдет к ней просто так и пригласит.
Начинается. Рояль. Ударники. Саксофоны, трубы, тромбоны. Фокстрот. Пальцы дрожат. И не отрываются от стены. Оторвались. Девушка в синем платье, уже танцуя, уплывала от него…
За невидимой стеной шумел, двигался, смеялся другой мир. Звуки и запахи проходили через эту стену, как космические лучи, и волновали Букваря. Веселое, нервное движение крутило, толкало по залу счастливых, уверенных в себе людей. Букварь смотрел на них жадно, с завистью, глазами неудачника. Стена стояла перед ним и была прозрачной.
Медленно, в сдержанном, «столичном» ритме проплывали мимо Букваря одесситы. Их мостопоезд строил мост на Тубе, в двух километрах от Курагина. Прибыли они из-под Одессы и острить умели соответственно. Во время работы они ходили грязные, в традиционных выцветших ватниках, а в клуб являлись в черных выглаженных костюмах и снежных хрустящих сорочках. Иногда надевали жилеты и маленькие смешные бабочки.
Спешили, неслись по залу курагинские. Или толкались на месте. Одевались они не так элегантно, как одесситы. Попроще. Но аккуратно. И обязательно были при галстуках, часто толстоузлых, старомодных, но при галстуках.
И только ребята с трассы, с Кордона, Кордова и Кошурникова, и они втроем с Канзыбы были одеты кое-как, топтали дощатый пол неуклюжими сапогами, к которым прилипла грязь. И странное дело, кошурниковские, кордонские сапоги были здесь в почете.
Каждая пара двигалась в своем направлении и со своей скоростью. Направления и скорости эти противоречили друг другу, расходились, сталкивались, но вместе они образовывали одно движение, один ритм, одно настроение. Мокрое, черное Курагино затихало, засыпало, и все движения, все шумы, весь свет, вся радость перешли на эту ночь в маленький зал. Сконцентрировались здесь.
Об этом шумном, светлом, движущемся зале Букварь мечтал в темноте мокрых канзыбинских вечеров. О музыке, о шарканье ног по дощатому полу. О каблуках-шпильках и черных костюмах. Все это из холодной и неуютной палатки выглядело красиво, как в кино.
«Цивилизация», – промычал час назад Кешка. Он смотрел тогда на листы плотной бумаги, пригвожденные к желтой стене клуба в метре от входа. Бумагу полоскал дождь и трепал ветер, закатывал набухшие, оторванные им углы. Слова звали в клуб: «В среду… лекция о Людвиге ван Бетховене… инная кибернетика… обсуждаем стихи моториста…» «Им легче жить», – сказал Кешка. А Букварь долго перечитывал объявления, смакуя их.
Потом он зашел в комитет комсомола, но там никого не было. На столе рядом с графином на красном сукне лежали подшивки «Комсомолки» и «Спорта». Он листал их с жадностью, читал все подряд, про Кубу и про футбол, искал про Суздаль, но не нашел даже десятистрочной заметки. Обрадовался, когда узнал, что какая-то карабановская ткачиха родила четырех близнецов. Все-таки она была из их области. Запомнил все результаты по легкой атлетике за двадцать дней. Об этом просил Виталий. Цивилизация! Ну что ж, кому-то надо рубить просеку на Канзыбе.