Текст книги "Парашютисты (Повести и рассказы)"
Автор книги: Владимир Смирнов
Жанр:
Военная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 16 страниц) [доступный отрывок для чтения: 6 страниц]
– Слушаю.
– А в свои дела пускать никого не желаешь? Здорово, значит, тебя забрало, если ни с кем не делишься. Точно я говорю?
– Точно.
– Ну, тогда прощается, – похлопал по плечу Слободкина Кузя. Красивая?
– По-моему, очень.
– Фото! – протянул ладонь Кузя.
– Да я… Да у меня…
– Фото, говорят тебе.
Слободкин долго рылся в карманах гимнастерки, будто и в самом деле не помнил, есть ли у него фотография. Наконец извлек крохотную, с почтовую марку, карточку.
– Вот, смотри, только, чур…
– Иван Скачко?
– Ага.
– Ничего. Очень даже ничего. Одобряю.
…В эту ночь Слободкин рассказал Кузе историю своей любви. Их койки стояли рядом, у самого окна, и, когда все в роте заснули, Слободкин зашептал над самым ухом товарища:
– Познакомились мы случайно в Клинске. Помнишь, когда под Новый год к шефам ездили?
– Я не ездил.
– Ты-то в наряде был, а вот мне повезло.
– Так уж сразу и повезло?
– Ты слушай, она такая хорошая… Я думаю теперь о ней все время. Где бы ни был – на занятиях, на стрельбах, в самолете, – из головы не выходит. Ночью вижу ее.
– Кто ж такая?
– В школе учится. Кузя тихонечко свистнул.
– Но ты не подумай, не девчонка какая-нибудь, Умница, и ямочка на щеке.
– Ямочка?
– Когда улыбнется, уползает вот сюда, – Слободкин показал на своем лице, куда именно уползает ямочка.
– Криворотая, что ли?
– Дурак ты, Кузя. От счастья это, понимаешь?
– От счастья?
– Ну да, от счастья. Неужели не понятно? Вот ты с парашютом лучше всех прыгаешь, но в жизни совсем не разбираешься.
– А ты откуда знаешь, что от счастья?
– Она сама пишет; «Твоя счастливая И.». В каждом письме, хочешь, покажу?
– Чужие письма читать не полагается. Я человек интеллигентный.
– Интеллигентный? А когда ребята свои письма вслух читают, слушаешь?
– Когда читают, слушаю, но сам носа не сую.
На рассвете зашелестел Слободкин клинскими письмами над ухом Кузи. Каждое действительно кончалось словами: «Твоя счастливая И.».
– Значит, по-настоящему? – уже совершенно серьезно спросил Кузя, когда Слободкин дочитал последнее письмо.
– Я так понимаю. Только чтобы рота ни в коем случае…
– Вот затвердил: рота, рота… Рота, она тоже не каменная, все поймет, если надо.
– Я тебя умоляю.
– Не умоляй, я тайну хранить умею. Но рота, по-моему, кое о чем догадалась.
– Ты шутишь?
– Почему шучу? Ни людям, ни тем более ротам с любовью шутить не полагается.
Они рассмеялись – тихо-тихо, как смеются только очень счастливые люди. Даже дневальный ничего не услышал.
А может, просто у тумбочки стоял деликатный человек и, в нарушение всех уставов, делал вид, что не дошло до его слуха ни звука из того, что шелестело, жужжало, вздыхало всю ночь за его спиной?
Почти все ребята в роте действительно знали о том, что Слободкин влюблен, но никто над ним не смеялся, хотя над некоторыми подшучивали будь здоров. Слободкину каждый хотел помочь.
– Так смотри же не забудь, опусти прямо на вокзале! – еще и еще раз просил Кузю Слободкин.
– Теперь уж не забуду, – многозначительно отвечал Кузя, – теперь я ваш болельщик. Два – ноль в вашу пользу, твою и И.С. Скачко…
Провожали Кузю всей ротой, всем наличным составом. Наверное, ни один дипкурьер в мире не возил с собой чемодана, так туго набитого письмами.
Вернулся Кузя ровно через пять дней, но успел справиться со всеми поручениями. Были, конечно, своевременно отправлены и письма, предназначенные И.С. Скачко. Именно письма, а не письмо, ибо Слободкин в последнюю минуту вручил Кузе целую пачку посланий, помеченных одним и тем же всей роте запомнившимся клинским адресом.
Сперва на вопросы ребят Кузя отвечал коротко и лишь вечером в курилке немного разговорился.
– Москва как Москва. Все на месте. Только одна вещь меня удивила очень.
– Какая?
– Немцы.
– Что немцы?
– Прохожу по улице Горького, от площади Пушкина к Моссовету. Представляете?
– Ну-ну?
– Поравнялся с Леонтьевским переулком. Он оттуда весь, до самого конца, просматривается. В глубине немецкое посольство стоит. На посольстве – флаг. Огромный. Со свастикой от края до края. Я как увидел, аж дрожь по всему телу прошла. Фашистский флаг в самом центре Москвы!
– Да-а-а… – задумчиво протянул Слободкин. – Но в то же время что поделаешь – договор. Взаимное ненападение.
– Я политграмоту знаю, – оборвал Слободкина Кузя. – Договор. Ненападение. Насчет договора дело ясное. Заключен, подписан, ратифицирован. Но фашист есть фашист. И дороги пылят не случайно. Согласны?
– Согласны.
– То-то и оно. Но надо было еще видеть, как он висит, этот флаг.
– Как же?
– Трудно, братцы, и придумать что-нибудь более наглое. Древко торчит из стены горизонтально, – Кузя вытянул перед собой руку, – вот так. С него почти до самого тротуара – огромное полотнище. Всякий, кто проходит мимо посольства, должен низко наклонять голову, чтобы не задеть флага. Идут москвичи и словно отвешивают поклоны черному пауку.
– Ну, это ты уж перехватил! – воскликнул кто-то.
– Да нет же, ребята! Я спектакль этот разгадал сразу. Все у них тонко и точно рассчитано, как в театре.
– А наши?
– Ни один милиционер пальцем не шевельнет.
– Милиция тут ни при чем.
– Одним словом, удивило меня все это. Разозлило даже.
– Меры принял? – полушутя-полусерьезно спросил Слободкин.
– Принял.
– Какие же?
– Плюнул, выругался.
– Ну вот и молодец!
– Но ведь зло берет: только всего и мог, что плюнуть.
– Но ведь и выругался?
– Это уж будьте спокойны!
Разговор был окончен, но долго еще не расходились ребята из курилки. Молча тянули одну папиросу за другой. Каждый думал о своем. Кто о доме, кто о родных, кто о рассказе Кузи про свастику. Но все в конечном счете думали одну общую невеселую думу. О войне. О войне, нависавшей над страной с неумолимой неизбежностью. Военная игра, в которую солдаты играли каждый день, каждый час, все больше поворачивалась к ним гранью настоящей войны.
На полигоне испытывали новые, пятидесятимиллиметровые ротные минометы, принятые в это время на вооружение и в немецкой армии. Парашютисты осваивали незнакомое оружие. Делалось это в таком спешном порядке, будто война должна начаться не далее как завтра, в крайнем случае – послезавтра.
Стреляли учебными деревянными минами. Деревяшки иногда застревали в стволе, и приходилось их доставать с большими трудностями и предосторожностями. Иногда и без предосторожностей.
Одна из мин застряла как-то в миномете, который пристреливал сержант Шахворстов, человек нетерпеливый и резкий. Нарушая всякие правила безопасности, он заглянул в ствол миномета. Мина, изменив положение в стволе, проскочила вниз, на боек. Прогремел выстрел. Через мгновение Шахворстов, широко разбросав руки, лежал на земле. Из правой глазницы его торчал стабилизатор мины, пробивший голову. Даже кровь не успела хлынуть, только несколько капель ее упало на зеленый ворот гимнастерки.
Разве могли в то утро предположить десантники, какие реки крови скоро разольются по земле из человеческих жил? Не догадывались даже, но вид и цвет этих нескольких капель, обагривших гимнастерку Шахворстова, вселили еще большую тревогу к их сердца. Смерть уже охотилась за ними. На каждом шагу.
Этой осенью Шахворстов должен был демобилизоваться и ехать на Дальний Восток, к своей невесте, которая ждала его. Уже был куплен в складчину, втайне от Шахворстова, синий бостоновый костюм – «приданое» (Кузя купил, когда ездил в Москву). Уже готовили ребята и другие подарки, сочиняли поздравительные стихи, фотографировали Шахворстова, надев на него синюю командирскую пилотку, чтобы еще более бравым выглядел сержант перед невестой. Всем хотелось, чтобы смотрел он орлом. Для этого пилотка лихо заламывалась набекрень.
Хоронили Шахворстова на кладбище, расположенном неподалеку от казарм.
На свежий холмик земли рядом с цветами была положена синяя пилотка, поблескивавшая на солнце эмалевой звездочкой.
Над кладбищем прошли бомбардировщики. Они летели низко и тихо, бросая на землю косые ширококрылые тени.
А дороги за кордоном все пылили и пылили. Гудели моторы, громыхали колеса, звенели подковы.
Все более напряженным становился и без того изнурительный темп учений наших десантников. Тревога! Тревога! Тревога! И марш-бросок после каждой. Если такое совпадает с днем сухого пайка – собирай все свои силушки. Рыжая селедка, кремень сухаря да кружка жгучего чая. Вот и весь дневной рацион. Стискивай зубы, подтягивай ремешок. Ну и песню, конечно, давай. Вынь да положь песню.
И как это все-таки мудро многое на свете устроено! Все уже выпотрошены. До конца. Старшина требует от бойцов невозможного. Откуда же взять эти силы, чтобы песня слетела с пересохших селедочных губ? Чтобы натруженные плечи распрямились, чтобы ноги обрели устойчивость? Запевают нехотя, со злостью даже. Вернее, не запевают, а вторят старшине – еле слышно. Проще говоря, чуть шевелят языком, чтобы не придрался старшина, не разгневался, не остановил строя.
Но вот происходит чудо. Шаг за шагом, вздох за вздохом. Все громче и стройней голоса, все увереннее ритм и такт. Про Катюшу. Про трех танкистов. Про махорочку…
Вырвалась, выстрадалась песня! Теперь уже не сникнет, пока не доведет до привала. И только тут оставит солдата, и то ненадолго. Привалы коротки, ой как коротки привалы! Только лег, расстегнул ворот, разбросал руки в колеблемой стрекозами траве, не успел поделиться табаком с соседом, а старшина уже на ногах. Глаза бы в ту минуту на него не смотрели! Но не отведешь ведь глаз от старшины. Вот и смотришь на него! И от усталости даже не слышишь его голоса, по движению губ догадываешься:
– Подъем!..
Если встанешь точно в том месте, где лежал, если каждый встанет точно в том месте, где свалила его усталость, – будет уже готовый строй. По четыре в шеренге. Чуть подравнял, подправил кое-где – и двигай дальше. Запевай любимую. Любую запевай, только запевай, запевай, запевай поскорее, чтобы не одолела тебя предательская усталость.
– Подъем!..
И все в строю. Строй двинулся, зашагал, запел. Его теперь не остановишь. Даже если песня кончится. Одну песню сменит другая, другую третья. И клубится песня над всеми дорогами, над колонной каждой, над шеренгой…
Глава 3
Сегодня опять, как всегда в воскресный день, никаких прыжков и учений. Первой роте снова снятся сладкие сны.
Слободкин блаженно улыбается сквозь сон. Ему и сам бог велел. В прошлую субботу он побывал в Клинске, повидался с Иной и всю неделю после этого поглядывал на всех загадочно, смущенно и многозначительно. Тайна «И.С.Скачко» окончательно разгадана в первой роте. Слободкин не стесняясь начинает писать на конвертах: «Ине» – и, как ребенок, выводит это имя огромными печатными буквами. У ротного почтаря буквально рябит в глазах от этого бесконечно повторяющегося: «Ине… Ине… Ине…»
– Ине? Опять? – при всех громко спрашивал он Слободкина.
– Ине. Опять, – отвечал Слободкин. Громко. При всех. Гордо и торжественно.
– Ну давай, давай.
Браге снится отпуск. Старослужащий. Давно дома не был. А тянет, ох как тянет к родному порогу, на Харьковщину, к Зеленому Гаю, Привык к роте, сроднился с бойцами, со службой, но иногда заскучает, застонет сердце, ничем не уймешь. Вот и грезится Браге, будто дома он. Идет от вербы к вербе, от хаты к хате, старикам кланяется, девчатам подмигивает, но не всем, с выбором, а сам выискивает глазом ту чернявую, которая еще помнит, не может не помнить его. Сейчас найдет, окликнет… Узнает ли? Первый раз Брага Зеленым Гаем в военной форме идет. И значка парашютного на нем никто не видел еще. Вот все и спрашивают: «Кто такой? Откуда взялся хлопец?» А под значком – подвеска блестящим ромбиком, на подвеске ротный умелец выбил цифру 40. Кто из зеленогаевцев знает, что это такое? Никто, наверное, и не догадывается, что Брага сорок раз кидался в бомбовый люк самолета, сорок раз испытывал на себе тяжесть динамического удара, а он даже без полной боевой выкладки пятьсот килограммов весит, ну, а со снаряжением и того больше, как тряханет – только держись, не растеряй своих косточек. Потому-то так гордо позвякивает подвесочка под значком и сияет, тщательно надраенная мелом.
Сейчас заметит Брагу чернявая, выглянет вон из того оконца. Старшина замедляет шаг, поправляет пилотку, раздергивает складочки гимнастерки под ремнем…
Что снится Кузе? Он ведь недавно из отпуска. Но и Кузя тоже видит свой дом в Москве, на Серебрянической набережной. Видит старую мать, с которой так мало побыл из пяти коротких отпускных дней. Все бегал по городу, выполняя поручения ребят, – для родной матери времени почти не осталось. Но она не корила его: другие матери ждали сына ее. Материнские сердца все одинаковы…
И вдруг все эти сны спутал, скомкал один бессердечный, ничего, кроме службы, знать не желающий человек.
– В ружье! – прогорланил дневальный Хлобыстнев.
Но первый раз за все время службы ни один солдат не поднялся по этой команде. Только едкие, злые шуточки полетели изо всех углов казармы:
– Ты что, ошалел? В воскресный-то день?
– Дневального на мыло!..
– В ру-жье! – еще раз настойчиво рявкнул Хлобыстнев.
Рота лежала. Больше никто не ругался, не ворчал. Ребята просто перевернулись с боку на бок и, злые, возмущенные глупой выходкой, пытались заснуть.
В это мгновение отворилась скрипучая дверь, рядом с дневальным встал командир роты, Они пошептались, поглядели вокруг, и новое «в ружье!» сотрясло воздух казармы.
Сто двадцать одеял взлетели вверх одновременно, сто двадцать человек метнулись к тумбочкам, к сапогам, выстроившимся в проходах между койками. А потом – к пирамидам, к оружию.
Дневальный почему-то уже не мог остановиться. Может, и впрямь ошалел? Рота уже выбегала строиться, а он все кричал и кричал свое осипшее, уже нелепое, уже никому не нужное «в ружье!».
Он так и остался стоять у тумбочки. Один в пустой казарме, среди воцарившейся тут тишины. Впрочем, тишина была недолгой. Где-то завыла сирена. Ее звук ворвался через открытые окна, заполнил все пространство от пола до потолка. Раскрытыми парашютами влетели в глубину казармы белые оконные занавески. Хлобыстневу стало жутко. Сирена выла и выла с маленькими паузами, от этого звук ее множился, казался хором десятков сирен, пытавшихся перекричать друг друга, перекрыть рокот самолетов, шум выстрелов. Да, да, это были выстрелы, дневальный все явственнее улавливал их сквозь общий гул, нараставший с каждой минутой. Но и этот шум скоро был задавлен громадой новых. Уже ухали тяжелые взрывы. Один, другой, третий… Все ближе, ближе, где-то совсем рядом.
Не зная, что делать, Хлобыстнев кинулся закрывать окна. В эту минуту одно из них хлопнуло с такой силой, что обломки стекол ударились о противоположную стену. В общем грохоте это произошло совсем беззвучно, и дневальный удивился тому, как тихо могут биться двухметровые стекла. Он даже подумал, не показалось ли ему это, но кровь залила его иссеченное осколками лицо. Он перестал видеть.
Тут чьи-то руки легли на плечи Хлобыстнева, и он почувствовал, что его, как слепого, куда-то ведут. Он никак не мог понять, что происходит, и покорно двигался туда, куда влекли его властные руки.
– Скорей, скорей! – услышал он у самого уха голос Браги.
Они были уже за порогом казармы, когда стены ее, сверху донизу раскроенны силой фугасного взрыва, рухнули.
Небо было исполосовано трассирующими пулями. Самолеты со свастикой шли на небольшой высоте. Это Хлобыстнев уже отчетливо видел: Брага подобрал кусок белой занавески и осторожно, выбирая осколки стекла возле глаз раненого, делал ему перевязку.
– Что это, товарищ старшина?…
Слова его потонули в грохоте новых взрывов. Брага, схватив за руку Хлобыстнева, бросился с ним в придорожную канаву. Через минуту они поднялись и двинулись в сторону леса.
Они бежали по смятой множеством ног, полегшей траве, которая тысячами зеленых стрелок указывала дорогу к сборному пункту бригады.
На бегу, чертыхаясь и оборачиваясь, чтобы еще раз взглянуть па полыхавший городок, Брага крикнул Хлобыстневу:
– Ну вот, кажись, и началось.
– Неужто? Просто так, без всякого объявления?
– Шандарахнули сразу из всех калибров. Какое тебе еще объявление нужно?
Они добежали до леса в тот момент, когда бригада строилась для марша. Отдавались последние распоряжения. К аэродрому дорогой сейчас не пробиться. Двигаться нужно лесом, но быстро, очень быстро.
Марш-бросок… Сколько раз уже совершали его парашютисты от казарм до аэродрома, от аэродрома до казарм! Сколько пролито пота, сколько белых заплат из соли сверкало на зеленых плечах гимнастерок! И вот снова марш-бросок. Но таких еще не было. В конце тех, прежних маршей, какими бы трудными они ни оказывались, солдата ждал отдых, быстротечный, но обязательно полный отдых всем. А теперь?
Никогда еще дорога к самолетам не казалась Хлобыстневу такой бесконечно длинной, как сегодня. Повязка на каждом шагу сползала со лба, закрывая глаза. В раны на лице проник пот, остановленное Брагой кровотечение началось снова. Хлобыстнев бежал самым последним, низко наклонив голову, временами почти теряя сознание, бежал, выставив вперед руки, но ветви деревьев все равно больно хлестали по лицу, по глазам.
Передышка наступила только перед самым аэродромом. Но лучше б не было такой передышки. На опушке леса, почти вплотную примыкавшего к летному полю, десантники залегли в траву и глазам своим не поверили – аэродрома и самолетов больше не существовало.
Поборцев вместе с другими командирами поднялся и направился к летчикам, безмолвно стоявшим возле края одной из воронок.
На аэродроме редко бывает тихо, но такой жуткой тишины, какая наступила тут сейчас, вообще никогда еще не было, Скрежет рваного дюраля на ветру делал тишину еще более зловещей и грозной.
…Когда солнце поднялось над лесом, из соседней деревни пришло несколько тракторов. Шум моторов как-то незаметно приободрил людей. Словно подчиняясь единой воле, без всякой команды на поле вышли десантники. Обломки самолетов оттаскивали в сторону тракторами. Парашютисты и летчики стали землекопами. Поборцев и другие командиры работали вместе со всеми. Даже раненый Хлобыстнев, которому сделали новую перевязку, нашел себе дело. Когда Поборцев увидел его в белых бинтах, он немедленно подошел к нему.
– Где это вас?
– Там еще, – махнул тот рукой.
– В казарме, товарищ старший лейтенант, – пришел на помощь Хлобыстневу Брага. – У тумбочки.
– Как себя чувствуете?
– Нормально, – ответил Хлобыстнев, запрокинув голову так, чтобы повязка не мешала ему видеть командира.
Кровотечение прекратилось, и раненый чувствовал себя действительно лучше.
– Буду работать, как все.
– А не тяжело?
– Обойдется.
– Ну что ж, тогда вам задание: вернетесь в Песковичи, обследуете все и доложите. С вами пойдет Кузнецов, хотя его тоже немного царапнуло. Найдите его и отправляйтесь.
Хлобыстнев пошел разыскивать приятеля. Кузя сидел, привалившись к сосне, и жадно курил. Левая щека его была перевязана. Он что-то зло подбрасывал на ладони.
– Что с тобой, Кузя? – кинулся к нему Хлобыстнев.
– Ты лучше скажи: с тобой что?
– Меня стеклом просто, в казарме еще.
– И меня, к сожалению, не на поле брани. – Он поднес свою ладонь к глазам Хлобыстнева. – На-ка вот, посмотри.
– Откуда это?
– Отсюда вот. – Кузя дотронулся пальцем до своей забинтованной щеки. Чуть всю фугаску не проглотил.
– Прямо в щеку влепило?
– Я и опомниться не успел, как почувствовал вкус крови. Плюнул, а на землю вместе с зубом упала вот эта чертовина. Если бы мне кто-нибудь сказал, что на войне с первой минуты придется чугун глотать такими кусками, я бы не поверил.
– А ты думаешь, я бы поверил, что можно быть раненым в родной казарме? И не крупповским чугуном, а самым обыкновенным стеклом…
Уже громыхнула первыми взрывами война, а им еще не верилось, что теперь все перевернется вверх дном, что неизвестно, сколько будет висеть над ними, над их землей смертельная опасности, что ученье кончилось, что теперь им предстоит по-настоящему, жизнью своей, защитить народ. Они еще по привычке отводили душу шутками, хотя получались те шутки уже совсем невеселыми.
Кузя и Хлобыстнев скоро сами почувствовали это и шли в Песковичи молча, лишь изредка останавливаясь, чтобы закурить, поправить бинты и перевести дух. Шли по той дороге, лесом, которая на каждом шагу хранила следы утреннего марша. То здесь, то там под ноги Кузе и Хлобыстневу попадались обрывки газет, недокуренные папиросы, а потом они набрели и на притаившийся в траве плоский штык автоматической винтовки.
Кузя, превозмогая боль, нагнулся, поднял находку, расчехлил и выругался:
– Раззяву сразу видно.
Хлобыстнев вздохнул и развел руками: на войне, мол, бывает всякое.
– Теперь всё будут на войну сваливать. Ты погляди на это вот. – Кузя еще раз расчехлил штык. – Эта ржа тут давно завелась, до войны еще…
До войны… Слова эти, сказанные сейчас как бы между прочим, поначалу пропущенные мимо ушей, вдруг приковали внимание обоих.
– До войны, ты сказал? – Хлобыстнев снова поправил сползшие на глаза бинты. – Как-то чудно звучит это: до войны…
– Очень чудно.
Оба опять помолчали. Кузя пристегнул найденный штык к своему поясу.
– Пригодится еще. Пошли.
Чем ближе к Песковичам, тем быстрее шагали. Не терпелось увидеть, что стало с городком, что уцелело в нем. Не могли же бомбы порушить все за один раз: десятки современных зданий, склады, красу и гордость всего городка недавно построенный Дом культуры.
Вон гора, за той горой еще одна, потом Песковичи – прикидывали они. Но ни один, ни другой никак не могли разглядеть знакомых очертаний парашютной вышки, которая вот с этого места уже бывала видна в любую погоду.
Кузя, поплевав на руки, полез на высокое дерево. Оставшийся внизу Хлобыстнев нетерпеливо окликнул его, когда тот еще не добрался до середины ствола:
– Ну как?
Кузя молчал.
– Ты что, оглох?
– Не вижу, – послышался наконец сдавленный голос Кузи, – не вижу никаких Песковичей, Хлобыстнев…
Кузя молча спустился на землю, и молча пошли они дальше.
Вскоре им открылась вся картина разгромленного бомбежкой города. В суматохе утренней тревоги они разглядели не все, что случилось. Думали, рухнула только их казарма, ну в крайнем случае еще соседняя. А тут повсюду только воронки и щебень…
Кузя и Хлобыстнев с большим трудом нашли то место, где всего несколько часов назад была их казарма. Они определили это по старой перекошенной раките, которая чудом уцелела, но казалась еще более кривобокой, как человек, постаревший в одно мгновение.
– Ракита? – спросил Хлобыстнев.
– Как видишь! – рассердился на него почему-то Кузя.
Ветви старого дерева, как руки, безжизненно упали к земле. Светлая изнанка узких листьев обнажилась, и ракита сделалась похожей на бесформенный кусок алюминия. Кузя и Хлобыстнев поглядели друг на друга, не сказав ни слова.
Налетел ветер, ракита зашумела, но не как всегда, – грустно и жалобно. Опаленные огнем ветви заскрежетали металлическим скрежетом.
Ветер постепенно усиливался, завыл, как в аэродинамической трубе, и вдруг начал швырять под ноги десантникам охапки бумажных треугольников.
– Письма!.. – воскликнул Кузя.
Это было похоже на чудо, но в разоренном дотла, сожженном городке уцелели именно письма. Кувыркаясь и подпрыгивая, они короткими перебежками рвались сейчас в сторону аэродрома, будто стремясь вернуться к тем, кто их написал.
Кузя нагнулся, машинально поймал одно из писем и показал его Хлобыстневу.
– «Клинск. Садовая, шестнадцать… Ине Скачко», – прочитал он вслух.
Они обошли всю территорию городка. Все обследовали, собрали все письма и направились в обратный путь. Для экономии сил решили идти короткой дорогой – через луга. Фашистские самолеты больше не появлялись, и приятели надеялись через полтора часа быть на месте, но скоро поняли, какую совершили ошибку.
Вражеский истребитель пронесся над головами Кузи и Хлобыстнева в тот момент, когда они считали себя в безопасности. Сделав разворот, машина тут же вернулась.
Они побежали, то падая, то подымаясь, по мелкому кустарнику. Но самолет не отпускал их, делая заход за заходом. Парашютисты почувствовали себя в клетке. Куда бы они ни устремлялись, повсюду на пути стояла железная изгородь, прутья которой вонзались в землю.
Увидев невдалеке огромный дуб, Кузя и Хлобыстнев побежали к дереву, надеясь найти защиту от пуль за его могучим стволом. Но осатаневший летчик и тут не пожелал оставить их в покое. Двое метались вокруг ствола, третий, в самолете, неотрывно следовал за ними, то приближаясь, то удаляясь, стрекоча пулями по листьям дуба так, что они пачками сыпались на землю.
Не выдержав, Кузя вскинул автомат и дал длинную очередь по стервятнику. Это не причинило ему ни малейшего вреда, но самолет исчез так же неожиданно, как появился.
Поглядев ему вслед, приятели увидели далеко на горизонте зарево и услышали длинную серию взрывов. Даже в ясный, солнечный день огонь, подымавшийся над городом, был виден совершенно отчетливо, и отблески его падали на лица так резко, как будто горевший Клинск находился не за много километров отсюда, а в непосредственной близости.
– Эх, Клинск, Клинск… – вздохнул Хлобыстнев. – И где только наша авиация?
– Авиация в бою, – мрачно отозвался Кузя, – но ты сам видел, какие у него самолеты.
– Какие?
– Не прикидывайся дурачком, Хлобыстнев.
– Не читай мне лекций. Не на политзанятиях.
– Не на полит, – согласился Кузя, – а ты соображай все-таки лучше. У него летчик в бронированной кабине сидит. А наши еще в гражданскую научились под задницу сковородку подкладывать, чтобы от захода снизу защититься. Это тебе известно?
– Сковородку?! – переспросил Хлобыстнев.
– Да, самую обыкновенную, на какой бабушка твоя блины пекла.
– Ну, это ты кому-нибудь расскажи.
– Точно, сковородку. Русский мужик всегда был хитер на выдумку. Но одной выдумки мало. О самолетах больше надо бы там думать, – Кузя многозначительно ткнул пальцем над своей головой.
– Ну и гусь! – на ходу хлопнул себя по колену Хлобыстнев. – Сам чуть войну не проспал, а теперь на самый верх замахивается!..
– Я чуть не проспал?
– Не я же.
– Не совестно тебе? Дневальным был, а с заспанной рожей «в ружье!» орал.
Кузя и Хлобыстнев говорили сердито, горячо, как люди, лично ответственные за то, как началась война, какова была степень общей готовности к борьбе.
Перепалка эта была прервана неожиданно – новый рокот моторов прокатился над полем.
Метр за метром, теряя высоту, со стороны Клинска летел немецкий бомбардировщик, яростно отстреливавшийся от двух «ястребков». Превосходя тяжелую машину в скорости, «ястребки» делали отчаянные попытки увернуться от ее сокрушительного огня.
Немецкий самолет загорелся первым, все-таки успев напоследок прошить очередями крупнокалиберных пулеметов своих преследователей. Все три машины рухнули почти одновременно. Один за другим в наступившей тишине прокатились три взрыва, три огромных дерева дыма выросли на месте их падения. А над Клинском все ширилось зарево.
Парашютисты еще раз с горечью поглядели в сторону горящего города и снова двинулись в путь.