Текст книги "Черная свеча"
Автор книги: Владимир Высоцкий
Соавторы: Леонид Мончинский
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 28 страниц) [доступный отрывок для чтения: 11 страниц]
Ведьма наконец освободил дорогу Упорову, и он увидел хозяина банды. Рассветов сидел под забранным в мощную решётку окном, одетый в жёлтую атласную косоворотку. Он указал Упорову на место, куда тому надлежало лечь.
Опять с противным скрипом открылась дверь камеры.
– Не дрожите! – пророкотал Рассветов. – Казнить вас будут утром, по расписанию.
Втолкнули высокого зэка с русой кудрявой бородой. Он споткнулся о труп у порога, упал плашмя, беспомощно разбросав худые руки.
– Лягай рядом с Петром, земеля!
– Може, из него крест сделать, такой сухущий.
– Ша! – остановил остряков хозяин банды. – Это Монах. Подними гостя, Ведьма.
Упоров признал его не сразу: заключённый был худ и жёлт до такой степени, что его вполне можно было ставить вместо креста на кладбище. Лишь глаза по-прежнему голубели чистыми глубокими родниками.
Ведьма одной рукой поднял Монаха и, не опуская на пол, усадил рядом с Рассветовым.
– Постерся, попик, в мирских заботах, – Юрий Палыч оглядел его с сочувствием. – Все в добре совершенствуешься, а оно, вишь, чем платит…
Странный заключённый молчал и, похоже, слушал сам себя, не обращая внимания на грозного главаря банды. Рассветова его настроение не обидело. Было видно: его томила внутренняя неустроенность и он хотел ею с кем-то поделиться.
– Презираешь меня, Кирилл? – спросил со вздохом бандит, стараясь изобразить на закаменелом лице подобие доброты.
– Презирать мне не дано, – ответил Монах, и Упоров вспомнил этот бесстрастный баритон на плацу лагеря «Новый». – Человека, существа одухотворённого, разглядеть в вас, простите, не могу. Нет в вас человека, Юрий Палыч…
– Цыц, падаль небритая! – рявкнул Ведьма, пинком отбросив Монаха к стене.
Рассветов поднялся, оказавшись одного роста с Ведьмой. Вначале поглядел на него так, что тому стало не по себе, осторожно поднял руку и щёлкнул Ведьму по носу. Снова застыл, обдумывая свои будущие действия.
Весь поникший, грустный, израненный внутренними распрями. Но наконец он решился и сказал:
– Чеши отседова, баклан!
И со всего маху пнул под зад оробевшего уголовника кованым сапогом. К разговору он вернулся после того, как Монах не торопясь поднялся с пола, отряхнул свои убогие одежды.
– Выходит – презираешь меня. И уйду я нынче без отпущения. Но ведь других-то, мне известно, кто худое творил, ты исповедовал. Христос во время распятия молился за палачей своих, да ещё говорил: «Не ведают, что делают». Так – нет? Выше Христа себя ставишь…
Поднёс к шершавому лицу Монаха прищуренный глаз. Ждёт с затаённым интересом, так что и не угадаешь: шутит он или на самом деле желает каяться.
– Грех ваш зрячий, Юрий Палыч. Как и пшменный способ вашей жизни. Верните её Дарителю воздаянием… «И бесы веруют. Веруют и трепещут».
Рассветов уважительно протянул:
– Да-а-а-а… Без высшего вразумления так не скажешь. Есть, получается, путь за гробом, а куда по нему поведут нас – неизвестно. Ну, да ладно, поживём – увидим.
Юрий Палыч повернул голову к нарам, позвал:
– Иди-ка сюда, сиделец. Глянь, Кирилл, на человека. Зачем, думаешь, они этого арестантика послали?
– Здравствуйте! – поклонился Вадиму Монах.
– Чтоб мы его пидором сделали…
– Он – достойный человек…
– Это ты мне говоришь, Кирилл? Им скажешь!
– Они меня не слушают.
Рассветов вздохнул:
– Ах, Господи, тёмный ухожу! Стоило творить этот мир, чтобы он стал таким?!
Утром бандитов выкликали по списку.
Переодетый в чистое бельё Рассветов спросил, положив к ногам отца Кирилла холщовый мешок:
– Что передать Богу?
– Он все знает, Юрий Палыч!
– Тогда прощайте!
Рассветов повернулся, и Монах трепетной рукой перекрестил его мощную спину. Рука упала. Он стоял, утомлённый внутренней борьбой и сопротивлением погруженный в свои раздвоенные чувства
– … Меня, возможно, тоже расстреляют, – неожиданно для себя проговорил Упоров, про которого до самого утра так и забыли бандиты Рассветова, отсчитывающие скоротечные часы до утренней казни. И, окончательно не желая льстить слабости, добавил: – Расстреляют, что гадать…
– Так грех велик? – отвлёкся от трудных мыслей Монах.
Его сочувствие было не оскорбительно – спокойно. Он как-то сумел не заметить стоящей за признанием смерти; отнёсся к ней как к чему-то естественному, безопасному, словно речь шла о смене суток, и после предполагаемой им ночи непременно наступит день. Так и положено.
Вадим тоже не укололся о его спокойствие, слова ответа получились рассудочно-трезвыми, посторонними к глубоким переживаниям:
– Нет доказательств безгрешности. Они есть, только слабее их желания убить меня…
Он рассуждал, выслушивая самого себя, не ощущая (и в том, действительно, было что-то, напоминающее исповедь) ничего острого в будущей своей судьбе, словно она ушагала уже от него, гремя коваными каблуками сапог бандитов Рассветова. И та ярость, что стояла впереди произносимых им слов, оказалась вовсе не нужна.
Он её стыдился, как стыдился слабости, выходя на поединок. Пока разбирался в чувствах, рядом чуть распевно зазвучал баритон Монаха:
Прощайте пламенней врагов,
Вам причинивших горечь муки.
Дружней протягивайте руки.
Прощайте пламенней врагов!
Страдайте стойче и святей,
Познав величие страданья,
Своим потомкам в назиданье,
Страдайте стойче и святей!
Отец Кирилл держал в ладонях, как неоперившегося птенца, кусок хлеба, оставленный Рассветовым, вдыхая почти умерший запах ржи. Глаза его были полузакрыты, он походил на человека, который видит путь уходящих слов и верит в их возвращение, ещё – в целительное свойство звуков, наполненных святым озарением грешного сочинителя, не самовластным над тем, что учредил ему Даритель талантов.
Несколько минут они сидели в благоустроенной тишине, ею наслаждаясь.
– Гиппиус? – осторожно произнёс запретное имя бывший штурман.
– Нет, – улыбнулся внутренней улыбкой Монах. – Игорь Северянин. Гиппиус люблю такую:
Хочу дойти, хочу узнать,
Чтоб там, обняв Его колени,
И умирать, и воскресать
Он вдруг как-то естественно забыл про стихи, обращаясь к Вадиму, неким особенным образом перевёл настроение разговора в просительную форму, через которую передал своё отношение к его заботе:
– Покайтесь искренне. Путь откроется…
– Перед кем?! – спросила очнувшаяся в нём ярость и повторила, заслонив своей горбатой спиной сжавшееся раскаянье. Ярость была сильнее и знала – ей есть что скрывать: – Перед кем?! Слыхали, что сказал Рассветов?! Зачем нас сюда кинули?! Палачи!
– Они – тени. Их нет в настоящей жизни. Сотрясение воздуха и разрушение плоти. Раскаянья ждёт Господь…
– Так прямо и ждёт?! Нужен я Ему!
– Нужен. И душевные способности дарованы нам для общения с Ним. Пренебрегаем даром…
– Молчи, поп! Молчи! Не трави душу! Мне вышка корячится! А ты мозги полощешь всякой хреновиной!
Он захлёбывался чем-то гадким и горьким, сопротивляясь тому, что произносил в полный голос, почти кричал, не в силах понять и оценить произносимое. Все внутреннее, непрочное устройство его пошло вразнос, пережитое стало горой хлама, с которой он изрыгал прорвавшийся страх на скорбного отца Кирилла. Потом слова стали обессмысленным шумом, страсти почувствовали немое сопротивление, упёрлись в него, точно в упругую запруду, сила их ослабла. В обессиленную тишину водили строгие слова, произнесённые не в оскорбление:
– Вы – малодушный человек, Вадим. Души в вас маловато…
И отец Кирилл вздохнул, а больше ничего не произошло до того самого момента, когда в камеру вошёл начальник отдела по борьбе с бандитизмом полковник Морабели в строгом кожаном пальто. Он сказал:
– Безобразие! Забыли преступника.
После этого перевёл взгляд с покойника на двух живых зэков и удивился ещё больше:
– И этих забыли?! У тебя плохая память, Сироткин.
От Морабели пахнет новой кожей и свежей землёй, словно он лично копал могилу для бандитов Рассветова.
Важа Спиридонович водит по камере запахи, как свиту, вместе с ними гуляет приподнятое настроение полковника.
– Слушай, Тихомиров, зачем говоришь – Бог есть? Ленин сказал: «Бога нет!» Ты говоришь – есть. Кому советский человек должен верить? Смешно! Всех, понимаешь, возмутил. Ты же грамотный заключённый, а рассуждаешь, будто мистик. Уведи шарлатана, Сироткин, с моих глаз! И уберите труп.
– Куда прикажете, товарищ полковник?
– Попа – в зону. Труп, естественно, в столовую.
Он засмеялся, однако, повернувшись к Упорову, точно бритвой обрезал смех и даже приятные запахи, с которыми появился в камере:
– Твоё будущее зависит от желания сказать мне правду. Не все бандиты отнесутся к тебе, как Рассветов. Понял?!
Упоров промолчал, казалось – он полностью согласен с тем, что говорит начальник отдела по борьбе с бандитизмом, или просто не в состоянии подыскать нужные слова.
Морабели отбросил полу кожаного пальто немного картинным жестом и вынул из кармана галифе белоснежный носовой платок. Вытер шею под стоячим воротником кителя, улыбнулся, хотя луповатые. глаза были полны чёрного гнева.
– Молчишь? Молчи – молчи. Ломай из себя блатюка, но помни: когда воры узнают, что ты их вложил…
Заключённый с отчётливостью, прояснённой бордовой вспышкой, представил последствия замысла Важи Спиридоновича, но сохранил видимое спокойствие.
– …станешь Виолеттой или Лизой. Ха – ха! Красивое имя для моряка. Не правда ли?! Только потом тебя расстреляют…
Полковник запахнул пальто и, продолжая улыбаться собственному остроумию, вышел из камеры. Холодный пот выступил на лбу заключённого, но он подумал, чтобы уберечься от хлынувшего в сердце отчаянья: «Плохо шутит гражданин начальник…»
Следователь сорвался на шестом допросе. Полетела слюна на жёлтые листки протокола, а щеки запрыгали двумя розовыми мячиками, и капитан Скачков потерял вкрадчивое обаяние.
– Вы сами ведёте себя к высшей мере. У меня нет сил бороться с вашим упрямством. Пусть его оценит советский суд!
– Пусть, – согласился Упоров. – Мне, гражданин начальник, всё равно.
– А мне не всё равно! – пыхтел обиженный следователь. – Они профессионалы – негодяи, ты – их жертва. Ты же протестовал в душе, когда на твоих глазах совершались кровавые преступления. Не прячься, Вадим!
Скачков подкинул на ладони листок протокола.
– На тебя вина легче пуха. Я-то знаю. В этом кабинете побывал не один самоубийца. Одно дело – мои знания, другое суд. Он оценивает только факты, добытые в ходе следствия. Пошевели мозгами. Ты – оконечность жизни. Уйдёшь по глупости и уже не вернёшься. Отменить приведённый в исполнение приговор не может никакое запоздалое раскаянье. Поэтому говорю правду сейчас!
Подследственный поднял глаза: в них застыло отчаянье.
– Пишите вес, что считаете нужным. Подпишу!
Капитан откинулся на спинку стула, вытянул под столом коротенькие ножки, стал похож на обманутого жизнью мальчишку из зажиточной семьи.
– Ты – самоубийца, Вадим…
– Так подпишу же, гражданин следователь.
– Что ж, пройдём ещё раз всю цепь вместе. К побегу вас склонил Михаил Колос?
– Было дело.
– Бежите через водовод. При убийстве Стадника не присутствовали?
– Боже упаси! Я ж его уважал…
– Солдата и старшину из опергруппы…
– Пельмень застрелил. Дайте очную ставку: в глаза скажу.
– Кто был за рулём в машине?
– Миша. Он по глупости залетел, и я вместе с ним.
– Далее…
– Ночью разделились. Они своей дорогой, а мы с Малининым – своей. Михаила с собой звал.
– Кто ударил часового?
– Я.
– Стоп! Часовой на Малинина показал.
– Я ударил, гражданин начальник. Чо темнить, если виноват?
– Зачем стреляли по солдатам? Почему не сдались?
– Перепугался. Пальнул пару раз в небо – и дёру.
– Каким образом вы оказались в сарае Камышина? Вы с ним знакомы?
«Вот так номер! – мелькнуло в голове. – Девчонка-то – Камыша племянница».
– Куда смог, туда и нырнул. Ваши-то на хвосте висели. Пощады от них, после того как Пельмень двух кончал, не ждал…
– Значит, Камышина вы не знаете?
– Откуда мне вольных знать – первый раз бегу.
– Выясним. – Скачков поднялся, весьма загадочный, крикнул в полуоткрытую дверь: – Дежурный!
Вместо дежурного вошёл Морабели, снимая на ходу перчатки, а немного погодя дежурный внёс два стула.
– Лицом к стене! – приказал срывающимся голосом Скачков.
За спиной посуетились, скрипнул стул, раздался знакомый, вызывающий уважение голос:
– Благодарствую!
Послышался хруст, должно быть, то хрустел пальцами нервозный Скачков. Он сказал об ответственности за дачу ложных показаний. Пошмыгал носом, после чего спросил визгливо:
– Вы знаете этого человека?!
Вызванный для опознания иронически хмыкнул:
– С затылка не каждого родного опознаешь.
– Повернитесь, Упоров!
Заключённый выполнил распоряжение и встретился глазами с равнодушным взглядом Камышина. Лицо белогвардейца изменилось до неузнаваемости. Оно порозовело, морщины расправились, пушистая борода осанисто расположилась на сиреневой байковой рубахе, придав всему облику опознавателя благообразный вид. Камышин смотрел как бы с портрета, сделанного хорошим фотографом в начале века.
Чуть погодя глаза, подёрнутые тенью внутреннего недоумения, сощурились, чтобы внимательней рассмотреть исхудавшего зэка. Заключённый и вправду разволновался: не ошибся ли, может, кто другой принимал от них тяжёлые мешки с грузом, так заинтересовавшие полковника Морабели?!
– Чужой. Таких не знаем, – пробасил Камышин, перестав разглядывать Упорова.
– А вы, гражданин Упоров, знаете сидящего?
– Уж такую бандитскую рожу запомнил бы.
– Товарищ следователь, оградите от оскорблений, – попросил, не меняя выражения равнодушного лица, Камышин.
– Прекратите лишние разговоры, Упоров! Вы, Камышин, объясните нам: каким образом он попал именно в ваш сарай?
– Мудрено ли дело для лихого каторжанина?
– Почему ваша племянница пыталась его накормить?
– Кому живого человека не жалко. Коснись даже вас, товарищ Морабели. А дети, они все добрые.
– Не такой уж она ребёнок. Семнадцать лет. Жених ходит…
– Женихов не приваживаем. Рано. Откуда ей знать было – перед ней злодей? Лицо человеческое.
– Тебя за бандита принял. Хе-хе! Ты почему с охоты пустой вернулся?
Бывший белогвардеец подарил полковнику недобрый взгляд, пригладил широкой ладонью бороду, после ответил вопросом на вопрос:
– Меня на допрос вызвали или на опознание?
– Отвечайте! – прикрикнул Скачков.
Камышин поднялся со стула и сразу навис над капитаном вставшим на дыбы медведем. Говорил он поверх вздёрнутой головы следователя, ни к кому не обращаясь:
– Покорнейше благодарю за приглашение. Закон мы не только уважаем, но и знаем.
Полковник усмехнулся, сказал:
– Посиди немного. Скоро закончим.
Камышин слегка поклонился начальнику отдела борьбы с бандитизмом и сел. Делал он все степенно, естественным образом. Но вид его показался Вадиму незаслуженно самодовольным.
«Возьму да расколюсь, – подумал про себя зэк. – Сразу рожу сменишь!» На него напал смех, и он напрягся, чтобы смех не вылез наружу. Веселье закончилось лёгким обмороком… Пальцы ватно хватали край стола, чтобы удержать потерявшее крепость тело.
– …Пусть посидит, – пришёл издалека голос, – видишь – совсем белый.
Далее последовал вздох, и тот, кто вздыхал, осуждающе произнёс:
– Шкодить умеют, отвечать духу не хватает. Хлипкий народ нынче садится, товарищ Морабели.
– Да, Камышин, ты прав, но он ещё не все сказал. Иди, понадобишься – вызовем.
К заключённому прежде пришла тошнота, а следом за ней вернулись краски и голоса. Все стало таким, каким должно быть, только тело стягивала поперечная боль.
– Распишитесь, Упоров. Здесь и здесь. Дежурный, заключённого – в камеру.
Он сложил за спиной ладони и пошёл, сожалея, что не расхохотался, в психушку бы отправили. Оттуда, говорят, двое бежали с концами…
Лезвие ножа застыло у самого горла, затем он увидел гостей. Всех сразу, как в блеске зарницы. Их было трое. Четвёртый мгновенно исчез за дверью, оставив в камере пристальный лисий взгляд.
Зэк вспомнил похороны деда. Надёжный дубовый гроб с витыми ручками, чёрный бархат, льняная рубаха, таинственный, невесть откуда взявшийся запах ладана.
Зеркала, по недосмотру, стояли в белых саванах простынок. Отец потом ругался, но негромко и без злобы, просто, чтобы высказать своё партийное отношение.
Деда провожал почти весь город.
«Тебе суждено умереть на нарах, как и положено настоящему бандиту. Похорон не будет…» Он не успел пожалеть о похоронах и подумать о том, что прежде смерти будет боль. Его окликнули:
– Здравствуй, Вадим! – Иезуит улыбался, как старому знакомому, но нож все ещё был у горла.
– Здравствуй! – прохрипел Упоров. – Вы что, не можете без примочек?! Убери перо!
Нож убрали, тут же сутулый зэк с хищным лицом и белыми, ухоженными руками удачливого картёжника спросил:
– Куда ушла воровская касса?!
Нож застыл сантиметрах в десяти от его шеи. Он успел сообразить: «Они сами по себе. Их никто не посылал».
– Какой груз, баклан поганый, какая касса?! Ты что буровишь?! Мне вышка за мусора корячится!
– Не хипишуй, Вадим. Нас сходка послала. Вы уходили в побег с воровской кассой.
– Я уходил с одной пиковиной. Деньги ваши в глаза не видел. Мусора с тем же вязнут. Надоело!
– Да ты что буровишь, лох поганый, там же рыжье было!
– Мне какая разница?! Пустой уходил. В Таёжном бомбанули «медведя». На том и опалились.
– Слышь, Иезуит, разреши, я ему брюхо вскрою… – свистящим шёпотом предложил незнакомый Вадиму зэк.
– Нуждаешься в моей жизни? – спросил Упоров, чувствуя, что тот действительно хочет его убить. Тем не менее заставил себя расстегнуть телогрейку, затем рубаху. – Режь! Забирай! У меня больше ничего нет.
Сутулый зэк решительно спрыгнул с нар, но Иезуит оттолкнул его к стене.
– Потерпи, Гоша. Что говорил Камыш на очной ставке? Запахни, запахни гнидник-то. Видали мы животы, и что в животах – видали. Ну?!
– О чем с тем бесом говорить – первый раз вижу! Погляделись да разошлись при своих интересах.
Из-за двери выскочил незаметный зэк с лисьим взглядом:
– Линяем! Мусор волнуется.
– Сейчас! – Иезуит почесал за ухом. Он был явно разочарован разговором и, продолжая обдумывать ситуацию, смотрел в лицо Упорова бесцветными глазами уснувшей рыбы. – Помни – убить тебя никогда не поздно…
Глаза его начали наполняться злобой, готовой выплеснуться в удар ножа, и Упоров уже знал: теперь надо только слушать, спокойно и внимательно, чтобы не возбудить действия. Он так и сделал.
– И мы убьём тебя, если ты дешевнешь, Фартовый. Говоришь вроде бы складно, но веры нет у меня. Сомневаюся… Пока прощай!
Странное дело: заключённый смотрел вслед своим несостоявшимся убийцам, но думал о той зеленоглазой девчонке в подшитых кусками автомобильных покрышек валенках. Ей уже семнадцать!
– И её зовут Наташа Камышина, – сказал зэк вслух. – Очень приятно. Меня зовут Вадим. Должен заметить – у вас серьёзный дядя, а вы такая милая.
Казалось, все его заботы сосредоточились в огромных глазах юного длинноногого существа, но следующее открытие отсекло радость одним махом:
– Кто их послал?!
Зэк поднялся на нарах. «Если Морабели, это была просто проверка твоих показаний. А если Дьяк? Ему есть о чём беспокоиться… И когда-нибудь тебя попросят залезть в петлю, чтобы не волновать старого вора».
Для него ночь кончилась. Он метался по камере, ловил вшей, нянчил сломанные ребра и искал выход, но войти в игру оказалось куда легче, чем из неё выйти.
Игра продолжалась. Он стал в ней козырем…
Когда судья произнёс: «К высшей мере наказания!», Вадим постарался не думать о том, что стоит за приговором. Он смотрел в зал. Прошёл глазами золото погон, ответил грустной улыбкой на торжествующий взгляд женщины, которая плюнула ему в лицо у конторы прииска. Ей и сейчас очень хотелось крикнуть «ура!», но она не рискнула, задушив в себе рвущееся наружу желание. Наконец он увидел то, что искал: из-за плеча надменного полковника Полозкова выглядывал большой зелёный глаз, розовое от волненья ухо и тугая коса на прямом плече. Зэк ей подмигнул. Знакомый глаз болезненно сузился, зелень поблекла и появилась слеза. Сидевший рядом с ней бравенький лейтенант из оперативной группы что-то сказал, с опаской поглядывая на полковника, Она не ответила. Приговорённый улыбнулся: ему была приятна строгость девчонки, о лейтенанте думать не хотелось, как и о тяжёлых шагах за дверью камеры на избранном кем-то рассвете.
«Часто умирают только трусы, – приговорённый глядел прямо перед собой, направляясь в сторону „воронка“. – Ты умрёшь один раз!»
Опять мелькнула Наталья Камышина в серой толпе любопытных.
– Я тебя люблю!
Слова приговорённого напугали одного из солдат, тот вскинул автомат наизготовку.
Упоров хотел оставить признание на свободе. И всю дорогу от поселкового клуба до тюрьмы наслаждался своим поступком, не допуская к себе и не пытаясь осмысливать как свершившийся факт приговор выездного суда.
Борьба с самим собой началась в камере. Он прочувствовал, для чего даётся приговорённому томительный срок ожидания, истончающий донельзя душевную защиту, с тем, чтобы позволить страху за потерю тела потоптаться козьими копытцами по голой душе.
Ко всякому человеку придёт своя смерть, по приговору она чужая, и неминуемое её приближение поистине ужасно. Остановить вспыхнувший внутренний хаос помогла мысль о помиловании. Зэк вцепился в неё, как утопающий в спасательный круг. Сел на нары, мысленно начал писать текст прошения и увидел, что рядом стоит кружка с чаем…
«Они начали о тебе заботиться. Плохой признак… В недоверии к сочувствию тоже нет ничего хорошего. Главное, чтобы побыстрей устали нервы, тогда ты заснёшь…»
Приговорённый закрыл глаза… облегчение не пришло, наоборот: темнота, как в стоге сена, начала всасывать густой холодный мрак. Но сейчас все походило на погоню. За ним гнались неизвестные существа, окутанные чадящим дымом чёрной свечи. Он подождал их приближения и поспешил увидеть свет. Осторожно протянул руку, погладил чахлый луч солнца, протиснувшийся к нарам сквозь зарешеченное оконце. Вошедший в камеру дежурный поглядел на него дружелюбно, поставил на нары миску с дымящимися щами:
– Заправляйся. Щи – с мясом. От них пользы больше, чем от пустых мыслей.
Сказано ломким баском, с непривычной для служаки теплотой. Ему хотелось быть добрым, и приговорённый почувствовал желание старшины, но от этого ещё больше захотелось жить, делать кому-то добро. Зэк промолчал, не зная, как выразить своё состояние, чтобы никто не перепутал его со слабостью. Он ещё был чуточку гордый сверху, словно посыпанный маком бублик, и крупицы гордости только усиливали чувство душевного одиночества. Подобревший охранник ничем не мог помочь, да и никто другой… разве что отец Кирилл.
Хочу дойти, хочу узнать,
Чтоб там, обняв его колени,
И умирать, и воскресать!
Посеянная Монахом надежда перешла обыкновенное любопытство, зэк, уже на полном серьёзе, старался совместить её со своим опытом выживания в «сейфе», «И умирать, и воскресать!»
Сегодня хочется только воскресать. Жить, не думая о смерти. Ты к ней не готов. Пределом твоих сил оказался приговор. За ним ничего не видишь. Ты – как все.
А отец Кирилл? Откуда у него?! И есть ли?! Есть. Оно живёт и движет человеком на земном пути, возможно, не совпадающее с его волей и интересами, но и не встречь им. Рядышком. С тем он уходит. Ты же – в абсолютном непонимании, неготовности принять судьбу.
Зажёг свечу другого цвета? Много ли тех, кто проскочил мимо соблазна? Монах… Жить, как он, – страшный выбор! Не твой. Теперь бы любой хорош, да прошлое не станет настоящим…
«Изменить можно только сроки, – зэк пощупал пульсирующую вену. – Подвинуть поближе черту и шагнуть за неё».
Горящий мозг не желал давать ей имя – смерть, но и не нашёл другого названия. Так оно и осталось простой чертой, за которой он безуспешно пытался разглядеть наполненное другим смыслом другое существование. Речь уже не шла о жизни, человек хотел существовать в каком угодно состоянии, увидеть себя пребывающим в каком угодно мире. Но быть… Увы, все находилось за гранью земного сознания…
Морабели появился в камере смертников на четвёртые сутки после вынесения приговора. То был уже другой Морабели. Он не угрожал, и в голосе пропали роковые нотки. Полковник сочувственно выпятил губу, приятельски кивнул. На этот раз от него пахло коньяком.
Зэк чувствовал это так остро, как может чувствовать только приговорённый к смерти.
– Не понимаю! – Важа Спиридоновнч жестом разрешил заключённому сесть на нары, прошёлся вдоль стены и опять сказал: – Не понимаю!
Рука в лайковой перчатке сжалась в кулак.
– Суд называется, мать твою так! Рассветов десять чекистов кончал – вышку получил. Тебе соучастие не доказали толком, тоже – вышка. Суд, да? Дерьмо безграмотное! Писал ходатайство о помиловании… Официально писал!
– Морабели глянул на Упорова через плечо. – Моя подпись и подпись секретаря парторганизации. Беспрецедентный случай!
– Пустые хлопоты, гражданин начальник…
– Молчи! Чекист просит. Орденоносец. Те, кто тебя подвёл под вышку… Ты сам-то понял?
– Что толку?!
– Ты бы сказал мне, куда ушёл груз, Вадим… Это сейчас тебе может здорово помочь. При моих связях, – полковник щёлкнул пальцами, – мы восстановим справедливость!
– Гражданин начальник, ничего не знаю. Думаете, только вы этим проклятым грузом интересуетесь?!
– Воры?! – Морабели подпрыгнул на месте, заскрипел зубами, точно так, как это делал покойный Пельмень. – Завтра же всех на этап – и покатятся!
– А может, и не воры, – зэк выглядел безнадёжно умиротворённым. – Они же не представились, но сказали – убьют. Нашли чем пугать!
– Не убьют, – заверил с твёрдой решительностью Морабели, – кишка тонка! Ты знай: груз – твоё спасение. Ладно, утро вечера мудрёнее.
– Утром на казнь ведут…
– Тьфу! Дурак! О жизни думать надо и бороться. Это тебе.
Важа Спиридонович бросил на нары плитку шоколада, быстро вышел за дверь, не попрощавшись.
Заключённый послушал удаляющийся стук шагов, но когда дверь скрипнула вновь, быстро накрыл шоколад ладонью.
Старшина обшарил глазками камеру проворно и грамотно, цепко хватаясь бусинками светлых глаз за каждую мелочь. Он остановил их на руке приговорённого, ласково спросил:
– Шо це таке у тоби под грабкой, хлопец?
– Дюже завлекательно? Подойди поближе.
– «Подойди!» Ишь чо захотел, бандюга! Щас наряд кликну!
– Не успеешь, гадость зелёная!
Вадим шагнул к старшине, и тот стремглав вылетел за дверь.
Зэк развернул хрустящую обёртку, долго смотрел на ровные коричневые квадратики, вспоминая счастливую, сытую Америку, отделённую от сжавшихся российских моряков невидимой решёткой внутреннего страха.
Свобода была рядом, как этот шоколад. Не опознал…
Стоило свернуть в любой переулок, все пошло бы нормальным курсом.
Зэк так же аккуратно свернул фольгу и постучал кулаком в дверь. Старшина появился довольно быстро.
Распахнул зарешеченное оконце, спросил, не показывая лица:
– Шо тоби, козлина недостреленная?!
Приговорённый сунул в оконце плитку шоколада, сказал просто, как сказал бы доброму знакомому:
– Возьми детям.
За дверью стало очень тихо, и зэк пережил хорошие мгновенья, по сравнению с которыми ссора со старшиной показалась сплошной ерундой. Озадаченный охранник напряжённо сопит, прокручивая в мозгах случившееся, но не может придумать ничего объяснительного. Кабы изъял – понятно, а то ведь – отдаёт, хоть ему впереди судьбы не видно.
– Зачем? – наконец спросил он насторожённо, но без злобы.
– Сказано – детям. Что они видят?
– Сам-то почему? – вяло сопротивлялся старшина.
– Сам уже отъелся. Не сердись на меня за хамство. Ты – при деле, при нужном деле, а я сорвался…
– Понимаю… на твоём месте любой так мог, – голос задушевный, словно за дверью стоит другой человек. – Шо надо будет – попросишь.
Оконце осторожно закрылось, положив конец их короткому разговору. Старшина ещё что-то мараковал, потому что пошёл не сразу, но когда его шаги тронули тюремную тишину, приговорённый улёгся на нары. Он потянулся глубоко и приятно, как в детстве после покоса, ощущая мягкую теплоту под усмирившимся сердцем.
И хотя догадывался – старшина прежде отнесёт шоколад к начальнику, – всё-таки в ожидании надвигающейся развязки появилось крохотное пространство, разрыв, наполненный другим смыслом и качеством жизни. Даже смерть, забравшая в себя все мысли и чувства, приняла спокойный образ логической закономерности. С тем он заснул. Спал долго, без мучительных всплесков несогласия с приговором, раскаянья за свершённое и ещё черт знает каких волнений. Душа, похоже, закрыла глаза на все суетное, чтобы пристальней вглядеться в себя, в путь, ей уготованный. Ничего страшного там не увидела. Потому сон был крепок…
На Пасху вьюжило с противным завыванием, словно Светлое Христово Воскресение собрало всех голодных волков под окнами тюрьмы. Но зато четвёрок был поистине Светлый – и по православному календарю, и по колымской погоде.
Приговорённый не видел зарю, он её чувствовал.
Что-то изменилось в падающей полоске света. Едва заметная серость начала светлеть, как светлеет туман в осенней низине, задетый отблеском молодого солнца.
Упоров легко соскочил на пол. Ему хотелось привести себя в хорошую форму до того момента, как раскроется дверь и в камеру войдут люди, знающие твою участь.
В том, что они придут именно сегодня, приговорённый не сомневался. О том намекнул вещий сон с ощущением жестокости тюремных нар, ясным виденьем стоящих на фэде церкви мамы, деда по революционному отцу, а ещё – коровы с опущенной к изумрудной траве головой. Пять лет он пил парное молоко из-под той коровы, которую звали Лизавета. Очень удивился: зачем это ей понадобилось являться в его полусонное видение? Однако сильнее удивления жила в нём благодарность к её коровьей привязанности, и Вадим не хотел просыпаться для того, чтобы прервать суетливый бег вши по животу.
Сон, однако, ушёл сам по себе, незаметно так исчез, будто и не являлся. Все стало ощутимо острым: приближение казни, запах молодого Пасхального солнца, осознание того, что ты готов встретить входящих с достоинством человека, умеющего прощать.
Он думал, приседая, о словах Монаха, утверждавшего, что предел земного мужества есть бесхитростная смерть, не искажающая в нас своего первоподобия. Сделал глубокий вдох, проговорил с придыханием:
– Это пока слова. Кто устоит на том пределе?
Потянулся ладонями к пальцам ног, ответил:
– Он бы устоял… Тебе придётся решать все самому. Даже если никто не ждёт тебя Там, улыбнись им, последним свидетелям своей жизни. Дальше… будет все и ничего.
Упоров постоял в раздумье, не заметив, как в камеру вошёл старшина, получивший в подарок плитку шоколада для своих детей. Оставил чистое бельё и крохотный кусок хлеба с настоящим сливочным маслом. Бельё пахло карболкой, кислым трупом, который вытряхнули из него, прежде чем отдать в стирку. И всё-таки то была забота о нем, отчего в зэке зашевелилось то же чувство признательности, что и к явившейся в его сон корове. Он готовил себя к последней улыбке для палача. При звуке решительных шагов у входа в камеру молча встал с нар, расправляя холодными пальцами мятый воротник рубахи, шепча застрявший в детской памяти кусок дедовой молитвы: