412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Владимир Шмелев » Письмо » Текст книги (страница 4)
Письмо
  • Текст добавлен: 10 апреля 2020, 11:21

Текст книги "Письмо"


Автор книги: Владимир Шмелев



сообщить о нарушении

Текущая страница: 4 (всего у книги 5 страниц)

Бывало, что я ждал долго и вовсе безрезультатно, борясь с трепетом, переходящим в желание убежать. Тогда, выкурив до пяти-шести сигарет подряд, я, не дождавшись, все же уходил обратно к себе – по-началу нетвердыми затекшими ногами, с пьяным позвякиванием в голове. К началу лестницы, перед тем как начать мне спускаться, дурно прихватывала за горло тошнота, и я почти переставал думать о том, что неверно выбрал время, чтобы ее ждать, а хотел поскорее лечь и прижаться щекой к холодной подушке, уже физически начиная ощущать свое несчастие. – Мне было нужно ее видеть…и мы даже не разговаривали.

И конечно же такая ситуация не могла длиться вечно. Я сковывался ее влиянием и своими домыслами, словно вмерзал в лед. Чем дальше, тем больше. Скоро ей надоест, и она перестанет отвечать на мои взгляды, все чаще думал я, и сразу становилось неуютно. Я помрачнел, когда заметил первые признаки ее сомнения, которых, я опять допускаю, не существовало и в помине, но они были выдуманы мной – просто опасения мои становились плотскими. Они принимали ее образ, делаясь точной копией, брали ее одежду и привычки, даже могли держать пальцами сигарету, как она, а главное, я знал, о чем они думают, как смотрят, чего ожидают, потому что я был их источником. Но, в конце концов, они действительно могли совпасть с реальностью каждым своим изгибом, обеими ямочками на щеках. Разрываясь, я хотел сидеть с этим ведром там вечно, едва не поддаваясь желанию сбежать скорее обратно вниз, возлагая все надежды на следующий раз; но до истерики от чувства бессилия становилось понятным, что все может прекратиться и не начавшись, потому что я промолчу.

И однажды я наконец решил заговорить. И сменись в тот миг за окном ночь на день – я не уверен, что заметил бы это.

Помню, как фотоснимок, то ощущение, которое в два часа ночи являл на мою поясницу выступ подоконника и вдруг повисший перед глазами сигаретный дым в тот момент, когда где-то с пугающим мягким подскрипом отворилась дверь, выпустив пару голосов. Я понял все сразу, не успевая ни о чем подумать. Миновав короткое, в метр длиной, подобие коридора, Лена и брюнетка оказались в почти квадратном пространстве курилки, сторона которого составляла всего несколько шагов. По-моему, я немного подвинулся вправо, проскользив по подоконнику. Лена встала тоже спиной к окну, а брюнетка к ней лицом, в пол оборота ко мне. Я невольно слушал продолжение их начатого еще в комнате разговора, угадывая в себе начало истерического блеска, который принимался изнутри давить на меня, словно бы выталкивали упирающегося ребенка в большую комнату со взрослыми, перед которыми надо было выступать – петь песенки или произносить стихотворение. Я затягивался, глядя на стремительно сгоравшую бумагу, на прожорливые разбегавшиеся огоньки и понимал, что та самая секунда – прервать их болтовню-разговор и продолжал молчать, отчетливо ощущая как упускается момент, взгляд то и дело прыгает, отражаясь на скос стены как зайчик. Дым некстати наконец-то попал мне в глаза, навернулись слезы, я заморгал и прочистил в вполсилы горло, надеясь заговорить, – и чем дальше, тем это было все маловероятнее. От давления сердце застучало так, что я слышал его. На оставшейся четверти сигареты, после внутреннего перелома и адского почти мучения, ударяясь о стенки гортани, вылетел запаздывающий звук – мычание крохотного буйвола, которое, прошелестев над языком и ударившись о передние зубы, вытянулось-таки в дар самостоятельной речи и предложение, произнесенное не совсем моим голосом.

«Девушки…у вас не будет йода?»

И все замолчали…

Брюнетка первая посмотрела мне в глаза, с интересом и легким удивлением. Только что произнесенное слово еще не успело совсем покинуть ее губ, еще миг продолжая являть на них свой тонкий след. С меня же свалилась гора.

«Там…в моей…внизу…»,– я сразу же запутался в ее объяснении, не сообразив поначалу, что оно предназначалось не мне. Брюнетка немедленно пошла искать, незаметно бросив окурок в ведро, и я пошел следом за ней, к ним в комнату. Лена оставалась спокойной – это бросилось мне в глаза, она даже не переменила позы, так и осталась стоять у окна, только, когда я почти выходил, спросила:

«Что случилось?»

Обернувшись, я ответил:

«Мышка заболела». – Она продолжала смотреть так же спокойно, а я, признаюсь, почему-то ждал, что она улыбнется, и в следующий миг несколькими шагами догнал брюнетку, которая уже протягивала мне молча черный пузырек. Я взял, успев ухватить общее впечатление просторности их жилья, поблагодарил и вышел, забываясь мгновениями от налетавших пузырьков эйфории.

Немного позже, когда я сидел в комнате, мне хотелось снова и снова вспоминать об этом, словно бы держа в руке несуществующий фужер, я думал о том, как они вошли, как продолжают говорить. Как я мучаюсь, глядя то на ровные стыки плитки, то на стену, то меж них, на бегущий от меня и ломающийся там в углу и бегущий дальше приросший к полу плинтус. Это продолжалось бесконечно.…Просить просто сигарету было нельзя, это привычный для всех жест, не говорящий и бесполезный. Какие-то лекционные конспекты, или что-то еще необходимое? Не знаю почему, но все не подходило и не могло быть к месту, просто не вязалось со временем и настроением. И еще с возможностями. И еще с тем, что моей просьбе нельзя было отказывать. Йод и мышка – вершина тогдашней моей мысли и интеллекта, моего языка, слова, сообразительности и решимости. Все это, наверное, непросто понять со стороны, но не смейтесь.

Тем более что мышонок действительно был – пестрый хвостатый комочек с серым пузом уже несколько дней жил у меня на прикроватном шкафчике в трехлитровой банке. Он шуршал по белым стружкам, устраивая себе в них спальные ямки вместо норок, если ему надоедало спать в коробке от спичек, куда он прекрасно умещался. Черно-белая кроха, которую я купил у соседа по этажу за символическую монетку. В общежитии многие держали живность: котят, хомячков, мышей, свинок или рыбок. В этом плане я не особо отличался. А йод был пустяком, который потом следовало вернуть, имея полное право постучаться с этой целью в ее дверь – другими словами еще одна связующая нитка. А еще во всем этом была тщедушная дымчатая оригинальность.

Вот так между нами появилось слово. Повод ей лишний раз посмотреть на меня. Ступать дальше становилось мне все опаснее, зачастую на меня накатывал волнительный холодок, от которого трепетали сердечные нервные веточки. Я ловил все ее мелочи, которые она нечаянно роняла подле меня или намеренно подбрасывала в мою сторону, убирал в специально заведенную для этого коробку с беззвучной крышкой, чтобы время от времени доставать эти вещицы – устремление ее взгляда, кусочек рисунка на халате, манеру сплетать кисти, звук шершавого воздуха о ее ноги или, к примеру, покорность слегка томящихся дужек очков, которые, держа за уголок, она покусывала некрупными зубами… – доставать и снова разглядывать, вплотную приближая собственный взор и дыхание. Странным и завораживающим был воздух и множество моих и чужих движений. Появись в тот момент у нее другой молодой человек, так чтобы я узнал об этом, тот час бы захлопнул нежную свою материю в створки и смотреть бы на нее перестал, с облегчением перевел бы дух и радовался, что унес ноги. Однако все шло как надо, и я думал о риске, на который приходилось идти, ибо чем ближе, тем я становился яснее – я нарушал свой генетический закон.

У меня с ней не было шанса, а только был шанс с ней у того, с позволения, идеала, который я себе наметил и к которому застремился с недавнего времени. Меня любить было не за что, а полюбив, невозможно долго быть рядом, жертвовать. По крайней мере я бы сам не стал жертвовать, видя всю напрасность такого занятия. Однако я уже стремился к ней, будучи неотвергаемым, опыленный росой. И все мое страдание заключалось в том, чтобы, прижимая к груди, не отпускать от себя розовые в волнистых прожилках шарики растекающихся сквозь пальцы надорванных бус, каждая горошина которых толковала мой застенчивый ребус – чем меньше я рассыплю их, тем лучше, а все остальное – радужные пузыри и виноград.

Женские существа, которых мы любим, становятся слишком идеальными и с ними непросто разговаривать. Лично я вообще разучиваюсь сопоставлять слова, мысли и смысл всей ситуации. Это должно быть простительно.

Через пару дней я решил, что пора возвращать простоявшую все это время на полке бесполезную панацею. Пеструшка так и не узнала о йодном существовании, продолжая с шелестом по стружкам свою замирающую на полушаге беготню. Дверь открыла брюнетка, и мое «спасибо» холостым ядром вылетело в трубу…

Правда, я снова стал видеть, как в ее взгляде на меня появилось оживление. Мы снова продолжали встречаться в коридорах, на лестницах, в учебном корпусе и все там же, у окна, в комнате для курения. Однажды я снова набрался смелости и, прервав их разговор, попросил разбудить меня утром, прикрывая свое смятение усталым видом, необходимостью и желанием отключиться – было что-то около трех утра в середине учебной недели. Лена согласилась под молчание все той же брюнетки. А я не спал остаток ночи, вожделенно ждал, когда она спустится около восьми часов, чтобы постучать мне в дверь, но так и не дождавшись тихонько поднялся к ним на этаж, покурить. Когда я проходил мимо, то неплотно прикрытая дверь, показалось мне, пропускала их голоса и шаги по комнате. Вечером она мимоходом извинилась, сказав что они сами проспали. Я небрежно кивнул на это и ответил, что ничего страшного.

А однажды мы втроем мило побеседовали о чем-то, я даже немного рассказал об учебных своих успехах, тем немного их развеселив. Мы стали запросто говорить друг другу «привет» при встрече. Я переставал не любить брюнетку. Другими словами, шажок был налицо. Самый первый и маленький. Видя, как мне дается такая ходьба, опять опускались руки. Я не спешил дальше этого «привета», я уже снова ощущал тяжесть. От ее взгляда не могло скрыться мое к ней влечение, но так же легко она могла угадывать сквозившую из меня нерешимость, которая была холодной маковкой белого айсберга. Я абсолютно не представлял, как действовать дальше, не представлял. Первый импульс, который я все же сумел передать ей, тускнел. Своим бездействием и медлительностью я не походил на того, кого она могла желать. Осознавать такое снова было горько. Мне казалось, Лена словно расстраивалась, разочаровывалась и, видимо, переставала думать обо мне. Так продолжалось еще с месяц, потом закончилась сессия, и я не поехал, как собирался, домой, имея несданный экзамен, распирающий лицо гайморит и все ту же усталость вперемешку с желанием, чтобы все куда-нибудь пропало. Но перед моим отъездом произошло еще два важных события, отчего-то поселившихся в моей памяти отдельно от остальных не менее важных – пропажа Пеструшки и Новый Год.

Веселившая всю комнату настойчивая привычка пружинисто прыгать к незапертому кругу, висевшему над ее головой, с неутомимой надеждой зацепиться ладошками за прозрачный край в конечном итоге открыла перед глупым зверьком свободу. За месяц мышь заметно подросла. В красные и синие пластиковые колпачки от бутылок я наливал воду, умиленно, особенно поначалу, разглядывая, как она пьет, зажмурив в каком-то своем гурманском удовольствии черные идеально круглые бусинки, в которых крохотно, изогнувшись, ждал своего отражения окружающий мир. И в такой момент в ней все замирало, в воздухе могла застыть на полуслове передняя лапка и только розовый язычок часто трепетал, разбрасывая еле слышные всплески. У нее были семена, орехи, хлопья кукурузы, белый хлеб…Частенько я доставал ее погулять по кровати или по своей одежде. Добравшись до моей шеи, она пускала по мне своими коготками волну мурашек, так что я обычно не выдерживал и, снимая, снова прятал ее в ладонях, где ей нисколько не сиделось – воплощение непокорного желания, желания удрать. Такие гулянки как правило не бывали продолжительными из-за ее неисправимой привычки обращать попутно свой семенящий моцион в уборную. По этой же причине я не любил доставать мышь из ее прозрачной комнаты при посторонних – не особо размышляя, она запросто пачкала мне руки, выражая то ли свой протест, а то ли просто по привычке. Но зато когда никого не было, мы оба чувствовали меньше стеснения.

Она становилась неудержимой, чем дальше, тем больше. Временами меня это злило, потому что я любил ее. Запирать же мышь капроновой крышкой намертво я не хотел, боялся, что ей будет не хватать воздуха, несмотря на многочисленные неровные дырочки. И как то раз, однажды войдя в комнату, я застал ее ошарашенную на узком гребешке короткого баночного горлышка. Мышка покачивалась на скользком округлом парапете, балансировала, вздрагивая тонким чуть розоватым хвостиком, или пыталась, вытянувшись, аккуратно ползти по нему, сосредоточенно глядя перед собой, источая боязнь сорваться, от которой все ее тельце пребывало в равновесном напряжении. Наверное, ее сознание переключалось то на открывшуюся пропасть, то обратно в банку, нырнуть в которую еще надо было решиться. Этакая молчаливая теплая черно-белая гусеница. Она живо, нисколько не брезгуя помощью, ухватилась, как цепкий бульдожонок, за мои пальцы, и, несколько раз звонко пнув сорвавшейся задней лапой стекло, переползла на мою ладонь, оставляя на ней крохотные вспотевшие шажки. Спустя еще секунду я запихал собранные лодочкой пальцы в банку на сколько позволяло ее отверстие и осторожно стряхнул мышь на подстилку. Теперь она знала, что выпрыгнуть мало, после неизбежно вставала новая сложность – невозможность идти дальше. И я купился на эту ее уловку, и вправду решив, что страх скатиться в неизвестное предстоящее ее надолго остановит. Мера предосторожности – я нарастил горло банки большим пластиковым стаканом без дна – не помогла; одним утром на столе я увидел сиротливую пустую прозрачность, видимо одним из удачных прыжков она все же покорила более чем тридцатисантиметровую высоту. Я удивленно обижался сам на себя, стеклянное же жилище с пропавшим квартирантом нагоняло неприятное чувство упущенности. Без своего пестрого сердца оно, покрытое отпечатками моих прикосновений, сиротливо глядело вокруг, а в особенности на меня, своими прозрачными зябнущими глазами.

После немедленных поисков по полу и пары дней ожидания, я, положив три тысячи сантиметровых кубиков мышиного духа в пакет, выбросил его в один из мусорных контейнеров перед входом в общежитие. И еще с неделю в душе, постепенно стихая и сходя на нет, длилась моя черно-белая крошечная тоска, похожая на звук стихающего аккорда…

…Во-вторых, был новый год, когда почти все – пьяные и братья, если не подерутся.

Мой первый новый год вне дома. Все предстоящее отчего-то казалось мне радостным сгустком света. И от того заранее – несколько дней перед тем – я стал испытывать ощутимое во всем теле волнение. Да и вообще праздничная суета приближалась, захватывала всех и проникала во все уголки общежития. Учебное напряжение, каким бы оно ни было, приостанавливалось, все думали о лучшем, и от того настроение у всех незаметно и неуклонно приподнималось. Комнаты обрастали мишурой, мигающими гирляндами и огоньками. Покупались бесчисленно свечки. В холодильниках уже лежало «Советское» шампанское и бутылки с обычным вином. Кто-то на время празднования уже собирался уезжать домой, и от того потом некоторые кровати пустовали, словно дремали у всех на виду, не поддаваясь наступающему празднику. А утром тридцать первого с самого раннего часа начались приготовления, чтобы все успеть и к вечеру быть нарядными, чтобы с боем часов открывать стреляющие бутылки и пить шампанское.

В предвкушении окончательно захлебывалось неприятное. Мне стоило известного труда, чтобы по настоянию матери не уехать домой. Я выдумал, хоть и неправдоподобно, про загруженность учебой, про зачеты и консультации перед экзаменами. (Почему же я просто не мог сказать, что не хочу домой?) А сам продолжал одурманиваться предстоящим – всем и тем в особенности, что Лена должна была стать моим новогодним подарком, моей белой бархатной валентинкой. Я не сомневался, что увижу ее. «Неужели может быть, что она совсем не чувствует хоть отчасти того, что чувствую я…», – все думал и думал я, когда приходилось слоняться по магазинам с остальными, закупая куриц, колбасу, банки гороховой дроби, майонез, недорогие фрукты и другую необходимую для празднования дребедень. В самый новогодний вечер мое трепетное волнение начинало жить во мне совершенно отдельным существом, которое временами сжималось во все тот же ледяной шарик под легкими либо напротив растворялось по всему телу, придавая всем моим действиям прохладу. Мы распили с приятелем бутылку легкой наливки, сыграли несколько партий в пинг-понг, послонялись по этажам и курительным комнатам – после чего все уселись за стол, за час до курантов.

На столе стояли две из пяти оттаявших бутылок шампанского (мы заморозили их до льда, выставив слишком надолго охладиться за окно) – еще пол часа назад они отогревались в синем тазу с теплой водой – и несколько бутылок обычного вина – красного и белого; занимали центр вслед за шампанским глиняные чаши с покатыми холмами салатов – белый с желтой кукурузой и бордово-красный винегрет и его более изящная розово-бледная подруга – сельдь «под шубой» с бесконечно нежным обветренным слоем, похожим на матовую кожу, никогда не знавшую прикосновений. Размякшие от маринада помидоры пузырились тутовой ягодой чуть сбоку, и на двух небольших блюдах симметрично распускались среди всего остального выложенные из бутербродов цветы. По периметру же стола белели чистые еще тарелки, почти не имевшие меж собой одинаковых расписных узоров, и рядом с каждой блестел стальной прибор, а у самого почти края стеклянной группой толпились пара высоких узких фужеров и тонкие стаканы, один из которых, особенно раздувший свои бока, был пивным, и уступал ростом только этим василькового цвета фужерам на ножке из пяти сросшихся друг за другом хрустальных шариков.

Как же сложилась наша компания, и как я в ней оказался? – этот самый приятель пригласил меня встречать Новый Год с ним и остальными, от того что мы с ним были приятелями и вдобавок учились в одной группе. Вообще подбором гостей занималась его девушка, симпатичная и стройная и вообще располагающая к себе, они спустя время поженились. Всего нас было семеро – он, я, еще один, как оказалось, мой знакомый и четыре девушки, троих из которых я знал лишь в лицо – они жили в общежитии и учились на одном со мной курсе – однако до сих пор я не общался с ними вовсе. Потом уже мы будем говорить друг другу при встрече «привет» и улыбаться, как хорошие знакомые, но я всегда помнил только их лица и напрочь забывал имена.

На удивление быстро уходила неловкость от необходимости общаться с по сути незнакомыми людьми – благодаря хорошему всеобщему расположению и принятой накануне наливке.

Почти в каждой комнате было одно и то же: все ждали, когда начнутся последние минуты. Все было готово. Горели свечи, свет же был по возможности притушен; работали маленькие телевизоры, все уже сидели на своих местах и не старались начинать в разговоре продолжительных тем; кто-то уже вертел в руках зеленые бутылки, обнажая скрученные проволочки… и вот наконец стали бить часы, от которых в маленькой комнате все особенно оживилось, потому что все ждали именно этого момента. Новый год начался, хлопнула бутылка и зашипела радостная пена; перемежаясь со звоном стекла, зазвучали совсем простые поздравления, где-то снаружи особенно громко раздались радостные выкрики. Я же видел все это словно немного со стороны, и хотя тоже улыбался, но пребывал в своем особом предчувствии, и вся эта происходящая картинка лишь краешком задевала меня, и по сути была лишь тем фоном, на котором я трепетал все ярче и все тайнее.

Первые пара фужеров (а вернее будет сказать «стаканов») стали той формальностью, после которой я наконец ощутил свободу. Услышав снаружи шум и схватив стоявшую на столе бутылку и фотоаппарат, я просто бросился к ней, бесконечно долго переставляя ноги, неспешным, но несдержанным шагом, пробираясь через высыпавшую из комнат толпу, весело тыкающую время от времени в меня свои пустые бокалы. – И я радостно наливал им, заметив беззлобно, что за мной увязался тот самый дальний знакомый, который только что сидел за одним столом со мной; снова и снова всех поздравлял, мгновенно забывая лица, и шел дальше, неся подсыхающее горло.

Фотокамера-«мыльница» стала моим планом, который я придумал еще раньше. Вернее будет сказать, что в этом не было какого-то особенного плана, а просто мне хотелось заполучить ее фотографию, так что за день или два до того я, лежа неподвижно в течение часа в темноте, все думал и думал об этом – о фотокамере. О том, что осмелюсь сделать Ленин снимок и найду способ для этого. Вещь и пленка были чужими, и я завладел ими в итоге безраздельно, расхаживая весь вечер и выхватывая из окружающей повседневности всякую дребедень, «сорные» картинки, среди которых потом, в самом конце, непременно затеряется та самая, нужная, ради которой все и затевалось. Был миг, когда меж всех этих проплывающих людей у меня самого в груди звучал обнадеживающий Бетховен (диск его валялся на столе вместе с остальной музыкой, более востребованной) вместо сердца и легких; диафрагма отмеряла плавные длящиеся струи, которые прибавляли мне того самого настоящего трепетного ликования, чудно оплетая мои внутренности лозами, на которых висели зеленые шишки хмеля. Я не был пьян, но был волшебно окрылен «советским» выстуженным шампанским.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю