355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Владимир Тюрин » Слушать в отсеках » Текст книги (страница 11)
Слушать в отсеках
  • Текст добавлен: 6 октября 2016, 01:08

Текст книги "Слушать в отсеках"


Автор книги: Владимир Тюрин


Жанр:

   

Военная проза


сообщить о нарушении

Текущая страница: 11 (всего у книги 12 страниц)

ТРЕВОГА

Константин Владимирович вдруг увидел закат и удивился. Не закату самому. Удивился мичман, что никому до заката не было дела. Инженер-механик вылез на мостик покурить и заливал какую-то очередную веселую байку. Командир, старпом и даже вахтенный офицер, отвлекшийся от дела, сочно и разноголосо хохотали.

Лодка только что всплыла и в тихой торжественности скользила между вздыбившихся из воды скал и сопок. На западной стороне губы, куда уже не доставали лучи закатного солнца, обрывистые бока каменных глыбин казались темно-синими, гладкими, а спокойную алость скал, что торчали напротив, изрезали черные провалы трещин.

«Больные камни, – тоскливо подумал Владимирович, – совсем ветхие. Ишь как их, бедолаг, разделало время…» По обрывам скал змеились коричневой плесенью, падая вниз до самого подножия, следы родничков, пробуравивших казавшуюся неприступной твердь: плачут камни…

Скупо обласканные предзакатным солнцем скалы стояли притихшие, будто обреченные. И у Константина Владимировича, человека деловитого, бесконечно далекого от лирики, вдруг засаднила душу жалость к этим камням. И удивился он: как же никто не видит этой печали угасания дня?

За пятьдесят лет жизни он насмотрелся на закаты и восходы достаточно, правда всегда как-то походя, не останавливая на них своего внимания. Здесь, в Заполярье, они бывают только весной и осенью. И поэтому в памяти у боцмана остались либо лета, либо зимы, когда ты или круглые сутки видишь все, или опять же круглые сутки хоть глаз коли. А видеть надо всегда, на то ты и рулевой-сигнальщик. Не пришло ему в голову, что нынешнее прозрение его – не что иное, как созвучие его душевного состояния с тихой печалью природы.

Прохоров прощался со своей подводной лодкой, которой отдал без малого пятнадцать лет. Приказ об его увольнении подписан был еще две недели назад. Друзья и товарищи Владимировича уже успели выпить у него дома по «отвальной» чарке. Жена даже билеты на самолет заказала… Но лодка уходила для отработки боевых элементов в море, и мичман попросил в последний раз взять его с собой. Отказать ему в просьбе у командования духа не хватило.

И вот он стоял у штурвала управления вертикальным рулем, привычно бросая взгляд то на картушку репитера гирокомпаса, то на указатели положения руля. А когда впереди забелели новехонькие дома базы, мичман вдруг осунулся, сник.

– Право руля, – приказал командир.

Надо было бы отрепетовать команду, но мичман промолчал. Командир бросил удивленный взгляд на боцмана, но увидел, что его приказание выполнено, и улыбнулся, подумав про себя: переживает старина.

Владимирович был давно уже и мичманом, и боцманом, когда командир совсем еще зеленым лейтенантом пришел на их лодку. Теперь он уже капитан второго ранга. Летят годы-то… Владимировичу в последнем двухмесячном походе стало совсем худо – сердце не выдержало нагрузки: все время под водой и под водой, по готовности один. И боцман свалился.

Впервые тогда стало страшно мичману. Не боялся он, когда над головой рвались фашистские глубинные бомбы. Не до страху было – в руках у боцмана горизонтальные рули. Не было ему страшно и после, хотя всякое случалось. На то она и служба на подводной лодке. А в этот раз боцман лежал на своей койке и осязаемо, хоть руками щупай, чувствовал, как страх пеленал его. Не смерти он боялся. Страшно стало от другого: уж очень много недоделано дел, все как-то было недосуг. На лодке у боцмана работы всегда сверх головы, и когда думать о своих заботах? О том, что дочь уже в институте и все еще не пристроена, живет в частной комнате, о том, что у них с Дусей так до сих пор нет нигде своего жилья, кроме как здесь, в далеком заполярном гарнизоне…

Послушная рукам старого боцмана, лодка шла в его последнюю гавань. Владимирович пошарил глазами по домам, разбросанным на склонах сопок, нашел свой, отыскал окна их с Дусей квартиры и опять с тоской подумал: в последний раз. Все сегодня делалось в последний раз.

Вот и последняя его швартовка. Подан носовой, заведен кормовой. Боцман выполнял команды, перекладывал руль, все делал с привычной уверенностью, но совершенно отрешенно, весь погруженный в тихую, но до боли острую печаль.

– От мест отойти! Личному составу построиться на кормовой надстройке.

Дробно загромыхали по металлу матросские ботинки. Владимирович занял свое место в строю, так и не задумавшись: зачем строят?

– Товарищи подводники, мы сегодня прощаемся с ветераном корабля…

«Прощаемся… Прощаемся…» Со сжавшимся сердцем мичман шел вдоль строя, пожимал руки морякам, что-то им говорил, что-то желал и совсем незаметно для себя оказался у трапа. Он поставил на трап ногу и вздрогнул от неожиданности: за спиной услышал раскатистое:

– Сми-и-рно-о!

Строй замер. Командир приложил руку к пилотке. Владимирович знал, конечно, что надо подать команду «Вольно». Но растерялся – не положена этакая честь ему, простому мичману, – и, обернувшись, смущенно произнес:

– Да что вы, товарищ командир…

А когда сошел на пирс, вновь душу свело судорогой: ведь такое раз в жизни, вроде как ружейный залп над могилой.

К себе на третий этаж Владимирович забирался, как никогда, трудно. Даже остановился между этажами дух перевести. Остановился и вспомнил, как еще несколько месяцев назад взлетал домой одним махом. «Старею…» И вспомнились алые в черных шрамах скалы.

Евдокия Филипповна дома мужа не приветила, была не в духе. Она уже сообщила дочери, что вылетают, договорилась с начальником политотдела насчет машины до аэропорта… И вот на тебе! Снова нелегкая унесла! С морем прощаться. Будто за три десятка лет не надоело!

Жизнь ее с Костей ну никак нельзя было назвать сладкой. Правда, Костя никогда не пил лишнего, любил ее, дочь, но… Как привез ее в Заполярье, так и по сей день здесь. А она и поныне не только не полюбила суровые эти места, но даже не привыкла к ним. Тяготили ее, домоседливую, эти вечные переезды, мотания из базы в базу. Не успеешь получить жилье, обрасти на месте, как снова снимайся, скручивай тюки, набивай чемоданы. Да и сам он все время в море.

А в последнее время все чаще и чаще стала посасывать душу мечта о своем домике где-нибудь поближе к югу, к теплу, где по ночам над самой головой висят большие мерцающие звезды. И до мечты этой было уже рукой подать, вот она, рядом, день, два…

Потому Евдокия Филипповна, открыв дверь мужу, только сердито бросила:

– Наплавался? – И поспешила на кухню готовить ужин.

Он молча бросил фуражку на вешалку, прошел в комнату и огляделся. Дуся всегда умела уютно обустроиться. Сейчас же комната, из которой исчезли занавески, скатерки, салфетки, выглядела какой-то ободранной, бесприютной. Владимирович тяжело сел и понурил голову, крепко сцепив шишкастые, в узлах вен, руки. Таким и застала его Евдокия Филипповна, ссутулившимся, будто подстреленным.

– И чего ты убиваешься? Вон погляди на себя. На этих лодках ты и поседеть, и поплешиветь успел. Старый уж, а все как дитя малое – цацку ему подай, лодку… Пора и о себе подумать, чай уже и Верка заневестилась, а все по чужим дворам мыкается.

Привыкла видеть она мужа всегда при деле, постоянно чем-нибудь занятым по хозяйству. А сейчас он сник, сломался, и ей вдруг стало жалко его. Она подошла к нему, обняла сзади и прижалась щекой.

– Ладно… Ладно… – проворчал Владимирович, слабо пошевелив плечом.

Остаток вечера прошел за сборами. Утром улетать. Спать легли далеко за полночь. Он – в своей комнате, жена – в своей: как приохотился Владимирович к храпу по ночам, так отселила его Евдокия Филипповна спать в столовую.

Спал он чутко, часто просыпаясь от собственного храпа. Первым и услышал он среди ночи довольно робкий звонок у двери. Проснувшись, не удивился – за долгие годы службы привык к ночным звонкам. Его беспокоило единственное – не разбудили бы Дусю, она плохо засыпает.

Сунул ноги в шлепанцы и заторопился к двери. Открыл ее, не спрашивая, кто за ней стоит: жуликов здесь отродясь не бывало, а женщина в такое позднее время не придет. «Ясное дело, вызывают по тревоге. Уволить – уволили, а из списков по оповещению вычеркнуть забыли», – догадался он.

– Товарищ мичман, тревога.

За дверью с ноги на ногу переминался совсем молоденький матросик.

– Учебная? – Матросик пожал плечами, а Владимирович, как был в одних трусах, прошлепал к окну в подъезде, выглянул наружу и облегченно вздохнул: – Учебная.

Вдоль дороги к штабу светились фонари, да и в самом штабе свет не был замаскирован. Опытному человеку эти два обстоятельства о многом говорили. Он подошел к оповестителю, положил руку ему на плечо и раздумчиво повторил:

– У-чеб-на-я… И вообще, я теперь уже не мичман, а гражданин Прохоров Константин Владимирович… Утром улетаю… – Он похлопал себя по груди, по тому месту, где у кителя должен находиться внутренний карман. – Вот так-то, дружок.

Вернувшись в комнату, он прислушался – не разбудили ли Дусю – и сел на диван, до сих пор еще хранящий тепло. Затем снова забрался под одеяло, блаженно распластался под ним, но какое-то странное беспокойство овладело им. Что-то внутри напряглось и замерло. Сон смяло.

Мичман бессознательно протянул руку за брюками, медленно сунул одну ногу в штанину, другую… В голове билось: «Идти или не идти? Идти или не идти?» А руки двигались все скорее и скорее, как и обычно по тревоге. И голова так еще не додумала, не решила, идти или не идти, а он на цыпочках уже вышел в коридор и впотьмах нащупал фуражку. По лестнице вниз он бежал.

Густая темнота обложила поселок. Света в штабе не было, выключены были и фонари на дороге. Лишь в жилых домах кое-где светились окна, там подводники собирались по тревоге. Владимирович насторожился – учебная ли? – и прибавил шагу. Впереди кто-то споткнулся и громко выругался. Прохоров узнал начальника склада мичмана Кухтелева, окликнул его:

– Ты чего это, Егор, матюкаешься?

Кухтелев подождал Прохорова.

– Заматюкаешься тут… Какую ночь без сна: то одну лодку в автономку провожай, то другую встречай, то опять же – тревога…

Чем ближе к воротам подплава, тем больше густел поток людей. Он тек через проходную, молчаливый, сосредоточенный. Лишь приглушенный гул прогреваемых дизелей нарушал оцепенелую тишину, сковавшую бухту.

Все это: и ночные сборы, и ворчание Егора, и неровная в темноте дорога, и угрюмое сопение торопившихся невыспавшихся людей, и шум пробуждающихся лодок – все это было настолько близким, неотрывным от его жизни, что Владимирович напрочь забыл об увольнении в запас, об утреннем отлете. Он протиснулся в дверь надстройки своей подводной лодки, вскарабкался по узенькому трапу на мостик и поискал в потемках командира. Тот стоял, облокотившись на репитер гирокомпаса, и курил в кулак.

– Товарищ командир, мичман Прохоров по тревоге прибыл.

Командир сначала опешил – вот уж не ожидал так не ожидал! Вскинул голову, зажал в кулаке светлячок сигареты и крякнул от боли:

– А-а… черт! Что, не выдержал? Старый конь услышал боевую трубу?

– Не выдержал, товарищ командир.

Владимирович нырнул в люк. Ночь оживала перекличкой сирен, тифонов, людскими голосами.

ПЕРВАЯ БОРОЗДА

Еще толком и не раззорилось, когда старшина Панкин блаженно, с хрустом потянулся и разом, как будто и не спал, открыл глаза. Да и до сна ли было? Вчера он получил приказ сдать свою группу сержанту Коломийцу, а самому с вещами прибыть в штаб батальона, разместившийся в районном центре. Наконец-то пришел черед и их году возвращаться к домам. Отвоевались! От звонка до звонка промолотил на передовой Виктор Иванович войну – и ни дня в госпитале. Всем, да и самому на удивление не получил он ни одной царапины. Вроде бы и повезло, а посмотреть с другой стороны – какое уж тут везение: многих вон подранило и после госпиталя побывали они дома. Панкин же не видел свою Лизу и сына почти шесть лет, забыл и какие они. Сашка небось уже с отца вымахал.

Вот почему проснулся Панкин ни свет ни заря. Теперь лежал с открытыми глазами, до макушки захлестнутый счастьем, и боялся пошевелиться – не спугнуть бы его, не расплескать.

В маленьком, только голову просунуть, оконце заголубело утро. Из-за рядна, перегородившего приземистую, собранную из блиндажных бревен и горбылей избу, вышел Тимофеич и осторожно, но ровно настолько осторожно, чтобы все-таки разбудить старшину, подсел к нему на топчан.

– Командир, пора… Петухи вон давно пели…

Были они ровесниками, обоим недавно за тридцать, но рядом с рослым, гладким Панкиным смотрелся Тимофеич щуплым мальчонкой. Лежа на спине, старшина одной лапищей сгреб Илюхина поперек тела и придавил его к себе.

– Брешешь ты все, Исай Тимофеич, нету у тебя никаких петухов. Один только у бабки Ермолаевой, да и тот безголосый и кривой, – сказал и осекся: у Тимофеича тоже не было одного глаза.

Но Тимофеич не обратил на это внимания – успел уже привыкнуть, да и настроение было не для обид. Он лишь беззлобно проворчал:

– А на кой леший ему голос? Топтать некого, будить опять же некого… Люду на деревне – сам знаешь – старики, старухи и мы, обрубки. Колхоз, растак его…

– Чегой-то ты прямо в исподнем к человеку пошел. Стыдобы у тебя, что ли, нет? – В голосе Кати, жены Тимофеича, хотя и старалась она говорить строго, не слышалось ничего, кроме материнской нежности.

Панкин вспомнил их первую встречу. Только к вечеру отыскали они эту деревушку со смешным названием Куриный брод. Обочь по-весеннему непролазной от грязи дороги торчало десятка два черных печных труб. Некоторые из них уже успели обрасти корявым жильем, другие же так и стояли, ожидая своих хозяев. Над одной из избенок слабо трепыхал когда-то красный, а теперь вылинявший и дождями выполосканный флаг. Оставив солдат в машине, комбат и Панкин направились к этой избе.

При лучине за добела выскобленным столом сидели мужчина и несколько женщин. Когда мужчина повернулся к вошедшим и тусклый свет упал ему на лицо, Панкин подумал: «Эко изуродовало мужика». И привычно рассудил: «А смерть-то рядом была». И впрямь рядом: пороховой чернотой забросала все лицо и, оставив глубокий шрам на щеке, выстебала глаз.

– Майор Гергвадзе, – представился комбат. – Нам бы… – спросить председателя он не решался – какое тут председательство в этакой нищете, – кого-нибудь старшего, что ли…

Комбат уже полгода как вернулся из Германии на Родину, и его до сих пор бесило, что там под острой черепичной кровлей стоят нетронутые войной сытые дома, а здесь – лачуги, землянки и горькие печи да трубы, поросшие бурьяном. Будь его власть – все бы перевез оттуда, оставил бы им вот такую же разруху – чтобы и внукам в память было.

– Председатель колхоза Илюхин, – поднялся мужчина и, догадавшись, обрадовался: – Саперы?! К нам?! Разминировать?!

– Да, товарищ председатель. К вам. – Комбат шагнул от двери и протянул руку, но Илюхин, словно не заметив ее, отодвинулся дальше в тень.

Одна из женщин закрыла лицо руками, всхлипнула и тонко-тонко заголосила.

– Не дождался мой ирод… Не дождался Пашень-ка-а-а…

– Перестань, Мария. Люди же здесь, – мягко, но решительно одернул ее председатель и предложил саперам: – Проходите, раздевайтесь.

Весь день под дождем прокуролесили они по грязи в поисках этого чертова Куриного брода, иззябли, и было бы сейчас кстати попить чего-нибудь горячего. Да не по душе пришелся комбату неприветливый председатель, даже руки не подал. Так ли встречает желанных гостей Гергвадзе? И он нарочито сухо отказался:

– Благодарю, надо ехать. Разместите, пожалуйста, людей. Старшим остается гвардии старшина Панкин.

Комбат уже повернулся к двери, когда к нему подошел Илюхин.

– Куда же вы, на ночь глядя, блукать в потемках поедете? Оставайтесь, – говорил он чуть отвернувшись, будто скрывая от Гергвадзе изуродованную половину лица. – А обижаться на меня, товарищ майор, не стоит. Мне здороваться-то и нечем. – Он выпростал из-за спины два почти по локоть пустых рукава застиранной гимнастерки.

Комбат, растерявшись, помолчал, перевел взгляд с рук на лицо Илюхина и в сердцах стукнул себя кулаком по лбу.

– Вай-вай! Какая дурная голова. Прости, дорогой. – А потом спросил: – Сапер?

– Так точно, сапер. Бывший.

– Где?

– Под Будапештом.

Просидели далеко за полночь. Жена Илюхина, Екатерина, еще молодая и необычайно тихая и ласковая женщина, принесла по такому случаю бутылку самогону. Прятала она его где-то вне избы, в развалинах. Уже сидя за столом и поднося ко рту мужа закуску, она, улыбаясь, призналась:

– От своего супостата прячу. – «Супостат» было сказано с такой теплой лаской, что комбат и Панкин невольно рассмеялись. – Вот ведь вроде и непьющий, а иной раз нет-нет да и заглянет в стакан.

– Ну это ты, Катюша, на меня напраслину не возводи. С кем такого не случается. А так, чтобы… – И вдруг со злой тоской, как будто собираясь с кем-то ругаться, выкрикнул: – Бывает!!! Как иногда подумаешь – куда ты теперь безрукий годен! По нужде сам не сходишь, ширинку жена застегивает. До немца-то я лучшим в области комбайнером был. Теперь что? В футбол играть? Вон Петьке Рыкову, соседу моему, повезло – без ног остался, так хоть руки целы… А тут…

Чтобы перевести разговор, Панкин спросил:

– Чего-то женщина, когда мы вошли, заплакала?

– Мария? Колокольникова? У ней младший сынишка месяц назад на ближнем наделе, это который вы первым разминировать будете, подорвался. Еле собрали его. Осталась она одна с дочкой. Мужик ее и два сына тоже в войне погибли.

По стенам тихо шелестел мелкий, совсем не похожий на весенний дождь, и еще тише пожаловалась Катя:

– Беда… Куда ни глянь – везде одна беда…

С той первой встречи минуло пять месяцев, сто пятьдесят дней тихой войны с войной, оставшейся от фашистов в колхозной земле.

А сегодня в деревне праздник: через разминированное поле ляжет первая борозда. Поэтому Катя за занавеской позвякивает медалями. К такому бы дню надеть новый костюм, да откуда ему взяться. Вот и обряжает она мужнину гимнастерку яркими орденскими лентами.

Панкин распахнул взвизгнувшую ржавыми петлями дверь и пригласил Тимофеича:

– Пойдем, солью.

Подряд несколько дней хлестал дождь, а нынче обещало распогодиться. Из-за недалекого, черной стеной вставшего за полем леса плеснуло улыбкой солнце. Голубое и уже по-сентябрьски прохладное утро вмиг зарозовело, заиграло мягкими огоньками.

– Наклоняйся ниже, за штаны зальешь! – басил Панкин и прямо из ведра щедро лил холодную воду на спину Илюхину. Окончив поливать, старшина выдернул из-за пояса полотенце и принялся растирать Тимофеича. Тот с уже привычной завистью поглядел, как под дочерна загоревшей кожей старшины буграми перекатываются мускулы.

– Бабы по тебе, Виктор Иванович, поди, сохнут? А?

– Сохли. Бывало когда-то… Теперь я все больше по ним. Вот сейчас ворочусь домой – детей понаделаю!.. Кучу! – Панкин зажмурился и облапил Тимофеича. Радость так и рвалась из старшины наружу. Все в нем пело: домой, домой…

И когда за завтраком Катя спросила его, скоро ли он собирается уезжать, то старшина, не задумываясь, ответил:

– Нынче же, Катюша, нынче. Вот только поле обновим, и сразу же тронусь.

– И вправду, чего вам ждать… – Катя была рада за Панкина, искренне рада. И в то же самое время где-то в глубине души она неожиданно для себя пожалела, что он уезжает: паек его был ой-ой каким подспорьем в доме. Мимолетная корысть заставила ее покраснеть. И впрямь, чегой-то могло прийти ей такое в голову. Жили же до этого как-то, а теперь с землей и совсем хорошо будет. Она отошла к печи, погромыхала в ней ухватом и, успокоившись, попросила:

– Поехали бы, Виктор Иванович, завтра поутру. А я сегодня стиркой займусь. Что же вы грязное жене повезете?

– Эх, Катюша, Катюша… Теперь для меня час в год кажется. А ты говоришь, постираю… Я и чистое-то готов бросить – только бы домой быстрее. – Панкин мотнул головой и улыбнулся. – Чудеса… Я вот ночью лежал и думал: скажи мне сейчас – возьми в руки миноискатель – не возьму. Еще вчера одиннадцать мин в ложке у самого леса снял. А нынче, убей, не смогу. Побоюсь.

Почему-то земля, покинутая человеком, не зарастает доброй мягкой травой. Вылезают из нее, точно в отместку, разные чертополохи и репейники. Таким было и это поле. Среди начавших желтеть колючих будыльев то тут, то там высились горки земли. И так до самого леса, горка за горкой, горка за горкой в еле заметном глазу порядке.

Как кроты понарыли. Но не они, то саперы землю возвращали к жизни. Густо загадили ее немцы минами.

На край поля высыпала вся деревня – человек тридцать женщин, стариков. Даже безногий Петр Рыков не удержался. Вперемежку с солдатами они топтались около трактора, на который, ровно петух на тын, взобралась Любка, шестнадцатилетняя дочь Марии Колокольниковой. Мать ее была тут же и вместе со всеми робко улыбалась, думая об их возрожденной земле и скорой сытой жизни.

Был когда-то небольшой, но крепкий колхоз, достаток водился. Ни к государству, ни к соседям на поклон за помощью не ходили. Ладно жили. Все было. Было и быльем поросло. Да таким дремучим, что, натерпевшись лиха, даже сейчас люди никак не могли поверить в нее, землю-кормилицу, от которой уже успели отвыкнуть за эти черные годы. Поодаль ото всех отрешенно стояла Ермолаева, худущая высокая старуха. Прижав к животу большую черную икону, она что-то шептала быстрой скороговоркой.

Еще издалека, завидев Тимофеича и Панкина, Любка помахала им рукой и, до смерти гордая – она лишь на днях вернулась с курсов трактористов, – крикнула:

– Э-эгей!.. Ждем!..

Вчера вечером, как того требовал приказ, Панкин передал командование Коломийцу, легкому, в струнку затянутому сержанту, с которым они вместе помесили не одни километр фронтовых разбитых дорог. И все же Коломиец, позвякивая наградами, направился навстречу Панкину с докладом.

– Товарищ старшина…

– Бывший, Ваня. Бывший, – прервал его Панкин и довольно рассмеялся. – Теперь я опять хлебороб. Стосковался я по ней, проклятой. – Он ковырнул сапогом землю и удивился неожиданной мысли. А и впрямь проклятая. Всю войну во врагах с нею ходили. Сказал и еще больше удивился – ведь оно действительно так и было.

– Ну как, командир, трогаем? – окликнул старшину Тимофеич.

– Давай!

– Любка, заводи.

Тощая труба трактора выплюнула клок черного дыма, и мотор зарокотал, запел. Любка, ожидаючи, посмотрела на Тимофеича, а тот замер, все никак не решался дать команду. Он обвел взглядом просветленные счастьем лица односельчан и вдруг испугался. А если… Если мина… Если хоть одна… Ведь ставили же немцы деревянные мины. Он-то, бывший сапер, знает, что это такое. Трудно разуверить людей, вон сколько ждали, но, раз потеряв веру в землю, они бросят ее, уйдут. И что тогда?.. Что?..

Тимофеич обошел трактор, пнул лемех плуга, давая всем своим видом понять, что задерживает он начало пахоты просто так, хочет лишний раз проверить – все ли сделано, как это должно быть, и подошел сзади к машине.

– Ну-ка подсоби забраться председателю.

Любка подхватила его под мышки. Тимофеич вскарабкался, прислонился боком к седлу и ткнул головой в Любкину спину.

– Поехали.

Трактор дернулся и медленно-медленно пополз навстречу перепаханному саперами полю. Метр, два, три… пять… Вслед за ним редкой цепочкой, шаг за шагом тронулись они, для кого было все в этой земле, все – их прошлое и будущее. На что уж грачи тварь беспонятная, а и те сообразили, что быть богатой поживе, и большой стаей нетерпеливо похаживали неподалеку от людей. И вдруг цепочка дрогнула и замерла: колеса трактора наехали на первую горку земли. Здесь когда-то начиналось минное поле.

– Не пущу-у!.. Не пущу-у!.. – Мария Колокольникова бросилась к трактору. Испуганно загомонив, грачи поднялись в воздух. – Не пущу-у!.. – Она забежала вперед, уперлась руками в ребристые клетки радиатора. – Не дам!..

Мария кричала страшно, как только могут русские бабы в неистребимом горе. Так было и тогда, весной, когда здесь же разнесло ее меньшого, Витюшку.

– Глуши… – скомандовал Тимофеич, тяжело спрыгнул на землю и, враз обессиленный и разбитый, сел на плуг. Он не видел, как Мария подбежала к Любке, сдернула ее с седла, хлестнула в материнской жалости по лицу и обняла, прижала к груди, запричитала:

– Не пущу-у-у!.. Одна ты у меня, донюшка!.. Ясонька моя!

Ничего этого не видел Тимофеич. Он сидел и плакал, кляня себя за слезы на людях. Плакала его давняя загнанная далеко вглубь обида на свое бессилие, на то, что рушится все, о чем он мечтал, чем жил все эти пять месяцев. Клял, пытался сдержаться, но слезы текли сами по себе.

Все произошло настолько ошеломляюще неожиданно, что Панкин поначалу растерялся. Он обвел взглядом потускневшие лица крестьян. Вот только что они на что-то надеялись, радовались, а теперь в их глазах снова поселилась тоска. Черная, безнадежная. И вся эта тоска смотрела на него, бывшего уже теперь сапера, бывшего старшину. Они ждали помощи. Панкин опустил голову. А что он может? Сесть за трактор? Зачем? Сегодня он уйдет в район на сборный пункт, а оттуда – домой. Почему же именно он должен? Чего они все так на него смотрят?

Мыслишкам этим срок был лишь мгновение, но и его было достаточно, чтобы Панкина захлестнула злость. «А ведь струсил, сволочь, напоследок. Струсил». Он еще раз оглянулся, не заметил ли кто. Подошел к трактору, уселся в седло и поерзал, устраиваясь поудобнее.

– А может, я прокачусь, Виктор Иванович? Когда-то тоже умел. – Коломиец легко взлетел на трактор и встал рядом с Панкиным.

– Нет, Ваня. Дай я, – сказал прочно, будто гвоздь заколотил. Коломиец это почувствовал и не стал возражать. Уже спрыгнув на землю, он пожал плечами.

– Давай ты, если уж так хочется. Какая разница?

Какая разница, он хорошо знал – всякое может случиться – и не хотел, чтобы первую борозду вел Панкин. Наверное, и чемодан уже собрал…

Трактор глухо урчал. Старшина положил руку на рычаг переключения скоростей и удивился: никогда не потели ладони, а тут вдруг взмокли. Сколько взрывателей повыворачивал – не было такого. На колесо начал пыхтя взбираться Тимофеич. Панкин ухватил его за плечи, чтобы не свалился, и зло спросил:

– Куда тебя черт несет?

– Как это куда? К тебе.

– Ну-ка крой отсюда.

Тимофеич зацепился культей за руку старшины, подтянулся и, отдуваясь, пробурчал:

– Эшь ты, герой нашелся. Крой… Я тут кто? Я – Советская власть. Учитывай…

Панкин перевел скорость и закрыл глаза. Осталось совсем немного, совсем… До судороги напряженная нога мелко задрожала. «А-а, черт», – про себя выругался старшина и отпустил педаль сцепления. Трактор рванул с места. Впереди лежало поле. Пять месяцев работал на нем Панкин, не чувствовал своего сердца, будто и не было его вовсе. Сейчас же оно ворочалось в груди тяжелым комом.

Сзади что-то радостным голосом крикнул Тимофеич. Старшина не расслышал, обернулся и увидел, как до блеска отполированные лемеха разваливают пластами жирную, стосковавшуюся по человеческим рукам землю. На борозде уже затеяли драку грачи.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю