Текст книги "Портрет и вокруг"
Автор книги: Владимир Маканин
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 16 страниц) [доступный отрывок для чтения: 7 страниц]
ЧАСТЬ ВТОРАЯ Глава 1
Факты мало-помалу сгруппировались.
…В сороковом, предвоенном году Старохатову было тридцать. Тридцатилетний, молодой кинодраматург проживал в Минске. Он был женат. И был у него сынишка Толя. Имя Толя было тогда совсем не модное.
Жена Старохатова была женщина умная, строгая и некрасивая – таков был почерк Старохатова. Он уже тогда знал, что к чему.
Рассказывали, что суть свою он держал в узде и что определенного покроя красотки, тихонькие, унылые и затаенно чувственные, не давали Старохатову жить спокойно. Он угадывал их, и они угадывали его. Он без конца увлекался. И без конца себя сдерживал. Потому что для работы, для самовыражения и вообще для жизни нацеленной ему была нужна такая жена, какая у него была. Многие этого не понимали. Старохатов это понимал. Женщина чуточку суховатая. Женщина спокойная. Женщина, несколько пренебрежительно относящаяся к искусству вообще и к кино в частности. Такая и была нужна.
Плюс к этому он ее любил. Была проза, была и поэзия.
Старохатов делал свои первые шаги в кино – то есть самые первые и еще неопределенные. И потому с началом войны он легко и без боли забросил сценарии и стал военным корреспондентом. Врывался ли он первым в города, как поется в песне, или не врывался – это неизвестно. Но ранен он был. И известно, что человек он был лихой. Так что, возможно, врывался первым.
И вот, ворвавшись, когда пришел час, в родной Минск, он узнал, что жена и Толя погибли. Смерть в те дни была не в диковинку. Старохатов был молодой. Он продолжал воевать. И перенес сравнительно легко. И когда все кончилось, он вернулся в Минск.
И, возможно, ворвался первым на киностудию с готовым сценарием на послевоенную тематику. Тоже не исключено.
Такой вот был период в его жизни. Лихой.
* * *
Второй период можно было бы назвать периодом актрисы Олевтиновой. По имени той, на которой он тогда женился. Это была женщина нервная, взбалмошная и любящая кутать плечи в мех. И потрясающе хорошенькая: она устроила ему сладкую жизнь. Он был ее четвертым мужем. Он был вполне положительным мужем. Однако справлялся с занимаемой должностью лишь три с половиной года – никак не больше. Больше он не выдержал. Не сумел. Надо отметить, что три года жизни с актрисой – это срок, а применительно к актрисе Олевтиновой слово «срок» перерастало в слово «подвиг».
Это было объяснимо – из блиндажа, с войны, с размытых и расхлябанных дорог, после маеты армейского журналиста метнуться сразу же (пока есть запал!) к актрисе. Смелость берет города, берет и актрис. И вроде бы такая удача. Но прошло три года, и Старохатову стало ясно, что жить в ссорах и при этом всерьез делать дело, хотя бы и киношное, невозможно. Или – или.
Он ушел от Олевтиновой. Или она от него ушла – тут не ясно. Скандал был довольно громкий, но уловить что-то конкретное и что-то уразуметь сейчас было уже трудно. Только отзвуки.
Старохатов перебрался в Москву.
Актриса Олевтинова осталась в Минске, и замуж она больше не выходила. Одни болтали, что не вышла замуж потому, что любила Старохатова.
Другие болтали другое.
– Мне надоело таскаться в загс, – будто бы сказала она кому-то. – Не успеешь туда сходить, как надо опять туда же тащиться. Это морока. Это же черт знает что!
* * *
А дальше был период труда или, может быть, период большого кино – кому как нравится, – а может быть, даже период некрасивой жены.
Потому что именно теперь, перебравшись в Москву, Старохатов работал как вол. Потому что именно в эти годы он сделал лучшие свои фильмы, которые и сейчас еще можно смотреть не слишком краснея. И потому, наконец, что он в эти годы женился. И жена опять была строгая, верная и некрасивая. То самое, что нужно. То самое, без чего нельзя. Его стиль.
Тогда же родился Толя, – если так можно выразиться, Толя-два. В память о погибшем. Старохатову было уже сорок два года, возраст, когда больше чем на одного ребенка не развернешься. Когда и за одного спасибо скажешь.
Этот период можно было считать главным. Потому что теперь Старохатов жил стабильно, жил с женой и с ребенком, ячейка из трех лиц оказалась устойчивой – и изменений в этом плане больше не будет. Главным еще и потому, что лучшее в кино тоже было сделано именно в эти годы. Оставались лишь крохи (он эти крохи вскоре выдаст и выдохнется).
В эти же годы вырос животик. В эти же годы отточилась речь, хлесткая и размашистая. Появилась величественная седина киношника. Появилась неторопливая поступь мэтра. И так далее. Окончательный внешний облик.
* * *
Последний период (и это уже четвертый период по счету) – период Сценарной Мастерской. Теперь Старохатов стал руководителем Мастерской и педагогом. Теперь он стал известен, даже популярен. Теперь он стал Старохатовым как он есть. Стал живым и неживым одновременно, как это бывает с именитыми людьми.
Именно этот четвертый и последний период мне пока не удавалось осмыслить. Я был согласен на малое. Меня бы устроило любое разъяснение – даже с натяжкой. Лишь бы камешки пришлись к камешкам.
Но и малого пока не было.
Почему в одном случае Старохатов работает над чужим сценарием, трудится и корпит и, являясь соавтором фактически, не становится соавтором фильма (случай Тихого Инженера); почему в другом случае навязывает доподлинно чужому сценарию свое имя (случай Коли Оконникова)?
В переводе на мораль. Почему в одном случае Старохатов совершает благородный поступок, в другом, мягко говоря, бесчестный?
В переводе на деньги. Почему в одном случае он отдает и как бы даже дарит человеку пять тысяч рублей? В другом – такие же пять или, может, четыре тысячи присваивает. Проще говоря, грабит.
Что это?..
Картина осложнялась тем, что эти его странные выверты были не случайны. Во всяком случае, не одноразовы. Удовольствие, конечно, сделать подарок в пять тысяч пьянчужке Лысому Сценаристу («великий он человек! великий!»), но я подозревал, что в человеческой психике есть некий перекресточек, за которым подобные удовольствия уже лишаются своего блеска, а с возрастом попросту заканчиваются.
На минуту мне даже пришло в голову, что это – некая романтическая благоглупость. Может, Павел Леонидович решил на старости лет перекачивать деньги от богатеньких к бедным. Дескать, творю добро. Помогаю людям. Может быть, он донкихотствует на излете своего таланта, понимая, что жизнь кончается и что следующей жизни не будет. Может, старея и о душе думая, он однажды проснулся и вышел на улицу человеком с левой резьбой; и теперь выкидывает коленца; такое бывало, и в клиниках такое фиксировалось.
Однако Старохатов не менее здрав и практичен, чем я. Я даже думаю, более практичен, чем я. Я даже думаю, я в подметки ему не гожусь… Кроме того, Павлуша Шуриков (если верно, что его обобрали тоже) был вовсе не богатенький, а средненький, очень-очень средненький. А наш Женя Сутеев, по прозвищу Женька Бельмастый, испытывал неудачу за неудачей. И был просто беден.
Так что если Павел Леонидович и улучшал наш мир, перекачивая денежки из карманов одних брюк в другие, то ему надо было быть повнимательнее.
* * *
Я прикидывал, кого и как мне придется расспрашивать, и руки у меня понемногу опускались: такой объем работ. Но работы я в те времена не боялся. Надо – значит, надо. И вот я уже всерьез стал думать о магнитофоне и – о Женьке Бельмастом… С магнитофоном прежде я сталкивался редко. Но попробовать можно. Магнитофонная запись точна и сохраняет интонацию живой речи.
– Папа, – позвала Машка. Она уже сто раз дергала за эту ниточку: – Папа!.. Папа! – как автомат, а я не отвечал. Я уже умел отключаться от ее голоса и зова, как это прекрасно умеют делать все родители. – Папа!
– Да, – я откликнулся.
Мы сидели вдвоем. Жены не было: Аня сегодня пошла навестить завод.
– Бумаги мне дай.
– Рисовать будешь?
– Рисовать буду, – ответила она, как обычно отвечают малые дети, повторяя за тобой слово в слово и набираясь в этом повторении опыта.
* * *
– Аня, – сказал я, – мне деньги нужны.
Она промолчала. Она уже умела отключаться от моего голоса, как это умеют делать все жены.
– Аня.
* * *
Взяв сорок рублей, я приехал к Жене Сутееву – к Бельмастому Женьке.
Дверь открыли, а я был с солнечного дня и ничего не видел и только щурился. Но понял, что открыла женщина. Пятно косынки, цокающий звук шагов – и ее уже не было. Ушла неувиденная. Удалилась. Ни «здравствуйте», ни даже намека на это.
А из комнаты направо неслось удалое пение, то есть тот, кто пел, думал, что у него это похоже на удалое пение. Я угадал, уличил Женьку: если ты его знал, то сразу же угадывал ту или иную его выходку. Например, нарочито орать песню, когда к тебе кто-то звонит в дверь… Глаза мои пригляделись. Я двинулся на звук. Вошел в комнату и… засмеялся. Комната была узкая-узкая. И голая. Абсолютно без мебели. И хотя я не люблю кладбищенских сравнений, первое, что хотелось сказать о комнате, – гроб. Вот именно. Свежий и чистый гроб некоего гиганта, когда этого гиганта еще только готовят в дело, обмывают и одевают, а тебе разрешили на минуточку зайти и посмотреть, как глядятся такие домовины изнутри.
Так и было – я вошел. Посреди голой комнаты на единственной табуретке сидел Женька. Голова его тоже была голая, потому что он был выбрит от подбородка до макушки и сверкал белизной. Большое белое яйцо в пустой комнате.
– Привет, – сказал я.
– Привет.
– А где мебель?
Женька захохотал, он принес табурет из кухни. И теперь мы сидели друг против друга, будто играли в шахматы матч без зрителей. Меж нами лежала какая-то коробка – в нее мы бросали окурки.
– Ты про это? – он не без игры обвел рукой голые стены. – Мебель – это чушь.
– Конечно.
– Ага, – сказал он. И опять сказал: – Ага. – И наконец разродился коротеньким объяснением: – Уезжаю.
Женька поначалу бывал косноязычен – пока с ним не посидишь и не разговоришься. В юности он слишком долго шлялся по тайге с партиями, и его речевой центр слегка заржавел от желтых и некончающихся болот. И вот я сидел напротив и ждал, пока внутри у него что-то такое сработает. Он «агакал» и «угукал» минут десять. Потом нечто сработало, речь потекла, и он выложил все сразу – его доконала жена, он развелся, все кончено, он уезжает. Завтра.
Первый его сценарий (совместно с Старохатовым) был принят, и по этому сценарию был снят фильм. Казалось бы, удача. Но второй сценарий не пошел. Женька переделывал его десятки раз. Внес сотни поправок. Восемнадцать раз давал перепечатывать машинистке. Но без успеха – он бился в общей сложности несколько лет, пока однажды жена не сказала, что не желает больше мыкаться. Сказала: хватит, Женечка. Развод, Женечка. Старо как мир: мужчина и женщина.
– …Началось с того, что ей, видите ли, понадобился новый холодильник. Новый. Новехонький. Ну и потеха! – И Женька вдруг захохотал. – Для меня этот холодильник стал в те дни как второе бельмо.
Он хохотал. А я примолк: если у тебя глаза здоровые, шутки насчет бельма поддерживать не спеши.
Я переспросил: неужели сыр-бор из-за нового холодильника?
– Нет, конечно, – сказал он, – но суть обнажилась. Слово за слово. То да се. Знаешь, как это в семье бывает.
– Знаю.
– Тогда слушай, что вышло дальше…
Вышло то, что этот косноязычный и шумно хохочущий парень, которого иногда за его бесконечные мытарства со сценарием называли стоиком и героем, решил, что он стоиком и героем больше не будет. Он долго держался. Он много лет держался, но теперь с этим было покончено. Он завязал с кино, с повестями, с рассказами, с худсоветами, с поправками и вообще со всем, с чем можно завязать. Он решил удрать: это было тем, что ему оставалось, раз уж он завязал.
Он очень быстренько развелся с женой («Теперь с этим не тянут!» – он захохотал). Детей у них не было («Жаль!»). Всю мебель он вынес к жене, во вторую их комнату. Не желал иметь с ней общего. Считал ее подлой, хотя подлой она не была. Считал ее какой-то необычной, хотя она была обычной. Не подходил к телефону. Спал на полу. И со дня на день ждал отъезда с какой-то бедненькой и зачуханной экспедицией. И дождался.
– Уже завтра, – сказал он.
* * *
Было у него хобби, а лучше сказать, любимая блажь – любовь к техническим штучкам, возникшая оттого, что в детстве не было игрушек. Оно сейчас и привело меня к нему, аукнувшееся детство. У Женьки были транзисторы, которые работали якобы только под водой, диковинные детекторы, вмонтированные в шахматную пешку, он копался, мастерил, совершенствовал и тратил на это лишние копейки, хотя лишних копеек у него не было. Сейчас все добро лежало в углу. Небольшой горкой.
Это было единственное, что он жене не отдал (а она бы и не взяла). Но и себе оставить он тоже не мог. Под оседлой жизнью была подведена черта, а в рюкзаке такое добро долго не поносишь. Женька продавал вещь за вещью таким же ненормальным, как он сам: не психи эти вещи не покупали. Или же он просто сдавал в радиоателье как гору деталей. И по мере того как пустел угол, на душе становилось легче и легче. И таежные сосны уже кивали своими верхушками.
Конечно же он был мне симпатичен. И я мог бы, скажем, проводить его завтра и понести до вокзала его рюкзак. Но я был ему не нужен, потому что завтра на вокзале будет полным-полно бородатых, или наголо бритых, или курящих трубку – всех тех, кто ему нужнее и ближе теперь всей пишущей братии, вместе взятой. Я мог бы попытаться остановить его. Удержать. Но это тоже было не к минуте. Ведь я считал или должен был считать его уход слабостью и бегством, потому что самосохранение заложено в пишущих глубже, чем кажется. Непрощение отступникам. И охранение самое себя. В то время я верил в эти формулы и как-то даже поскупился сказать ему десяток мужественных и банальных слов. Не захотелось.
И потому я старался думать лишь о том, что меня сюда привело. Занимался конкретным мышлением. Синицей в руках, а не журавликом в небе.
– Я ведь, Женька, тоже покупатель – хочу кое-что у тебя купить.
– Что?
– Магнитофон… Тот, который в портфеле.
Он секунду таращил бельмо в потолок – припоминал:
– Ч-черт! Кажется, я его уже загнал… Или нет. Дай бог памяти…
И он заорал:
– Женька!
Молчание. Пауза. И опять своим голосищем, который перемножался на гулкую пустоту комнаты:
– Женька!
Послышались шаги, и она вошла. На лице праведность гнева. И откровенное презрение к неудачнику, который был ее мужем. Который не сумел построить жизнь ни себе, ни женщине.
– Чего тебе?
– Портфель – тот, кожимитовый.
– Зачем он тебе?
Я тут же вмешался. Знаю жен.
– Я покупаю этот портфель, я не беру в подарок.
– Покупать будешь на базаре, – отрубил Женька и захохотал. Он всегда громко хохотал. И никакого тут надрыва, человек смеялся – громко, и зычно, и всласть.
Она молчала. Секунду они смотрели друг на друга – муж и жена (Женька и Женька, совпадение имен).
– Ну? – грозно спросил у нее человек с дурацкой лысой башкой, восседавший посреди дурацкой голой комнаты вместе с каким-то своим приятелем, тоже, должно быть, кретином. И повторил: – Ну?
Она принесла. Она бросила портфель именно мне – швырнула наотмашь. И я хорошо сделал, что поймал его, потому что после такого броска что-то могло перестать работать: либо магнитофон, вмонтированный в портфель, либо я.
Она вышла.
* * *
– … Можешь спокойно идти с портфелем по улице, ехать в метро, сидеть, стоять, обедать, – объяснял азы Женька, – и ничуть не волноваться. Кассета достаточно большая.
– Внешне портфель закрыт?
– Само собой. Никому и в голову не придет, что ты записываешь. Сидишь себе – портфель на коленях. Обычный портфель.
– И хорошая запись?
– Нормальная… Ты можешь поставить портфель у ног. Или даже отнести в другой угол комнаты.
– Замечательно!.. И на ходу тоже записывает?
– Да.
– Ну, а все-таки – если в самый интересный момент разговора кассета вдруг кончится?
– Есть запасная. Смотри. Ты лезешь в портфель за пачкой сигарет. Или за «Советским спортом». Нажимаешь этот рычажок – щелк! – заработала параллельная кассета.
Рычажки включения и выключения были расположены в накладном левом кармане, в который легко было сунуть руку. Это я уже понял. И тем самым понял немало. Потому что главное понимание все равно придет не здесь, а там, в процессе. Женька придумал этот портфель, чтобы записывать специфику языка – язык рынка и язык собраний, разговоры в электричках и разговоры в гостях. Косноязычный и медлительный, он учился речевому периоду. И заодно играл в недоигранное детство, – это было понятно. Внутри портфель был как портфель. Имелось место для бумаг и книг. А плоский магнитофон, похожий на планшетку, был вмонтирован в переднюю стенку под большими накладными карманами.
Я незаметно нажал рычажок включения.
– А ведь твой первый сценарий был совсем не плох, – сказал я. – Совместный с Старохатовым…
– Плох или неплох – какая разница.
– Я слышал от кого-то – Старохатов тебя обобрал?
– Обобрал.
– Каким образом?
– Простейшим: он протолкнул сценарий. Пристроил, пустил в ход – за это стал соавтором.
– Он не сочинил ни единой строки?
Женька усмехнулся.
– Он выкинул сцену, которая мозолила глаза всему худсовету.
– А все-таки насчет строчек – он не написал ни одной?
– Нет.
На пробу, еле слышным шепотом, я спросил еще:
– Ты сам обратился к Старохатову за помощью?
– Нет, он обхаживал, он дважды ко мне подруливал. На машине приезжал. Но первый раз я послал его в задницу…
Я выключил. Затем перемотал ленту и нажал воспроизведение. Запись оказалась чистейшей. И звучной. Честно говоря, я не ждал от старенького портфеля такой верной службы.
Женька захохотал:
– Здорово, да?.. А какая громкость, какой тембр! Прямо как Качалов с Яншиным: «Я послал его в задницу, Санчо!»
И он опять захохотал.
Для него это была проба записи, для меня – и проба, и начало. Потому что запись уже сгодится: первый блин, который не комом. Не скажу, что очень тонко (какая уж тонкость, когда ты возбужден успешным началом), но мне трижды удалось перевести разговор на то, как его обобрал Старохатов. И я не забывал щелкать рычажком. Щелкал, а потом выключал. И не скрывал от Женьки, нужды не было. Я ведь осваивал технику.
Нужды не было еще и потому, что Женька не интересовался, отторгнулся уже и жил с отторгнутыми – и первый свой совместный сценарий, и наши курсы, и меня, и Колю Оконникова, и все кино в целом он послал туда же, куда послал Старохатова.
* * *
В дверь постучали, затем вошли трое. Совсем юнцы. Некоторое время они приходили в себя от вида комнаты и от вида как бы выставленной напоказ бритой Женькиной головы.
– Ну? – спросил Женька, а их речевые центры еще не заработали. Никак не включались. – Я вас спрашиваю – чего вам?
А они молчали, – теперь они затравленно смотрели на Женькино бельмо.
– Записи… Джазовые, – высказался наконец один.
– Три рубля кассета. Любая. Но без прослушивания, – объявил им Женька.
У Женьки были великолепные музыкальные записи, – такая кассета, как я знал, стоила червонец при любой погоде. Цена объяснима: Женька мог прийти на самый аховый джаз, сесть хотя бы на откидное – и в итоге унести домой все, вплоть до настройки инструментов, покашливания соседа и рева возбужденных девиц. Или еще проще – давать свой записывающий портфель приятелям, если те идут на этот аховый джаз. Что он и делал… Сейчас в углу лежало шесть кассет, может, восемь. Когда-то был завален весь угол.
– Как же это – без прослушивания? – спросил юнец, усилием воли оторвавшийся от Женькиного глаза. – Я маг принес.
Он действительно приволок магнитофон – держал его в руках.
– Нет, – сказал Женька, – вы с ними целый час возиться будете.
И тоном хозяина Женька прикрикнул:
– Кончено!.. Не сговорились!
Те загалдели. Один сказал, что без прослушивания он купить не решается. Второй рискнул и выложил трояк. Последний был с ярко выраженной в лице деловой сметкой. Видел сквозь землю. Он купил все кассеты, какие были, и спросил, нет ли чего еще.
Расчет был произведен мгновенно. Юнцы ушли.
– …Только бросив писанину, я нашел самого себя, – оправдывался Женька. – Ты ведь думаешь, что я убегаю. И что я слабак. – Он вдруг стал жалким. Голос его двигался понемногу к черте, за которой уже ничего не жаль. – Дурачок!.. Я ведь не убегаю. Я иду к самому себе. Потому что я там. На Саянах. И поверь, я всегда был там…
Это было оно самое. Прощание.
– Штука не в кострах и фляжках. Штука, Игорь, в том, что ребята – они, оказывается, меня всегда помнили. И всегда ждали… Они приняли меня как родного. Как своего в доску.
Он вытер быстрые слезы.
– Водичка, – сказал он, отряхивая пальцы. – Видишь, водичка.
И еще сказал:
– Никогда мне не было так легко.
И еще (схватив меня за плечо):
– А хочешь – поедем вместе. Я только словцо шепну ребятам, и тебя примут, как… как…
– Как своего в доску.
– Точно!
– Как родного.
– Именно так, Игорь!.. Именно так!
Слова, для которых, видно, настал свой час и черед, все сыпались и сыпались из Женьки, как сыплется на пол из бумажного пакета соль. Без сбоев, если уж она сыплется. Струей. Белым потоком. Отыгрыш за столь длительную косноязычность. Предотъездный реванш… Я подумал, что мне надо бы уже уйти, – этакое необъяснимое внутреннее шевеление, из тех, что иногда сжимают нам сердце.
А он истерично смеялся:
– Ты решил, что мне нужны деньги?!
И опять в хохот:
– Сейчас я тебе открою, для чего мне эти трояки… Хотя нет. Это секрет. Это секрет секретов. Ни слова!
Он выложил секрет секретов минут через пять, более не выдержал. Но сначала позвонили в квартирную дверь. Пришли рабочие – принесли холодильник.
Рабочие бухали холодильником о пол, покрикивали друг на друга, грохали углами о косяки, затем втиснули его куда-то на кухню, и вроде бы делу конец. Уехали.
И тогда к нам в комнату вошла она. Жена.
– Зачем мне второй холодильник? – сказала она, поджав губы. Губы у нее были в ниточку. Те самые губы.
– Я не знал…
– Чего ты не знал?
– Понимаешь, – стал оправдываться Женька, – я на всякий случай заказал в двух магазинах. Я не думал, что они приволокут так быстро. Я думал, успею отказаться.
Он был сникший. Оправдывался. И как-то уж очень винил себя.
– «Думал»! – передразнила она. – «Думал…» Теперь у меня два одинаковых холодильника, болван.
И ушла.
И… он мне подмигнул. И стал держаться за бока, потому что его душил смех. Женька смеялся и шепотом рассказывал: оказывается, он устроил распродажу и собирал эти трояки и червонцы, чтобы купить ей, своей бывшей и любимой жене Женьке, холодильник. Сначала один. А теперь вот второй. И не какой-нибудь замухрышка, а громадный холодильник «ЗИЛ», о котором она мечтала, из-за которого поссорились и с которого стартовал их молниеносный развод. Он уедет в тайгу, а ровно через две недели (Женька сам проставлял срок доставки и адрес) рабочие постучат в дверь и внесут холодильник в квартиру. Третий. Тоже «ЗИЛ». И что-то небанальное должна почувствовать при этом Женька-жена. То есть когда рабочие распакуют, распеленают его, найдут ему место, поставят и подключат в сеть проверки ради, а она будет стоять хозяйкой и смотреть, как эта громадина сияет молочной белизной. Еще более смешанное чувство должна испытать – по замыслу – бывшая жена через следующие две недели (Женька педантично проставлял сроки), когда вновь постучат или позвонят добросовестные работяги и внесут четвертый памятник супружеской жизни. Тоже «ЗИЛ», отказаться от которого она не откажется, не те дрожжи.
– …Их всего, я думаю, будет пять. Пять замечательных холодильников.
– Достаточно четырех.
– Рубликов не хватало. А после нынешней продажи кассет как раз набежало на пятый.
Он захохотал, вновь истерично. И тут же сказал самому себе (ткнув пальцем в сторону той стены):
– Тс-с. А то эффекта не будет.
Он проводил меня до метро. Мы обнялись.
* * *
Если сценарий Тихого Инженера был о женщине недалекой, верной и любящей, то Женька писал свой многолетний труд о другой женщине. Или, лучше сказать, о другой грани женщины. Потому что в чистом виде ни та, ни другая в наших реках не водятся: такие – и не такие. Год за годом Женька писал о женщине с неутоленным духом. Если прозаичнее – о всегда недовольной бабе.
А можно сказать – о женщине-искательнице, то есть искательнице своего женского счастья. Тоже оттенок. (И мог быть рассказ.)
Помню завязку. Молодая женщина была влюблена в двух парней, за одного из них вышла замуж – и после этого ей каждый день и каждую ночь казалось, что она должна была поступить наоборот. Казалось, что тот, второй, был гораздо лучше. Гораздо красивее. Гораздо любимее. То есть – черта очень известная – в чужих руках ломоть толще. И в гостях вкуснее, чем дома. И чужая жена всегда мастерица.
Пути разошлись: второй парень уехал в какой-то далекий город. И ни слуху о нем. А женщина продолжала по нему вздыхать. Если б не уехал, дело б ограничилось простеньким флиртом с приятелем мужа, потому что парни были приятели. Но он уехал. А ее к этому времени взяло за жабры сильнее, чем она могла предположить. Она плохо спала. Она плохо ела. И все думала и думала… И вот она затаенно стала отыскивать в окружающих людях что-то похожее на уехавшего парня. Она знакомилась с ними – она искала. У одного были руки как у него. У другого голос как у него. У третьего манера поглядывать на часы. И женщина без конца думала о них. Сравнивала. Уходила к ним. Приходила.
В семье, разумеется, ладу не было. К счастью, в женщине наметилась на время любовь к красивым вещам. Любовь к коврам. Любовь к новенькому холодильнику. И женщина понемногу успокоилась. Угомонилась.
Развязки я не помню. У Женьки было много развязок, притом различных. Он так и не закончил.




























