355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Владимир Березин » Путевые знаки » Текст книги (страница 1)
Путевые знаки
  • Текст добавлен: 5 октября 2016, 05:44

Текст книги "Путевые знаки"


Автор книги: Владимир Березин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 1 (всего у книги 15 страниц) [доступный отрывок для чтения: 6 страниц]

Владимир Березин
Путевые знаки
Серия: Вселенная Метро 2033

Издательства: Астрель, АСТ, 2010 г.

Мягкая обложка, 272 стр.

ISBN 978-5-17-064132-1, 978-5-271-26318-7

Аннотация:

"Метро 2033" – Дмитрия Глуховского – культовый фантастический роман, самая громкая российская книга последних лет. Тираж – полмиллиона, переводы на десятки языков плюс грандиозная компьютерная игра. Этот роман вдохновил целую плеяду новых писателей, и теперь они вместе создают Вселенную "Метро 2033", серию книг по мотивам знаменитой саги. Приключения героев на Земле, почти уничтоженной ядерной войной, выходят за пределы Московского метро. Теперь сражения за будущее человечества будут вестись повсюду!

Владимир Березин – один из самых интересных современных фантастов. Его "Путевые знаки" – первая и главная книга Вселенной "Метро 2033". Его герои выберутся наконец за пределы Метро и выяснят судьбу Петербурга…

Владимир Березин

Путевые знаки

ОТЕЦ

He рассказывайте никому своих снов что, если к власти придут фрейдисты?

Станислав Ежи Лец

Я стоял на краю летного поля среди высокой травы, колыхавшейся на ветру. Волны шли вдоль взлетной полосы, расходясь то в одну, то в другую сторону, будто поле кто-то гладил огромной ладонью. Я ждал отца, и вот он появился большой, сильный, и взял меня за руку. Я чувствовал его ладонь и торопился за ним, когда он повел меня через ограждение к ангарам. Часовой лихо откозырял нам, но мы все знали друг друга давно, и все было формальностью: и движение часового, и ответ отца, и пропуск, который он так и не достал. Аэродром был маленький, спортивный, и машин на нем было мало. Всего было мало и самолетов, и летчиков. Отец, прищурившись, посмотрел вдаль и произнес: Чудесный день: видимость миллион на миллион.

Он сказал техникам что-то, те ответили неразборчиво, помахав какими-то бумагами. Вместе они уткнулись в эти бумаги и, наконец, отец поманил меня за собой.

В кабине учебного самолета было жарко, пахло бензином и нагретым металлом. Я любил эти запахи, но еще больше любил, как пахнет в кабине, когда нет жары, каким-то особым запахом электроприборов. На реактивных самолетах топливом почти не пахнет, а вот тут ты ощущаешь себя почти как в автомобиле.

Отец говорил, что завод разрешает им летать на девяносто втором автомобильном бензине, оттого мне таки кажется. А мать недовольно говорила, что я люблю нюхать бензин, потому что у меня в организме не хватает железа. Я сижу справа, уткнувшись носом в панель автоматического радиокомпаса, пока отец готовится к вылету.

Я помню тот фильм, где мальчик спас отца и вел самолет над пустыней. "Если что, я спасу его, думаю я, проведя пальцем по шкале коррекционного механизма.

Вот он попадет в беду, а я доставлю его в госпиталь… Нет, пусть не он, а кто-нибудь другой попадет в беду, и мы с отцом спасем его. Мы сядем в далекой горной местности, вокруг будет война и взрывы, а мы погрузим раненых и в последний момент взмоем в небо. Он будет так же, как и сейчас, спокойно и строго смотреть вперед, а я буду штурманом".

И я проверяю, выставлен ли коррекционный механизм на ноль перед взлетом. Отец не смотрит на меня, но я знаю, что он все видит.

Я рассказываю ему школьные новости, чередуя хорошие и плохие, и чувствую, что ему все это очень интересно, но немного не к месту, не вовремя ведь сейчас ему лететь. Что-то еще я хотел спросить у него, но не помню что. Отец подмигивает мне, будто намекает, что он тоже хотел что-то рассказать, но не сейчас: видишь, работа.

Мы еще некоторое время сидим с отцом в кабине, и он, внимательно проверив, как я застегнул ремни, прибавляет газу. Самолет двинулся вперед, и мы, раскачиваясь, выписали квадрат на двух разогретых солнцем асфальтированных полосах аэродрома. Потом он остановил самолет, сбросив обороты двигателя. Я выбираюсь наружу, и воздушный поток тут же срывает у меня с головы пилотку. Это отцовская пилотка, а отец говорит, что головной убор самое главное в форме. Пилотка мне велика, но я берегу ее пуще коллекции вкладышей от жвачки. Пилотка скользит по шершавому бетону, и я бегу за ней, упуская тот момент, когда отец тронул машину и стал набирать скорость. Крылья начинают двоиться и троиться в мареве, которое висит над нагревшейся уже полосой, и вот, наконец, далеко-далеко черточка учебного самолета отрывается от земли, покидает это дрожащее над бетоном марево и поднимается вверх. Отец закладывает вираж и проходит над аэродромом обратно, сделав бочку, а потом крутит прямо у меня над головой фигуры по списку своего полетного листа.

Я иду к ангарам и, стоя в тени, хочу только одного, чтобы это длилось бесконечно: меняющийся на виражах тон работающего двигателя, самолет, кувыркающийся в воздухе на фоне нестерпимой синевы, и мое счастье.

Надо было что-то спросить, что-то очень важное, и я знаю, что отец мне все объяснит. И я, наконец, вспоминаю, что именно… Но отец далеко, и его самолет, сделав петлю, уходит в сторону солнца. Я читал одну книгу, повесть про летчиков времен войны… И там, в этой повести, один из наших пилотов всегда уходил в сторону солнца после атаки, поэтому его никто не мог сбить. Он потом садился на аэродром, где базировались американские летчики, тогда мы воевали вместе. И вот американцы пили свое виски, а он всегда просил в столовой немного солнца с газировкой. Я уже не помню подробностей и что там было еще в этой книге, но потом этот летчик улетел в сторону солнца после воздушного боя, но не с американцами, конечно, а с немцами, которые на нас тогда напали. Он улетел, и больше его никто не видел. Он растворился в этом солнце… Потом американцы спрашивали про него, а им предлагали только выпивку… И американцы плакали, потому что мы тогда дрались вместе, и когда твой друг не приземлился, то как же тут не заплакать?

Поэтому когда отец пьет с друзьями, они поднимают тост за то, чтобы количество взлетов совпадало бы с количеством посадок. У них много еще тостов, и еще было правило не говорить "последний", а говорить "крайний".

И вот я смотрю, как отец ушел в сторону огромного солнечного диска, который начинает клониться к закату, и жду. Я жду очень долго, кажется, жду вечно… В этот момент я всегда просыпаюсь.

Когда мне снится отец, я всегда просыпаюсь на этом месте, и мое одеяло оказывается совершенно мокрым от пота. Я просто плаваю в луже пота, и давным-давно, то есть в детстве, мне казалось, что это были слезы. Но это, конечно, не так, а какая-то физиологическая реакция. Эти сны приходят ко мне раз в месяц, а иногда чуть чаще. Давным-давно я советовался с нашим доктором, и он говорил, что это, наверное, реакция на полнолуния и новолуния. Доктор говорил, что у женщин тоже так бывает, и смеялся. Это не как у женщин. Я теперь понимаю эту шутку

Такие сны мне снятся уже двадцать лет, и доктор у нас новый, а старый уже умер.

Еще мне говорили, что эти сны приходят ко мне из-за того, что во время Катаклизма (это еще доктор назвал то, что произошло, Катаклизмом) на меня подействовал электромагнитный импульс. Меня тогда лечили от головных болей, от спазма сосудов слабыми токами, и вот одно наложилось на другое и превратилось в ночные свидания с отцом.

Все бы хорошо, но только очень тяжело просыпаться и не из-за того, что совсем мокрый, а из-за того, что сон кончился. Об этом надо помалкивать, потому что и так на меня смотрят как на ненормального.

Я перевернул матрас мокрой стороной вниз и перестелил одеяло.

Отец уехал к родственникам в Питер за несколько дней ш до Катаклизма. Он должен был прилететь через неделю, и вот уже двадцать лет его нет со мной. Мне хочется думать, что он тоже там, в городе на Неве, спит и видит странные сны, где я с ним говорю и где мы вместе сидим в кабине его самолета.

Мать умерла десять лет назад, но не из-за лучевой болезни, не от всей этой дряни, которой мы болели сразу после Катаклизма, а совершенно непонятно из-за чего. Я иногда думаю, что она умерла из-за того, что ей не хватило света.

Ее нашли утром отвернувшейся к стене с совершенно спокойным выражением лица. Очень спокойным, я бы сказал. И она ни разу мне не снилась.

А жизнь моя шла в подземельях между "Соколом" и "Динамо". Я родился в Петербурге, когда он уже опять стал Петербургом, но прожил в этом городе совсем недолго. Родители давным-давно переехали в Москву. Мы жили рядом с "Белорусской", и жить бы мне на богатой ганзейской станции, но судьба, что занесла меня под землю, повела меня дальше. Судьба поволокла меня дальше, за ганзейский барьер. Туда, где на трех станциях метро мы занимались самым нужным делом. Как говорил начальник станции "Сокол": "Мы выращиваем зерно, разводим свинью и консервируем слизь". Это он говорил как настоящий начальник на праздниках. Наш начальник произносил это, взмахивая рукой, как взмахивали все прежние начальники, и будут ораторствовать будущие, если у нас, конечно, есть будущее в этом подземном мире. Я заметил, что все они говорят "свинью", а не "свиней", отчего-то они чувствуют себя увереннее, если слово свинья употребляется в единственном числе. Так им намного спокойнее.

Я свиней тоже не любил, свиньи меня всегда пугали, но деться от них было никуда не возможно. Не пчел же в тоннелях разводить.

А начальник станции "Сокол" Бутов был крепким хозяйственником. Никто, кроме него, не удержал бы в повиновении своевольных свинарей, угрюмых собирателей грибов-слизней и техников типа меня. Власть начальника "Сокола" простиралась до самой станции "Динамо", где, впрочем, на швейном и кожевенном производстве хватало своих начальников, только пожиже и поменьше. А Бутов был велик и обширен в обоих смыслах последнего слова. Он даже бак с водой одной рукой поднимал. Я в детстве верил, что значок на картах "забутовано", относившийся к заложенным тоннелям и закрытым вентиляционным шахтам, относится именно к его фамилии.

Слизь, впрочем, была не слизь, а загадочная плесень, помогавшая от многих болезней. Пищевая добавка, сначала вызывавшая ужас, а потом ставшая дорогим экспортным товаром.

День катился своим обычным путем. Да и было это одно название: день-ночь сутки прочь. При искусственном свете что день, что ночь все едино. Раньше говорили, что люди должны автоматически перейти на сорока восьмичасовые сутки. Но у всех получилось по-разному.

У нас, тех, что работали на плантациях чудо-семян, это были, наоборот, двенадцатичасовые сутки поработаешь немного, а потом спишь прямо в оранжереях.

А вот у свинарей все зависело от их подопечных: спят они, так и свинари ходят как зомби, а проснутся свиньи, так и свинари бодро бегают по звероферме. Друзей у меня было немного, но один стоил десятка.

Главным и лучшим был старый железнодорожник Владимир Павлович. Сперва он мне казался стариком, но это было следствие отношения к возрасту в юности, когда все, кто лет на десять старше тебя, кажутся стариками. Сейчас я понимаю, что дело заключалось еще и в том, что до Катаклизма он успел прожить какую-то взрослую жизнь, а я нет. А потом разница в возрасте, как это всегда бывает, стерлась.

Владимир Павлович ходил в железнодорожной форме. Мне это жутко нравилось, потому что спутать Владимира Павловича ни с кем было нельзя. Где он находил эту форму на смену сношенной, совершенно не понятно.

Всякий помнил наизусть историю метрополитена, на некоторых станциях ее даже заставляли учить детей, будто закон Божий. Поэтому все знали, что постановлением Правительства Российской Федерации от 3 января 1992 года № 4 (будто кто-то из нас помнил, что это были за предыдущие три!) метрополитен был передан в муниципальную собственность города Москвы. Был ликвидирован Главметрополитен МПС. То же самое произошло и с метрополитенами других городов, но сейчас до других городов нам не было дела.

И форма старого образца означала как бы прежнюю жизнь.

А Владимир Павлович ходил именно в мундире железнодорожника, и фуражка у него была старинная, с перекрещенными молотками на околыше. Я как-то спросил у него, что это за второй молоток. Владимир Павлович отвечал, что это французский ключ. Я застеснялся и не стал переспрашивать, просто пошел в библиотеку. Библиотека была старая, заброшенная, и там я еще мальчиком проводил время, когда мне было плохо или хотелось спрятаться. Я полистал разбухшие от сырости словари, и оказалось, что по-английски это monkey wrench. Он действительно раньше назывался паровозным, а сейчас его все называли просто разводной ключ. Я катал на языке это слово monkey. Смешное название, да.

Потом я придумал простое объяснение. Оно заключалось в том, что у Владимира Ивановича где-то было припрятано несколько комплектов старой формы. Именно старой! Может, он обнаружил на боковых ответвлениях путей или в депо тюк со старыми кителями и фуражками, потому что невозможно столько времени сохранять выданный тебе комплект.

Впрочем, нет. Не знаю, тут мистические вещи творятся: одна история про Серебряный поезд чего стоила. Еще баба Тома говорила мне, что раз в год по тоннелям. Проходит Серебряный поезд, и если впрыгнуть в него, то можно уехать из метрополитена далеко-далеко, в страну, где есть небо и живут там совсем по-другому.

У моего старшего товарища была и другая черта довольно странная.

Владимир Павлович удивительным образом умудрялся напиваться каждый день. Пили у нас редко, но буйно, с драками и долгими разбирательствами. А Владимир Павлович пил тихо и укромно, никому этого не показывая. Я думаю, что он и жил на станциях-факториях оттого, что здесь было налажено производство спирта. Конечно, эта привычка была непростой, обслуживая свое пьянство, Владимир Павлович проявлял удивительную изобретательность, но оставался тайным пьяницей.

"Пьян да умен, два угодья в нем", сказал как-то начальник станции "Сокол", и точно руки у Владимира Павловича были золотые. Никто ему не ставил брагу в укор. Да и я любил с ним говорить после обеда, а вот поутру и вечером я Владимира Павловича не любил.

Но вольно ж мне было ругаться, ибо когда проживешь полжизни с человеком, особенно здесь, то понимаешь, что только смерть, точь-в-точь как в брачной клятве чуждых нам церквей, только смерть разлучит нас.

Иногда я представлял все пространство метрополитена: разодранное противоречиями, населенное ожесточенными людьми, готовыми продать друг друга за горстку патронов, чтобы потом набить ими рожок автомата Калашникова и убить еще кого-то. Когда я начинал думать так, то все время себя одергивал, говорил себе, что ведь там, за пограничным постом на "Белорусской", живут точно такие же, как я, люди, ровно с теми же мыслями. И как только они кончают враждовать, оказывается, что все они сделаны из того же мяса и костей: и какие-то опереточные фашисты на "Пушкинской", и мастеровые на "Кузнецком мосту", и белые воротнички Полиса, и анархисты на "Войковской".

Куда мы денемся с этой подводной, вернее, подземной лодки, так говорил уже сам Владимир Павлович об окружавших нас людях. Я хотел подавить в себе чувство брезгливой ненависти к этим человеческим существам, потому что знал, что оно родилось из страха. Один священник, пришедший из подземных храмов под Елоховской, чтобы проповедовать нам Слово Божье, говорил, что я правильно думаю. И эту ненависть нужно переплавить в любовь! Я кивал в такт его речам, но знал, что ничего переделать в любовь я лично не смогу. Не тот я материал, чтобы оказаться годным для перестройки.

Священник, шелестя ветхой рясой, ушел в направлении занятой анархистами "Войковской", станции с непростой историей, и с тех пор его никто больше не видел. По крайней мере, мимо нас он обратно не проходил. Уж не знаю, как и что с ним произошло, обратил ли он кого в свою веру или пожрали его в туннелях слизни. И никто знал. "Войковскую" вообще у нас считали проклятой станцией во-первых, из-за названия. Названа она была в честь человека, убившего последнего русского царя. Или человека, велевшего его убить, не помню точно. Но, во-вторых и главных, про нее рассказывали много нехорошего в плане радиации. Тоннель там был неглубокого залегания, заражение проявлялось сильнее, чем у нас, вот и расплодилось там много странного.

Рядом на поверхности все еще стояли авиационный институт и заводы, в которых было понапихано много странной электроники, и ходили легенды о том, что эта боевая электроника объединилась в один электрический разум не без помощи оставшихся в живых авиационных инженеров. Эти инженеры якобы окопались в своих бомбоубежищах рядом с "Войковской" и держали оборону против всех, и своих, и чужих, при помощи боевых человекоподобных роботов. Эти роботы гоняли анархистов с "Войковской", которые пытались установить там свою власть и, чуть что, прятались в своих запутанных подземных коммуникациях.

Про роботов, впрочем, врали. Никакого резона в человекоподобии этих терминаторов, я так понимаю, не было. Но инженеров все-таки не жаловали: рядом с нами, к примеру, были гигантские подземные пространства, принадлежавшие научно-промышленному объединению "Алмаз", которое делало когда-то зенитно-ракетные комплексы.

Началось противостояние, как водится, с малого, с пьяной драки. Обпившись брагой, наши начали кричать, что зенитчики не уберегли покой и мирный сон страны, те отвечали без большого покаяния, и в итоге люди взялись за ножи, а потом и за стволы.

И в какой-то момент (я был тогда совсем маленьким и знал все это только в пересказе) вспыхнула даже маленькая война, окончившаяся худым миром.

После этой короткой войны с зенитчиками войковские анархисты, а вместе с ними и технари из авиационного клана перекрыли тоннели и заложили малые ходы. Мирное соглашение заключалось в том, что мы общались при помощи электрического кабеля. То есть воевать всем было невыгодно, но даже ругаться мы не могли: кроме кабеля, от которого технари были запитаны, никакой связи не было. Я думаю, что за последние лет десять ни один человек с "Сокола", уйдя к технарям, не вернулся обратно. И все это, повторяю, случилось еще задолго до моего появления здесь.

Теперь никто ни с кем не общался, хотя теперь мы пропускали по тоннелю всех, кто шел дальше в сторону "Войковской". Однако большая часть служебных коммуникаций была перекрыта, а то и вовсе заминирована.

Мы могли только гадать, что и как происходит за этими перегородками. Детям говорили, что там и вовсе живут мутанты, которые заберут их в свое царство, если они будут капризничать и плохо кушать питательные грибы и свинину. Умом многие понимали, что за барьерами в этих чужих тоннелях и убежищах сошлись очень толковые люди, но теперь нее попытки "Сокола" подружиться с ними были и оставались не более чем мечтой. Одним словом, наши отношения были обозначены путевым знаком из перечеркнутого горизонтально круга, который говорит, что дальше ходу нет. Чем дальше, тем больше я любил уходить по боковым коридорам в сторону аэропортовских улиц, где нашел выход в глубокий подвал-убежище. В этом подвале доживала свой иск гигантская библиотека. Я читал все: кулинарные книги, по которым уже невозможно ничего приготовить, и жизнеописания людей, о которых все забыли, учебники иностранных языков, тех языков, На которых после Катаклизма, может быть, уже никто больше и не говорил. Владимир Павлович этого занятия не одобрял, но точно в той же степени, в какой я не одобрял его алкогольных экспериментов.

Ты знаешь, Саша… сказал он мне как-то. Вот гляжу я ил тебя и понимаю, что ты наглядная иллюстрация неизвестной нам пока мутации. На вид здоровый кабан. Да, кабан… Тут он запнулся и после паузы продолжил: Кабан, это ты наверняка должен был прочитать, что-то вроде наших свиней. Так вот, ты здоровый мужик, а ведешь себя как ботаник. Ботаник? И хочу из оранжереи уйти?

Я думал, что ты и об этом читал. Ботаник это такой худенький мальчик, который прилежно учится в школе, слушается родителей и все время проводит за книжками.

Точно, я вспомнил это слово. Я его видел в книгах, но вот как у нас в школе называли ботаников, я не помнил. Раньше помнил, а потом забыл.

Одно точно все мы были немножко ботаниками из-за того, что носили защитные очки от яркого света.

Глаза наши давно привыкли к подземельям, где света не то что не было, а просто он был так же редок, как чистая вода: вообще-то вроде бы и есть, но поди найди хороший источник, подземный ручей, наладь от него трубу, обеспечь стоки… Хорошего специалиста по канализации могли выменять на десяток снайперов.

Я давно понял, что иерархия специалистов меняется постоянно: то в цене были бойцы, защитники и добытчики, то инженеры и строители.

Катаклизм нас не просто перетряхнул, он даже не отбросил общество назад, он повел нас не прежней дорогой, а куда-то вбок. Впрочем, иногда могли пригодиться очень странные навыки. Я, например, с детства хорошо стрелял из рогатки. А лет десять назад начался какой-то массовый психоз соревнования по стрельбе из рогаток на деньги. И я умудрялся не только быть в числе победителей, но даже неплохо на этом зарабатывать.

Правда, когда мне предложили таким способом охотиться на крыс, я отказался. Не мое это дело. К крысам я испытывал отчего-то уважение. Крысы очень умный народ, хоть про них наговорили много глупостей. У них прекрасная координация и чувство пространства. С крысой можно подружиться и, легко постучав по стене, вызвать крысу из подземелья. Это все оттого, что у крыс прекрасный слух и они очень чутки к вибрации.

Но, наверное, я переношу свое уважение к одной крысе на всех остальных, однако об этом после.

Мы с Владимиром Павловичем уже много лет проводили время в разговорах. Вот и сегодня он пригнал тележки в оранжерею, и мы с ним сели за небогатый обеденный стол. Владимир Павлович сразу же отхлебнул из фляжки, и мы заговорили, как всегда, о смысле жизни. "Смысл жизни" так я это называл, хотя темы у нас были весьма странные. Сейчас Владимир Павлович заглянул мне в глаза:

– Ты вот по молодости это не очень хорошо помнишь, а тебе расскажу. Сразу после Катаклизма множество людей из тех, кто спасся, пребывали в эйфории. Для них это было освобождение. Ведь раньше они мучились, переживали, суетились. В их жизни было начальство, семьи, где часто счастья никакого не было, и, главное, соображения о том, что все они неудачники. Они недостаточно зарабатывают, у них не сделан ремонт, не достроена дача… И тут бац! Все исчезло. Конечно, жизнь теперь была не сахар, и болеть стали больше, но те, кто по-настоящему болел, быстро вымерли. А вот те, кто пришел в такое упрощенное состояние, почувствовали себя очень комфортно. Это был второй шанс для неудачников и, главное, никакого офисного рабства. И ведь у нас масса людей занималась не своим делом: люди протирали штаны в конторах, с нетерпением ждали пятницы, чтобы радостно напиться, пить всю субботу и воскресенье, сносить упреки нелюбимых жен или мужей, с ужасом думать, что дети непослушны, попали в дурную компанию, понимать, что годы уходят, а ничего не сделано. Узнавать с завистью, что сверстники разбогатели, уехали за границу и вообще успешнее тебя. Душевные муки всегда тяжелее физических: к физическим ты привыкаешь или умираешь в зависимости от их тяжести. А тут, после Катаклизма, в одночасье, разом, успех стал осязаем. Успех это то, что ты жив, что ты получил пайку в оранжерее или выгодно торгуешь с ганзейскими станциями. Это новое средневековье, о котором так долго говорили. Ну ты не знаешь, но поверь, что говорили. И это гораздо более простая цивилизация, чем была. В ней есть все те же связи начальник-подчиненный, но теперь это хозяин-работник. Марксизм ты не представляешь, вообще, что такое марксизм, но поверь, мое поколение все было на нем воспитано… Так вот, марксизм снова стал настоящим, мир понятным. Вот они, вот мы. Вот еда, а вот одежда.

– Но так нельзя жить долго. И я читал про марксизм.

– Ну почему нельзя? Впрочем, что считать "долго"? Что для нас это "долго"?

– Если ты говоришь о марксизме, то количество должно перейти в качество.

– Это не марксизм. Это в тебе от невнимательного чтения. Переход количества в качество это Гегель, диалектика…

– Ну хорошо. Гегель. Но что-то должно случиться.

– Да понятно что, должен случиться выход на поверхность. Или нас съедят какие-нибудь монстры.

– Ну вот подумай, зачем монстрам нас есть? Что им в нас? Что такого медом намазанного в людях, что спаслись в метрополитене? Отвоевать у них метро? Но если разумные мутанты, да и неразумные, жили двадцать лет у себя, даже в случае дельта-мутации, какой им резон лезть под землю? Я могу предположить, что самые разумные из них ищут с нами контакт. Может, они хотят с нами сосуществовать.

– Мы всегда можем предположить самое фантастичное. Например, что самые разумные нас рассматривают как деликатес. Устроят фермы, будут нас разводить, как свиней…

Потом мы обсудили слухи о Курчатовском институте. Там, рядом со станцией "Октябрьское поле", был целый город, причем с одной стороны смыкавшийся с убежищами и подземными помещениями Главного разведывательного управления на Хорошевском шоссе, а с другой с Курчатовским институтом. Говорили, что вчера на дальних рубежах была стрельба, и кто-то, видимо, хотел прорваться к нам.

– Ты ведь знаешь, откуда у нас возможность выращивать чудо-зерно? – спросил меня кто-то.

Это, в общем, все знали, да только никто не говорил. То электричество, что круглосуточно освещало наши плантации, было произведено той же силой, что загнала нас под землю. Оно приходило из вновь пущенных реакторов Курчатовского института, и у нас на станциях в нем недостатка не было. А поскольку времени было много, то я пристрастился читать именно в этом дармовом свете. В Курчатовском институте работало два реактора, и с людьми, жившими там, существовало специальное соглашение. Понятно, что не патронами с ними расплачивались, существовала сложная система взаимозачетов. Ходили слухи, что рядом с Москвой находятся гигантские склады дизельного топлива, до которых никто не добрался в первые пять лет после Катаклизма. А потом оказалось, что оно испортилось. Его пытались облагородить и фильтровать, да только ничего из этого не выходило. Энергия дизель-генераторов оказалась вещью дорогой, с топливом что-то химичили, да, по-моему, недохимичили. Топливо расслаивалось на фракции, выпадали в осадок какие-то смолы, забивались тонкие патрубки двигателей, в общем, какие-то сложности все время возникали с этими запасами топлива. Кто-то говорил мне, что дешевле построить нефтеперегонный завод, но для этого нужно было замириться всем москвичам, а воли разом окончить междоусобицу ни у кого не было. Ишь, чего захотел, нефтеперегонный завод…

Говорили, что мифические бауманцы, жители инженерных подземелий на северо-востоке, придумали какую-то технологию оживления не только солярки, но и вконец потерявшего свойства бензина! Да где те бауманцы? Спаслись ли какие инженеры из огромных институтов в районе "Бауманской", никто точно не знал. Были ли они на самом деле? Не известно. Ничего-то нам было не известно.

Но, несмотря на неизвестность, меня давно не удивлял этот мир, который менялся от километра к километру, наконец окончательно оформляясь на новой станции в мир, иногда внешне похожий, но уже совершенно другой. Например, я легко мог по запахам отличить "Динамо" от "Аэропорта", не говоря уж о мире "Сокола" с его гигантскими пространствами и удивительными зверофермами.

Чистенькие жители "Динамо", бойцы портновского фронта, жили совершенно иначе, нежели свинари с "Сокола". И дело даже не в том, что "Динамо" была станцией глубокого заложения, а, скажем, "Аэропорт" строился открытым способом, дело было не в размерах подземных городов, которые, конечно, не ограничивались перегонами и станциями, а тянулись далеко в стороны, вдоль подземных рек, закованных в коллекторы, по заброшенным коммуникациям, иногда заканчиваясь карстовыми пещерами, а иногда оставленными людьми бункерами и бомбоубежищами. Дело было в стиле жизни, который определяется иногда довольно случайными факторами.

Стиль жизни был связан и с тем, что за люди случайно оказались на станции двадцать лет назад, и с тем, какой путь они прошли за это время.

И если у нас все было так непросто, то можно было только представлять, как причудлив подземный народ за границами нашей стабильной области. У нас-то мир и спокойствие, мы нужны всем! Мы закрома метрополитена и его граница, а там волчий вой, зубовный скрежет, и счет жизни шел не на часы, а на патроны. Это там война, а у нас свинина, да еще зерновые. У нас куры размером с арбуз. У нас и арбуз растет, только отчего белый внутри, но сладкий, как сахар. Но арбузы это так, развлечение, дорогая игрушка.

Владимир Павлович как-то сказал, что мы живем, как Дания во время предпоследней войны. Тогда оккупированная Дания кормила немцев, и никто к датчанам не придирался. Еще бы, пожжешь и постреляешь кормильца, так откуда брать масло с хлебом? Как-то так выходило и с нами. Время Наше текло, как масло в нагревательных системах. Я же давно стал специалистом по слаботочной аппаратуре. Да, впрочем, чинил я и аппараты гидропоники, ремонтировал биореакторы, много чем я занимался, потому что не боялся электричества. Женщина, которая смотрела за хозяйством и условиями проживания, добрая баба Тома, благоволила ко мне и терпела даже визиты Владимира Павловича с его фляжками и бутылками. Я догадывался, что она хотела видеть во мне сына, да только я не был похож на ее мальчика, сгинувшего в междоусобице где-то на южных станциях метрополитена. Внешне баба Тома была похожа на классическую русскую бабушку, но я то знал, что была у нее за плечами какая-то непростая судьба. Я как-то назвал ее фамилию в Полисе начальнику по режиму и привел собеседника в состояние ступора. "Сама Рашидова? Рашидова?!" бормотал он, хотя подробностей я от него так и не добился. В каких-то непростых учреждениях обреталась она до Катаклизма и явно не на простых должностях.

У нее был очень точный глазомер в отношении людей, иногда беспощадный, а иногда, как в случае со мной, щадящий. Добрый, я бы сказал, хотя слово это дурацкое и ничего не объясняет.

Как– то лет десять назад на звероферме я попал под клык лебедки, который распорол мне ногу. Виноват в этом был отчасти я сам: не проверив оборудование, врубил электромотор и стал поднимать негабаритный груз. Но трос лопнул, зубья разжались, и стокилограммовый кусок каленой стали рухнул почти точно на меня. Я свалился в загон к свиньям, и пока лежал без сознания, они погрызли мне ногу. После этого я пролежал в лежку два месяца, а баба Тома буквально выкормила меня.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю