355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Владимир Покровский » Парикмахерские ребята » Текст книги (страница 5)
Парикмахерские ребята
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 10:58

Текст книги "Парикмахерские ребята"


Автор книги: Владимир Покровский



сообщить о нарушении

Текущая страница: 5 (всего у книги 7 страниц)

– Командир! Тревога! Бандиты! Двое! В гермокостюмах! Никакого лица! Объявляй тревогу, пожалуйста! Побыстрей объявляй! Идут прямо на меня! Я их задержу, не бойся!

– Замри, дурак! – сказал Федер и объявил тревогу, то есть дал сирену по всем мемо и объявил немедленный сбор с оружием у вивария! Федер потом говорил, что сразу почуял, откуда опасность и куда эти двое идут. Его с самого начала тревожил охотник, что лицом ткнулся в "белую крапиву", но почему-то, как и всем нам, командиру не приходило в голову, что это не охотник неосторожно оступился, что его кто-то толкнул. И не сделал вывод, что на острове кто-то еще есть кроме нашей команды. Не догадаться-то он не догадался, только в голове у меня все время сидело, что тут что-то не сходится. Он подсознательно опасался диверсии, а организовать диверсию в лагере лучше всего – напав на виварий, а именно на тот его отсек, где работают микробщики. Выпусти кто микробов наружу, мы бы и проснуться как следует не успели, как уже на том свете пробор бы устраивали.

Когда Задонцо Федера разбудил, он, не до конца еще проснувшись, вдруг понял, что на Галлине второй охотник сидел, который каким-то образом товарищей своих уговорил заскочить за ним – о чем-то в этом роде тогда Федер подумал, а мы ничего такого не знали, просто похватали спросонок оружие и вихрем вылетели из спален.

Я, например, выскочил, когда стрельба шла вовсю. Честно говоря, я так ничего и не понимал до тех пор, пока все не кончилось. Когда увидел, что стреляют, залег, а что дальше делать, не знал. Потом повсюду вспыхнули прожектора, стало светло как днем, и я увидел, что многие наши ребята лежат то ли мертвые, то ли, как и я, залегли. Я, наверное, чуть не позже всех выскочил, с моментальным подъемом у меня всегда плохи были дела, да и вообще внутри лагеря никогда при мне никаких тревог не было. И не рассказывал про них мне никто. Потом Элерия (я его по росту узнал) приподнялся на локте и выстрелил куда-то в сторону леса, а из леса протянулся к нему тоненький луч скваркохиггса. Луч прошел верхом, но Элерия сразу вжался в траву и до конца заварушки лежал как мертвый. Я тоже выстрелил, но не попал, слишком далеко было, и многие наши ребята тоже открыли по лесу огонь. То есть огня-то как раз и не было, мы больше к фикс-ружьям привычные, убиваем мы, пусть хоть что про нас говорят, только в самых крайних случаях. Потом между деревьями мелькнула фигурка, за ней еще, и эта вторая фигурка вдруг замерла – кто-то из нас наконец сделал удачный выстрел. Тот парень, которого мы зафиксировали, замер в очень неустойчивой позе и скоро упал, смешно задрав ногу. И все стихло.

– Упустим! – заревел во всю мочь Лимиччи, поднялся с земли и бросился к лесу. Никто по нему не стрелял. Тогда и мы тоже за ним поднялись.

Второго мы упустили, и, конечно, только потому, что слишком уж неожиданной тревога была, сколько бы там Федер нас ни стыдил. А первым оказался тот самый охотник, про которого мы ничего не подозревали. Молодой парень, ободранный и тощий, он от одного голода должен был к нам прийти. Он долго молчал после того, как его разморозили, и злобно на всех поглядывал, но прилетели ребята из космопола, и он сразу заговорил, тут же, на Галлине, и всех удивило, что он заикается; он почему-то очень космопола боялся, наверное, наболтали ему, что в космополе охотников бьют.

Схватка прошла бескровно, и поэтому мы особого зла на него не держали, многие жалели даже: это не шутка, остаться одному в таких джунглях, где все тебе враги, и люди тоже враги. Никому такого не пожелаю.

Только к утру, после бессонной и бестолковой ночи, мы хватились Каспара. И нигде его не нашли. А когда прибыл космопол и охотник стал говорить, мы узнали, что тем, вторым, которого упустили, и был Каспар, что он и раньше связан был каким-то боком с охотниками и в этот раз они тоже на него вышли и потребовали помощи. Федер правильно догадался – они хотели взорвать отсек микробиологии, чтобы микробами нас уничтожить, и тогда у них появилась бы двухдневная щель, когда бы никто не мешал им на Галлину спуститься и забрать своего.

Был тут один маленький заусенчик, в то время так и не выясненный: навряд ли за охотником его товарищи стали бы возвращаться, если бы тот их не заставил. А их не слишком-то и заставишь, они ребята отчаянные, как и все, у кого с космополом неприятности. Но охотник уверял, что обязательно бы вернулись за ним, что они товарищей в беде не бросают – и мы поверили, потому что в такое неудобно не верить. Мы, например, доводись чего, точно так бы сделали.

И еще. Охотники, они в наших вивариях разбираются слабо. Но Каспар куафер, он, как и все мы, не мог не знать, чем грозит лично ему нападение на виварий, как мало шансов выбраться из такой заварушки живым – ровно никаких шансов, хоть десять суперкостюмов на себя натяни. Он, получается, шел на верную смерть. Подонок со странностями – чего только не случается в жизни!

И мы опять запустили "стрекоз", но Каспара не нашли, хоть и потеряли шесть дней на поиски. "Стрекоз" пропало немного, и каждая пропажа выглядела естественной.

Много было шуму и разговоров, а пробор откладывался, потому что как начинать пробор, когда в его зоне человек. Фаги на него не должны были действовать – летально во всяком случае, но обычно, никто не знает почему, многие из фагов бесятся, и находиться в таком месте человеку, даже специально подготовленному, крайне опасно. Нам особо не было жаль Каспара, но все-таки хотелось найти не труп, многим из нас хотелось его кой о чем спросить. И дело даже не в том, что он продал нас, дело значительно хуже так нам представлялось тогда и так было на самом деле. Что бы у нас ни происходило внутри, наружу не должно выходить, особенно всякая пакость вроде связи с охотниками. В этом заключалась еще одна суть куаферского кодекса, суть, обязательная совершенно: ничто в нашем поведении не должно было подтверждать дурные слухи, что распускали о нас антикуисты и прочие, кому куаферство не пришлось по душе. Слишком много врагов смотрели на нас, следили за каждым шагом, комментировали каждый наш промах, чтобы мы могли позволить себе такую роскошь, как предательство. И нам очень хотелось с ним поговорить, не сдавая никуда, тем более космополу. Но найти его мы не могли.

К слову сказать, это был особенный пункт, он много толков вызывал в свое время. Всех мы интересовали, все почему-то хотели видеть нас голенькими. И чем больше к нам присматривались, тем больше мы замыкались, выставляя напоказ только маску – маску бравого рубаки-куафера, самоотверженного спасителя человечества, а неурядицы свои (если они происходили не от плохого отношения к нам, а от нас самих) глубоко прятали – все у нас хорошо, иначе и быть не может! Мы (то есть не мы, конечно, – я тогда не был еще куафером, я в них только играл с мальчишками) обособились, мы свято соблюдали экстерриториальность и в свое княжество пускали с большим разбором. Нас могли уничтожить в любую секунду, а мы должны были показывать всем своим видом, что не за что нас уничтожать, что хоть мы и не ангелы, но ведем себя безупречно. Единственное, на что куафер изначально не имел права, – "работать наружу". Настолько это в нас въелось, что Каспар, от которого можно было всего ждать, связью с охотниками бесконечно нас удивил.

Каспара не находили, космополовцы устали ждать и опять умчали по своим нервным делам, и в одно прекрасное утро Федер приказал готовиться к первой фазе пробора – времени ждать не было.

Тогда вмешался дю-А, которого все как бы забыли, и заявил, что начинать пробор невозможно, раз в зоне действия фагов есть человек.

Федер сказал, что это не повод для дальнейшей задержки, что и по мемо, и через громкую связь перед пробором будет объявлено о фагоатаке, ему дадут четыре часа на то, чтобы он вернулся в лагерь, – так, между прочим, сказано не где-нибудь, а в приложениях к Положению, которое, как известно, дю-А чтит превыше всего. А дю-А и с Положением на этот раз решил не соглашаться, он сказал: а если Каспар не выйдет, что тогда? Неужели мы настолько бесчеловечны, что обречем на верную смерть человека, которого до суда и преступником назвать не может никто, просто так взять и убить, потому что он мешает пробору? Мы делали вид, что не слушаем. Федер ответил дю-А – можете жаловаться. Можете писать докладную.

– А вы думали! – ответил дю-А. – Конечно, я напишу. И подпишусь, между прочим.

Федер засмеялся. Для разнообразия.

– Кстати! – сказал тогда Гвазимальдо, ни к кому не обращаясь в особенности. До этого он весь ушел в разборку фикс-ружья и тихо-тихо мурлыкал что-то себе под нос от усердия. – Что-то я не видел нашего матшефа во время тревоги, когда ловили охотника. Наверное, в засаде сидел, в самом опасном месте.

Добродушный Кармино Бальцано, такой тихоня-куафер, который славился умением глотать бутерброды не разжевывая, тоже поддакнул:

– Он просто маскировался, он хотел взять их живыми. Он так хорошо маскировался, что никто из наших его не заметил. Он отчаянный парень, наш матшеф, он от опасности лучше любого тренированного куафера может себя защитить.

Мне стало стыдно, что я молчу.

– Ребята, быстренько прекратили. Если он не ответит, то могу ответить и я. Он под моей защитой.

– Что-то не очень он в ней нуждается, – сказал Кармино.

Дю-А покраснел и виновато проговорил через силу:

– Я... я почему-то не слышал тревоги. Я проснулся, когда все кончилось.

Гвазимальдо со скучающей миной взял ружье, сунул палец в резонатор и, вздохнув, опять замурлыкал. Кармино тоже сосредоточенно замолчал. Но теперь вылез Элерия.

– Вот тоже кстати, – сказал он, глядя на Федера невинными блекло-голубыми глазами, – командир, почему это у нас тревога такая тихая. Бывало, проснешься и думаешь, сирена это или просто в ухе звенит. Это хорошо – у меня не часто в ухе звенит. А ведь у некоторых – каждый день! Серьезно говорю, командир: надо что-то делать.

Я поднялся и злобно сунул руки в карманы.

– Ладно, хватит, – недовольным тоном сказал Федер. – Нечего. Я сам его от тревоги отключил.

– Почему? – спустя минуту дрожащим голосом поинтересовался дю-А.

– Скажем, потому, уважаемый дю-А, что старший математик пробора слишком ценная фигура, чтобы ею рисковать. Особенно если я не уверен в его боевых качествах.

Дю-А открыл рот и захлопнул. Потом опять открыл и опять захлопнул. Оглядел нас невидящими глазами и зашагал к двери.

Это было несправедливо. И я сказал:

– Это несправедливо. Зачем унижать? Ему и так хватило собрания. Командир, я прошу снова подключить к тревоге старшего математика.

– Ты добрый, Пан Генерал, – сказал Федер.

– Он под моей защитой.

– Он уже вышел из-под защиты, разве ты еще не понял? Он не наш, Массена, запомни. И никогда нашим не будет. Кончится пробор, он уйдет.

– Но пока пробор не кончился, – сказал я, – он под моей защитой.

А дальше ему объявили полный бойкот. Никто с дю-А не заговаривал, никто не слушал, что он говорит, и скоро он замолчал. Приказы его (он все-таки оставался матшефом) рассылались через меморандо, и если ему надо было что-то узнать, то он тоже спрашивал через мемо и через мемо же получал ответ. Он и питаться стал отдельно – в своем домике, а то и в интеллекторной, хотя первое – привилегия командира, а второе – строжайше запрещено разлюбезным ему Положением.

Я знаю, что это такое. Когда не тебе, но при тебе говорят о тебе гадости. Случайно, еще в самом первом своем проборе, я сделал пару неловких и – чего там! – глупых поступков, за что меня произвели в шпиона антикуистов. Со мной тоже не разговаривали, от меня запирались, мои грязные делишки обсуждались тут же, при мне, и на вылазки никто не хотел идти со мной в паре, кроме как по строжайшему приказу командира пробора. В пищу подливали мне рвотных капель, подпиливали ножки у стула, правда, вывалять меня в экскрементах не догадались, Каспара среди них не было. Эта мука длилась неделю, я выжить уже и не мечтал – не то чтобы удара в спину боялся, просто стал нервничать и сам с собой шептаться, а такие редко в проборе выживают. Кончилось тем, что я закатил им истерику, потребовал личностной проверки, и они очень удивились, когда я оказался своим. Все после спрашивали меня, почему я так по-идиотски повел себя в самом начале. А я и сам не знал, почему.

Словом, я понимал состояние математика. И никогда не отвечал ему с помощью мемо. Губы его стали еще тоньше, глаза еще больше поблекли, лицо осунулось, подсушилось, и он совсем уже не выглядел юношей. Он держался три дня. Или четыре – не помню. А потом не выдержал, сдался, принял мое покровительство и вынудил меня на дружбу. Дружбы в общем-то я не хотел, я жалел его, а это совсем другое. И опять-таки внешнее сходство сыграло роль.

Тяжело было с ним. Я часто не понимал, что он мне говорит, он все время жаловался на кого-то, а иногда вдруг за себя принимался, мол, какая он недостойная тварь. Но с кокетством ругал себя, так, чтобы я возразил. Я иногда попадался на удочку и начинал говорить ему, какой он хороший. А он ловил меня на вранье и обижался смертельно. Он все время на меня обижался, но чем дальше, тем больше я был ему нужен, и на другой же день после очередной обиды он разыскивал меня и мирился. Теперь ему совсем не такой ужасной казалась мысль о нашем дальнем родстве.

Поначалу противно было; я уже и жалел, что связался с дю-А. А потом привык, начал снова видеть в нем хорошее и даже сам нужду в нем стал находить. Этот парень был умнее меня, и еще, несмотря на всю сопливость свою, занудность и замкнутость на своей персоне, он был очень порядочный человек, точнее, он изо всех сил старался быть очень порядочным, но не всегда понимал, что для этого нужно.

Все приказы и "рекомендации" он и мне посылал через мемо, иногда в самой категорической форме – с угрозами и язвительными замечаниями по поводу моих прошлых промашек. До смешного доходило: возвращаешься от него после трех-четырех чашек сваренного им кофе (у него талант был варить кофе), а из меморандо сигнал: "Проверьте лист указаний". И читаешь: "Фаун-куаферу Л.Массене выражаю свое крайнее неудовольствие не выполненным на 85% приказом о прослеживании четырех маркированных особей ак-160. Повторяю приказ: в случае повторного невыполнения последуют санкции, смп. С. дю-А".

А в разговоры по работе он со мной почти не входил. Постоянно ругал куаферство. Меня до сих пор от его "вандализмов" подташнивает. Он бедных "Птичек" жалел, а не людей, которым негде и не на что жить. При всем своем математическом складе ума он просто не желал понимать, что глобальная скученность – это не только неудобство, что последствия – гибельные. Он, наверное, какой-то особенный был слепой – жил на Земле и не видел, как люди звереют, не вызывали его, наверное, на утренние разборы в полицейских конференц-залах.

Он говорил – надо по-другому решать проблему и задавал своим интеллекторам, которые и так-то, в общем, без работы не прохлаждались, просчитывать свои идеи – вариант за вариантом, сотни. Но интеллекторы тогда были слабые и многие вещи – например, озлобление – учитывали неверно, если вообще учитывали. А сейчас есть сильные интеллекторы, но им такие задачи не ставят. Тот же дю-А и не ставит.

Это меня удивляло в детстве, удивляет и сейчас, когда многие говорили мне в свое время: "Чему ты удивляешься? Так всегда было". Я не понимаю, как простая и лично для меня очевидная вещь может быть непонятной человеку куда более умному, и не потому, что он видит в ней какие-то такие стороны, которые мне по глупости моей не видны, а просто потому, что он не хочет, чтобы это было так, как оно есть, а чтобы обязательно по-другому.

Каждый раз, если я начинал с ним спорить, мы увязали в словах и никак не могли найти общей точки, от которой можно было бы начать поиски, как он говорил, неверной посылки. Это меня просто потрясает, как люди не могут понять друг друга. Наверное, и я в чем-то такой же, мне очень было бы неприятно узнать, что лучшие годы жизни, да в общем-то и всю жизнь, считая теперешнюю, я посвятил "неверной посылке".

Пробор между тем шел, и шел нормально, хотя, конечно, не так здорово, как Пятый: фаги оказались-таки даже слишком не стопроцентными. Животные, которых нужно было оставить на свободе, которые должны были ужиться с буферной биоструктурой, заболевали, становились вялыми, их приходилось отлавливать и лечить. Хорошо хоть на фагов у них быстро выработался иммунитет. Для куаферов это значило – день и ночь на отловах, а порой и на уничтожениях. Один хищный вид пришлось уничтожить, а потом срочно подбирать для него замену. Как всегда, когда территорией завладевали буферники, наша жизнь скоро стала похожей на триллерные стекла, которыми пичкают публику, стараясь показать, какая мерзость эти куаферы. Отлов видов, предназначенных к увозу, был на редкость крупным: дань занудным монологам дю-А и естественной куаферской неприязни к намеренному убийству, пусть даже фагами. Потом запустили фагов на невымерших буферников, потом гиеновую команду, потом нас и специалистов, потом пошли вырубки, потом на дальнем мысе образовался биоценоз, абсолютно нас не устраивающий – полная генная разболтанность, – и пришлось полетать на "Птичках", поработать средним звуком, окружить все зверье мыса звуковой стеной и смертельно испуганных гнать к лагерю, и одна "Птичка" сломалась, и чуть не погибли Бальцано с Лимиччи (они на этом проборе до странности крепко сдружились), но все обошлось.

И под конец настал день, когда фагофаги уничтожили фагов и от такой диеты мутировали в безобидную пассивную микрофлору-краткодневку, когда специалисты сказали, что можно запускать хищников и открывать береговые экраны. Каждый подземный, наземный и надземный зверь был учтен и вел себя так, как ему и полагается вести по интеллекторным предсказаниям. Хищники, особенно аборигены – бовицефалы, словно почуяли будущую свободу и устроили в виварии хорошую драку с жуткими воплями. Пробор подходил к заключительной, совсем нетрудной и предельно надежной фазе.

Но Федер ее отложил, сославшись на дела в Управлении. Он улетел туда, как улетал каждый раз перед запуском хищников. И тем давал нам знать, что начинается наше время и что пора нам устроить тайком от него традиционный пикник.

И я сказал дю-А:

– Поехали с нами?

Он долго не соглашался, он хотел, чтобы его упрашивали, такой был человек, и я доставил ему это удовольствие, расписал, как все для него прекрасно складывается, какие о нем слова говорил буквально вчера Федер и как необходимо присутствие матшефа на таком ответственном мероприятии. Под конец, в чем я не сомневался, он сказал "да". Прямо как девушку уламывал, честное слово!

К тому времени бойкот закончился сам собою, и ребята уже начали вступать с матшефом в нерабочие разговоры, и уже не шпыняли меня за дружбу с ним – все проходит, в том числе и бойкоты, да и не хотел никто с самого начала доводить дело до ненужных истерик. Считалось, что дю-А "получил свое" (Гвазимальдо), что это "послужит ему уроком" (Кхолле Кхокк). Тем более что с антикуистскими речами он больше не вылезал – оставлял эту радость для меня лично. Так что никого участие дю-А в предстоящем пикнике сильно не удивило, хотя Элерия сыграл нам целый спектакль на тему "Матшеф на пикнике".

Готовились мы задолго, еще с буферных времен начали подбирать место. В конце концов решили остановиться на том самом мысе, откуда гнали через весь лес неудавшийся биоценоз. Там была такая полянка: с одной стороны море, с другой – невысокие скалы. Такая полянка с высокой красной травой, большая, как целый стадион.

Рано утром назначенного дня Федер отбыл в свое Управление ("в общем, ребята, чтобы не как в прошлый раз"), мы вытащили "телегу" – огромный, мало на что пригодный вездеходище, – украсили ее флажками и надписями, которые не для женщин; на зависть всем спецам, которые свой пикник проводили тихо, умыкнули у Гджигу его любимого Новака, настроили свои меморандо на звукосинтез и, оглашая новый, еще до конца не родившийся мир дикой музыкой и дикими песнями, поехали его освящать. Дю-А принужденно улыбался, его наша вольность немножко коробила, но пел вместе со всеми (за два дня до этого я застал его дома за интересным занятием – он разучивал наши песни и репетировал перед зеркалом самые разнузданные, самые разболтанные позы, какие только можно увидеть в теперешних антикуистских стеклах).

Публику учат, что мы все планеты причесывали под одну гребенку, что после пробора любой мир похож на любой другой обработанный. Неправда! Каждый может в этом убедиться, достаточно съездить туда, где нам дали приложить руку. Или хотя бы порасспросить тамошних колонистов: они вам скажут, что их планета единственная в своем роде. Но лучше всего об этом знают куаферы, потому что именно они создавали и сходства, и отличия, потому что именно они первыми знакомились с новой природой, и такой вот пикник, хотя он ничего общего не имел с куаферскими обязанностями, был все же частью нашей работы – говоря суконным языком деятелей вроде моего подзащитного друга дю-А, приемкой объекта. Мы уничтожили вонь, мы украсили корневые клубни, свойственные галлинским деревьям, разноцветными грибными семействами, по которым ползали огромные желтые гусеницы, мы засадили остров земными, инопланетными и искусственно созданными цветами, мы дали Галлине птичий мир, какого нет нигде, – очень редкая подсистема Ацтеки, мы создали гибрид галлинского дерева-исполина с уальским папоротником (огромные зеленые полотнища листьев складками опускались до самой земли), мы... нам очень нравилось то, что мы сделали.

– А ты говорил, что пробор зверский! – сказал Лимиччи.

Дю-А даже не понял сначала, что обращаются к нему. Он посмотрел на Лимиччи и вопросительно растянул губы (он так и не научился правильно улыбаться).

– Ты что, не помнишь, как Ацтеку на собрании клял? Вот она, смотри, какая твоя Ацтека! Твой план, гордись.

– Ну что вы! – сказал дю-А. – Моя доля не так уж...

И замолчал. И расслабленно огляделся. Ему нравилось то, что мы сделали с островом.

– Художнику, художнику нужно больше воли давать! – возразил я. – Тогда еще лучше было бы.

– Вечно ты про художника. Это прямо у тебя пунктик какой-то! – весело огрызнулся Элерия, которому пару раз попадало от меня за шуточки с Мартой.

Но тут разговор прервался. Одновременно из трех мемо грянула... я не знаю как назвать... музыка?.. И мы заорали, загорланили, зарыдали очередную дичь, полную эмоций и совершенно лишенную смысла, которую принято сейчас называть куаферским песенным фольклором. Мы сделали остров и теперь ехали развлекаться.

А развлекались мы так. Выбирали какое-нибудь ровное, без деревьев место, ставили бронеколпак со списанной "Птички", один из играющих залезал внутрь, другой, с пистолетами в руках, оставался снаружи, напротив первого.

Для большего шума пистолеты брались пороховые. По сигналу тот, который снаружи, прицеливался в того, который внутри, и с обеих рук начинал пальбу – пока хватало патронов. В это время тот, который внутри, должен был смотреть на него, не отрываясь и не моргая. Вдобавок тому, который внутри, полагалось весело улыбаться. Моргнув, он лишался права пострелять в бронеколпак и выбывал из игры, а тот, который снаружи, занимал его место. Победивший всех получал звание Хапи Железные Нервы и награждался почетным земным обедом, приготовленным заранее с великой любовью.

Некоторые старались взять скорострельностью, корча при этом неимоверно зверские рожи: поднимался грохот, на колпак обрушивался шквал огня, пули с тошнотворным визгом улетали вверх после рикошета, и тому, который внутри, могу сказать по опыту, приходилось несладко. Некоторые, наоборот, играли на неожиданности: прогуливались перед колпаком, отворачивались, разглядывали ногти и прочими способами отвлекали внимание того, который внутри, чтобы потом, когда он потеряет бдительность, бацнуть по нему из самого невероятного положения. Таких мы торопили, потому что их фокусы слишком много времени отнимают, а пострелять каждому хочется.

И все это время тот, который внутри, бодро таращил на мучителя глаза и лыбился – не улыбался, а лыбился, по-другому сказать нельзя. Более идиотской гримасы, чем у сидящего под колпаком, я, сколько живу, не видел.

Дю-А был принципиальный противник подобных игрищ, и мы с интересом ждали, как он поведет себя на этой фазе нашего пикника. Он никогда не видел, он только слышал, как играют в хапи, но ему и этого оказалось достаточно. В период занудных обеденных поучений он часто говорил о хапи, видя в ней яркий пример нашей несерьезности и даже глупости вовсе.

– Детство какое-то! Вам поручено архисерьезное дело, а вы игрушки себе придумываете, да еще какие опасные, какие беспардонно, разнузданно глупые! Взрослые люди, а все в коротких штанишках бегаете. Отсюда и жестокость ваша, и вандализм – инфантильные вы, маленькие. Фу!

Я еще заранее принялся его обрабатывать на предмет поучаствовать в хапи. Он вскипал, он разбухал от негодования, но я принимался толковать ему про политику, про "некоторые необходимые непрямолинейные изгибы административного поведения" (он страшно любил подобные словоколовороты они его зачаровывали), про то, как поднимет он свой престиж в глазах куаферов и какую выгоду принесет ему и будущим проборам этот тактический шаг – участие в хапи. И он недовольно, с былым высокомерием, согласился.

Не знаю. Лично я любил хапи, я и теперь вспоминаю о ней с удовольствием. Не понимаю я обвинений дю-А; мне казалось, мы действительно становились тогда детьми, нас ничто не заботило, а что в этом плохого? Это, наоборот, очень здорово – так пощекотать нервы, когда ты знаешь, что уверен в себе, а другие точно так же в тебе уверены. Когда знаешь, что единственное, чего нужно опасаться, – это смерть; А чего ее опасаться?

Мы добрались до мыса, как следует подзаправились, выволокли из вездехода бронеколпак и протащили на руках – с гиканьем, с уханьем, с веселой руганью – метров сто пятьдесят, на самую середину Каменного Пляжа (так мы прозвали в тот день облюбованную для хапи площадку, так и осталось, сколько я знаю, по сию пору). Человек, не бывший куафером, скажет – глупость. Ну действительно, какая нужда волочить стокилограммовую, неудобную для переноски, все время из рук выскальзывающую махину, если можно подать вездеходом или воспользоваться, раз уж так приспичило, колесной мототележкой? Это куафер только поймет.

Дю-А до колпака, само собой, не дотронулся. Он ничего не сказал насчет того, что мы колпак на руках тащим, а только усушил, усуконил свою и без того просуконенную физиономию, чтоб всем желающим стало ясно – он осуждает.

А потом была жеребьевка. Каждый из куаферов или специалистов имеет на проборе свой номер – для позывного. Для чего нужен номер и по какому принципу присуждается, я до сих пор не могу сказать. Для меня это очень сложно. К кому я только не приставал – все твердо уверены, что номер необходим, и даже объясняли мне, почему без него в парикмахерской команде не обойдешься, – ни разу не понял. Все какие-то не те слова говорили.

Вот эти номера и высвечивал при жеребьевке мемо Лимиччи, нашего признанного лидера, когда рядом Федера нет. Никто не спросил дю-А, будет ли он играть, но когда мемо высветило его номер, очередь дошла до него, ребята посмотрели не на него, а на меня почему-то, будто я за него решаю.

И я сказал:

– Четвертым будешь, Симон.

Он с готовностью кивнул, покосившись на бронеколпак. Он к нему примеривался.

Первым шел Кхолле. Согнувшись в три погибели, он пролез в маленькую дверцу сзади кабины, уселся по-турецки на кресле и радостно улыбнулся. Начинайте. Стрелять была очередь Элерии. По команде Лимиччи он выхватил из-за ремня пистолеты, подбросил их в воздух, как заправский психотанцор, с картинной свирепостью прицелился, тут же опустил руки и стал возмущаться.

– Ребята, скажите ему! Пусть он так не смотрит! Я не могу в такого стрелять.

Кхолле Кхокк улыбался. Он улыбался так добродушно, что ничего другого нельзя было сделать, как улыбнуться ему в ответ тоже. Что мы и сделали.

– У, – сказал Элерия. – Скотина. Он еще улыбается. Ну смотри!

И выстрелил. Он выстрелил всего один раз. Пуля – бвзи-и-и-и! – и пропала в небе. Кхолле сильно дернулся, сморгнул, конечно, и заулыбался еще шире. Он знал, что положено улыбаться, он уже не первый раз играл в хапи.

Следующим забрался в колпак Элерия. Он мужественно проскалился под штурмовым огнем Гвазимальдо, который стрелял только что не танцуя, но под конец все же сморгнул и уступил место. И теперь стрелять должен был наш математик. Он поднял пистолеты, прицелился и озабоченно посмотрел на колпак.

– Все-таки опасное мероприятие, что ни говорите... ребята. Пуля-то... она ведь куда хочешь может срикошетить.

– Ты не бойся, дю-А. Видишь, у колпака форма какая! – сказал Лимиччи. От нее рикошет только вверх будет.

– А если выбоины?

– Так ведь бронестекло, какие могут быть выбоины?

– Это конечно... – протянул дю-А очень, я вам скажу, неуверенным голосом. – Но знаете, как-то... не могу я по человеку стрелять... Да и вообще по всему живому. – При этих словах он опять усуконился. – И в любое живое существо стрелять – это не по-человечески. Никак не пойму, что вы в этом приятного находите.

Положим, он приврал малость, когда заявил о том, что не может в живое существо стрелять. Я его брал на элиминацию, я там его глаза видел. Очень у него горели глаза, когда он летучих гадюк отстреливал. Стрелял за милую душу. А потом сказал, что очень, мол, это гнусное занятие – элиминация. Он правду сказал.

Ребята, конечно, обиделись, но заводиться не стали – никто не хотел портить праздник. Ну а если человек не хочет или не может играть в хапи его дело, пусть себе не играет.

– Я вот что сделаю, – сказал дю-А, засукониваясь все больше и больше (у него характер такой – остановиться не может. Я называл это "суконный взрыв"). – Я пойду к той расщелине и подежурю, а то как-то у вас все... охранения никакого... Мало ли что.

– И правда! – обрадовался Лимиччи. – Это ты молодец. Возьми свархохикс (у него язык толстый, он не выговаривал такие слова, не то, что мы – мы их даже изобретали) и дуй к расщелине. Правда, я в толк не возьму, от кого ты нас защищать собираешься, если хищников не выпущено... но сходи, сходи.

– Не выпущено, – сварливо повторил дю-А. – При такой организации пробора всякое может быть. Очень бестолковщины много.

И был бы точно скандал, ребята уже озлились, но дю-А при этих словах отдал пистолеты Лимиччи и зашагал к вездеходу за скваркохиггсом. И ссориться стало не с кем.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю