Текст книги "Портрет и вокруг"
Автор книги: Владимир Маканин
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 16 страниц) [доступный отрывок для чтения: 6 страниц]
Глава 7
Свелось к тому, к чему и должно было свестись: я взялся за портрет Старохатова – повесть-портрет, какие я делал не раз и не два. Сначала тебя потихоньку грызет. Потом (уже слышнее) тебя распирает изнутри, как распирает пружинка заводную мышку, а потом оказывается, что вчера ты уже взялся за повесть-портрет… Повесть этого рода требовала большой обстоятельности. И начиналась с выуживания черточек и фактов, которые позастревали там и сям в памяти. Выуживание черточек и – раскачивание на стуле.
День тащился, а за окном, вне всякого сомнения, стояла осень. Я сидел на стуле, раскачиваясь на двух задних его ножках: баловство, за которое колотят детишек, чтобы они не остались без затылка.
– Ань, – спрашивал я, – вот если тебе нужны деньги, а их нет, о чем ты думаешь?
Аня пила чай. Пила из блюдца – горячий.
– О чем думаю?
– Да.
Аня ответила:
– Думаю: вот бы найти кошелек.
– На дороге?
– Да.
– С деньгами?
– Конечно, с деньгами. Прекрати раскачиваться!..
Я представлял себе, что я, например, газетчик. И что мне велено (начальником, замом или собственным буравчиком, который внутри) написать очерк о Павле Леонидовиче Старохатове. Фельетон. Это как предварительная пристрелка по далекой мишени.
Заголовок первый: человек оступился… То есть все мы знаем и уважаем Павла Леонидовича Старохатова. Известный кинодраматург (на это пойдет два абзаца), известный педагог (один абзац), простой и душевный человек (диалог и пол-абзаца) – таким мы его всегда видели и знали. И вот он оступился. Обобрал своего ученика. Он виноват. Он очень виноват. Он сам сознает свою вину больше, чем кто-либо. Он сознает вину, а мы – мы помним его прошлые заслуги и верим в него. И так далее.
Косвенно – упор на то, что все мы человеки и сработали нас из одного теста. Исподволь подтаскивается вкрадчивая мысль, что утомленный сложной нашей жизнью Павел Леонидович шел мимо сада, опирался на палочку, мучился одышкой и – почти невольно – протянул руку и сорвал чужое яблочко. Или грушу. Разве со всеми нами этого не могло случиться?
* * *
Заголовок номер два: вам не стыдно, драматург Старохатов?.. Это уже с минусом, а не с плюсом. С осуждением. Это уже с тем самым подходом, в котором есть что-то щемящее и одновременно барабанное, что-то от нашей глубинки. Родное.
То есть опять же – вот он, всем нам известный Павел Леонидович Старохатов. И представьте, товарищи. Этот большой человек в неумеренном своем тщеславии (именно тщеславии! вот оно! о денежках – ни-ни!) навязывает своим ученикам соавторство. Точно так же, скажем, как доктор наук Н., руководитель темы, приписывает свою фамилию к фамилии своего аспиранта. Н. и впрямь руководитель и, возможно, имеет право на эту приписку, но ведь этика. Где же этика?..
Незабываемого Н., доктора наук, который оступился, мне довелось знать лично. Старичок на весь август месяц потерял голову от одной из своих длинноногих студенток. И поставил «отлично» ее младшему братцу на приемных экзаменах. И поскольку никогда раньше старый гладиолус своих сил в этом жанре не пробовал, оценка была завышена неумело. На виду.
Бедный старик каялся и бил себя в грудь. В самом прямом смысле. Пиджачок был в серебряных перхотинках, и слабая грудь сотрясалась от ударов собственного сухонького кулака. Человек плакал. Я сам видел это. Сидел сбоку и глазел.
– Я оступился, – говорил он упавшим голосом. – Я оступился. Дорогие мои. Я… я…
У него не было слов. Кроме слова «оступился».
Случай Старохатова был куда более сложен. Во-первых, я точно знал, что Старохатов не оступился. Уже хотя бы потому, что ограбление, по-видимому, случалось не один раз. Не однажды. И не вдруг… Но еще точнее я знал, что это не случай стариковского тщеславия, ибо совместные безликие фильмы ничего к его славе не добавляли. Ни грамма. Скорее уж порочили громкую славу прежних фильмов. И не видеть ему этого было нельзя. Потому что, если человек даже напрочь ослепнет и оглохнет от тщеславия, в извилинах кое-что остается; и этого «кое-что» хватает, чтобы отличить полноценное и солидно снесенное яйцо от случайного кудахтанья несушки.
Жена Старохатова (я помнил ее) тоже была не из тех, кто говорит мужу, что нужно достать крупную сумму, и еще напирает – дескать, умри, но достань?
Я вспомнил – именно не такая. Верная и некрасивая жена, строгая, суховатая. И равнодушная к деньгам, как это иногда бывает у верных и некрасивых жен.
Я поймал самого себя на скрытой пружине – я невольно клонил дело к тому, что Павлу Леонидовичу срочно понадобились деньги. И он, бедный, не знал, где их взять. И мучился. И однажды подумал о соавторстве. И так далее… Я хотел (сам от себя скрывая), чтобы деньги понадобились Старохатову в обрез, оправдать его я хотел – вот оно что. А они вовсе не понадобились ему в обрез. Потому что, если бы понадобились, он бы их попросту занял. У него навалом друзей, и эти друзья чаще всего были не вахтеры и не уборщицы. На худой конец, он продал бы дачу. Или машину.
Так что он обирал ребят без спешки. Спокойно. Без срочной нужды в деньгах.
Появился у нас Виталик, и его тоже я спрашивал:
– Виталик, ты видел дачу у своего знаменитого дяди – у него ведь прекрасная дача?
– Да, – он ответил.
– Дом на участке двухэтажный?
– Да.
– А земли сколько соток? (На глазок я помнил, что там не меньше гектара.)
– Я не знаю. (Поехать и посмотреть.)
Расспрашивая, я бывал въедлив и нуден. Меня ничуть не смущало, если я расспрашивал сына об отце. Что там ни говори, но если уж ты решился писать портреты, тебе придется их делать со своих знакомых. Больше не с кого. Живописцы это хорошо понимали.
Поначалу портрет складывался из обрывков разговоров, как правило, давних. Это как мозаика. Из камешков разного (более или менее) цвета складывался портрет – обычный портрет, бытовой, будничный.
Бахтерев (я вспомнил) говорил мне:
– Старохатов был сначала женат на Олевтиновой. Ох и красотка!.. Знаешь такую актрису?
– Знаю.
– Ее все знают (шло перечисление фильмов, где снималась Олевтинова, а вообще шел треп, притом самый праздный – треп за пивом). Когда Старохатов с ней разводился, был скандал.
– Неужели скандал?
– Громогласнейший. Они что-то делили и поделить не могли. Будто бы вещички.
– Да ну?
– Ей-богу. Делили и разделили как-то не поровну.
Рядом не было ни Бахтерева, ни пива – я был один. Аня с Машкой гуляли (воздух, воздух и воздух!)… Я однообразно раскачивался на стуле – меж своим прошлым и своим настоящим. Я вспоминал. Разговор с Бахтеревым – это камешек. Я вертел его в пальцах, ощупывая малозаметные углы и впадины, – чувствительные бугорки пальцев в последний раз напрягались, чтоб оценить и пристроить камешек к другим камешкам. Место означено. Тут ему и лежать, дополняя портрет. И я еще чуть-чуть подпихнул его. Вот тут.
* * *
Еще камешек. Старохатов – обычный обирала. Это была уже как-то приходившая мне мысль о том, что ни в сценарий Тихого Инженера, ни в сценарий лысого пьянчужки из Дома кино наш замечательный драматург ничего существенного не внес. Выкинул какие-то две с половиной сцены – только и делов. И никаких актов благородства не было. И только им, тихим и жалким, это казалось благородством. От их неведения.
То есть Старохатов со всеми соавторами вел себя одинаково: труд не вкладывал. Любил денежки. А славы, он считал, с него хватит и прежней. И вот что он делал – высматривал сценарии начинающих авторов. Находил. Брал под крылышко. И, выкинув из сценария одну-две наиболее корявые сцены, начинал проталкивать на худсовете и дальше, и дальше, и дальше, пока это не делалось фильмом. А чтобы то, как он резвится, не бросилось кой-кому в глаза, он иногда навязывал ребятам свое соавторство, а иногда нет. Например, через раз. Самосохранения ради.
Выглядело это основательно и гладко, однако не мешало потрогать в том месте руками. Пощупать.
* * *
Для этого я, позвонив предварительно, отправился посидеть и провести час-другой в пыльной и запущенной комнате. Такая комната не редкость. В городе, в котором достаточно высоких домов и несколько миллионов жителей, обязательно найдется такая комната и такой жилец. Это своего рода ярлычок. Ярлык на право называться суперсовременным городом. Столь же подлинное удостоверение, как гул метро и пробки машин на перекрестках.
Входишь и не ахаешь – потому что как-никак квартира и мало ли ты их, коммунальных, повидал, – входишь в комнату и тоже не ахаешь и не пятишься. Ну комната. Ну пыль толщиной в палец. В углах игривая рябь паутины (двери хлопают, рябь играет). На стекле книжного шкафа кто-то давным-давно написал пальцем по пыльной целине: «Ого!» – так и осталось; и сам этот восторг уже пропылился – и вместе с ним буквы и восклицательный знак. Ладно. Видали.
Садишься на стул – он не слишком пыльный, так как на нем иногда сидел хозяин и кое-что вытер брюками. А кое-что не вытер. В поле зрения на столе два кусочка сыра, два неправильных полумесяца, высохших до жесткого стука. И само собой, чашка с вчерашней кофейной гущей. Без этого никак. Без этого картинка будет неполной и неживой… И невольно думаешь о том, как себя чувствуют здесь ранним холодным утром женщины, которых редко-редко, но все же заносят, надо полагать, сюда ветерки. Постель не ахти. И конечно же иногда он спит не снимая ботинок, потому что это не имеет для него значения.
И вот сидишь за столом – ждешь чай, который там, на кухне, настаивается сейчас до черноты. И если между прочим спросишь хозяина о жене, он скажет:
– Она умерла.
Ты киваешь: понятно…
– Извини, не знал… Давно умерла?
– Уже десять лет.
И ты ничего более на эту тему не говоришь и не спрашиваешь, потому что говорить и спрашивать тут нечего.
* * *
Я и не спрашивал – я приехал к Тихому Инженеру по делу, а не вглядываться в его пыль и запустенье. А то, что его жена умерла, я уже знал из прошлого разговора. И не удивлялся. И сердце не сжималось. И, надо сказать, я не первый раз видел такое жилье.
Он принес чай.
– Извини, – сказал он, – у меня немного… того.
– Что?
– Не стерильно. – Он с некоторой виноватостью засмеялся. И ткнул пальцем в паутину, которая, отсвечивая всей плоскостью, занимала сейчас угол, как образ в избе его деда.
Я смягчил – сказал, что нестерильность мне знакома. И даже привычна.
– Ну и замечательно… Сахар клади сам. Тебе покрепче?
– Можно.
Он спросил:
– А зачем тебе нужен мой сценарий?
– Так… Почитать.
– Но только, ради бога, учти: я уже сказал и скажу еще раз – экземпляр у меня единственный.
Пришлось вторично и многими словами пообещать, что я его сценарий не потеряю. Не забуду в метро. Не залью супом. Не дам полистать дочурке.
Он остался доволен:
– Привык к этому тексту, как к книге. Даже с опечатками свыкся. – Инженер оживился, повеселел. – Я его наизусть помню. Или почти наизусть.
И он попросил меня не держать сценарий больше недели – я пообещал. Недели было более чем достаточно. Я выясню, помогал ли ему Старохатов. Кроме того, просто почитаю. Потому что теперь почитать хотелось – меня заранее интересовало, как заговорит и как задвигается в этой вот комнате женщина, которая уже умерла. Как она утром встанет у того зеркала, чтобы причесаться. И как она будет заваривать чай в этом допотопном китайском чайнике с двумя полустертыми джонками на боку.
– Что это? – спросил я.
Но тут сработало узнавание: на коммунальной кухне зашипело сало, одним разом брошенное на сковородку. Затем второй этап – длительное свиристенье и отдельные эпизодические постреливания. По проторенному пути пришли и другие запахи. Сначала щи.
Инженер завернул сценарий в пластиковую обертку.
Я встал. А он все возился с пластиком, все заворачивал и так и этак, будто кутал в пеленки простужающееся дитя.
– Я вас провожу.
Я хотел ему сказать, что это лишнее и что до метро я уж как-нибудь его дитя из целлофана не выроню, но смолчал. На меня все-таки подействовала комната. Я вообще старался держать язык на привязи.
– …Всегда прогуливаюсь на ночь глядя. Считайте, что я с вами прогуливаюсь, – пояснил он. А сам косился на мои руки. На мои пальцы. Не роняют ли они иногда предметы сами собой, как случается у людей со слегка сработавшейся психикой? – Провожу вас, – сказал он, – а сам заодно подышу воздухом.
– Что вы вообще делаете? – поинтересовался я.
– В каком смысле?
– Вечерами.
– А-а… Как придется. А вообще-то ничего. Гуляю. Читаю.
– Смотрите телевизор?
– Да. И это тоже.
А утром он идет на работу. Проходит коридором, мимо запаха щей, топленого сала и мокнущих в тазу детских пеленок – и вперед!.. Одевается он скромно. Строгий галстук, стандартный костюм. Никогда не опаздывающий, никогда не знающий, что такое начальственный гнев, в стандартном костюме и со строгим галстуком, он приходит к себе в КБ, чертит, считает, горбится (все время курит, курит и курит) – опять чертит, обедает, слушает анекдоты, а затем возвращается в свою пыльную комнату-нору и, уткнувшись в телевизор, как в судьбу, коротает вечер. Ну, еще чай, который он отлично умеет заваривать. И сон. На работе его ценят, еще бы. Лучшего работника у них нет и, пожалуй, не будет.
И если кто-либо из женщин, воспользовавшись просветом субботы и воскресного дня, захочет его приручить, ей будет нелегко и непросто. Она очень скоро махнет на него рукой, обломав зубки о его привычку к одиночеству, о его замшелость и неприметную каменную твердость духа, которую взрастил в нем большой город.
Мы шли городом – проходили сейчас косяк стройных шестнадцатиэтажных башен. Дома замерли и паслись в своей неподвижности. Жевали траву. Пасущийся табун.
– Ты расшевелил меня разговором, – обратился вдруг инженер, вновь перейдя с «вы» поближе. – Может быть, сумеешь мне помочь?
– В чем?
– Хотелось бы еще раз посмотреть фильм. Его с тех пор не показывали.
– По твоему сценарию?
– Ну да. По моему и по Старохатова, – строго поправил он. – Хотя Павел Леонидович и не числится соавтором, но ведь он тоже работал.
– Работал, – согласился я («Вот это мы и проверим»).
– Хотелось бы посмотреть фильм.
– Я понимаю.
– Говорят, от кинопроката зависит. Говорят, нужно найти там знакомого человека и хлопотать.
– Возможно, что так, – я пожал плечами, – но я не смогу помочь.
– Жаль.
– Я не смогу, поверь мне.
– Ну, извини. Я ведь только поинтересовался.
И он миролюбиво протянул руку:
– Пока.
– Пока.
* * *
Я спросил: «А без пропуска не споемся?» – «Не споемся». – «Почему?» – «Потому что это проходная. А не проходной двор… Если вам нужно в архив, то так и скажите. И пусть они, из архива, позвонят и закажут на вас пропуск», – ответил вахтер.
Я долго звонил. Я много звонил. Я терпеливо звонил, это я умею. От столь часто употребляемого слова «алло» язык мой зависал где-то в глубине глотки и время от времени сам собой курлыкал. И наконец мне сказали: «А что вам, собственно, нужно?» – «Мне, собственно, сценарий Лушникова. Тот, что был принят худсоветом». – «Зачем он вам?» – «Он написан при участии Старохатова». – «Ну и что?» – «Хочу прочесть сценарий, в котором чувствуется рука моего любимого мастера». Пауза. «Ладно. Прочтете». – «Спасибо». – «Документик у вас какой-нибудь есть?» – «Найдется». – «Предъявите вахтеру». – «Не дать ли ему на чай?» – «Себе оставьте. И бросьте дурацкие шуточки. Здесь «Мосфильм», а не раздевалка в бане…» Эти разговоры были теперь позади, а впереди был архив. Точнее, не сам архив, а специально выделенная для старых сценариев комната.
Я попал к миловидной девушке, потому что это был «Мосфильм» и тут на каждом углу могли попадаться миловидные, – и мой угол (я сидел в углу комнаты) был других не хуже. Сначала она не сводила с меня строгих и справедливых глаз. Потом подобрела. Потом улыбнулась. Потом мы доплыли до принесенного мне кофе.
– Спасибо, – поблагодарил я.
– Вы так усердно трудитесь… А зачем вы это читаете? Сценарий дорабатывал Старохатов, и вы у него учитесь, да?
– Да.
– А правда, Старохатов был женат на Олевтиновой?
– Правда.
– Я смотрела старые фильмы – она была просто чудо!
Мы выпили кофе, девушка отсела в сторону, а я продолжал сверять тексты. Первоначальный сценарий Тихого Инженера – это один текст. Но, пройдя через руки Старохатова, он превратился в другой текст – именно этот вариант пошел в производство и стал фильмом. Тексты отличались.
Больше того: они отличались по существу. У Инженера герой просто работал день за днем, а дома угасала больная и молодая жена. Старохатов усилил драматизм: «День удач» на работе он переставил в самый финал. Со смертью жены теперь совпал не рядовой день, а лучший и удачливейший. Не бог весть что, но в те годы эта пушка стреляла. Выбивала слезу во всех рядах кинозала, если не считать тех, где сидела молодежь, занятая своим вечным делом.
Теперь я копал глубже. Старохатову со сценарием повозиться пришлось, это было ясно, но не была ли возня чисто внешней? И вот я сверял сцену со сценой. И реплику с репликой. И разницу выписывал на отдельные листки. И забирал себе, как забирают барыш.
Параллельно возникла мысль.
– Скажите, нельзя ли посмотреть поправки, которые вносил Старохатов позже, – я имею в виду поправки того времени, когда уже работали с режиссером.
– Я думаю – можно. Но, кажется, режиссерские сценарии в другой комнате.
Девушка улыбнулась.
– Знаете, я сейчас смотаюсь туда. Сбегаю.
Каблучки уже было отстучали свое. Но приостановились.
– Можете, пока я бегаю, почитать «Экран». – И она положила что-то красно-синее и ярко иллюстрированное перед самым моим носом. Журнал. И стало совсем ясно, что, слава случаю, я попал к ней, а ведь мог бы читать под присмотром какой-нибудь молоденькой стервочки. И если бы она была миловидная, то тем хуже.
Цветовое пятно, видимо, выбило меня из колеи – я стал водить глазами туда-сюда. Огляделся. Сценарии на стеллажах. Сценарии на столе. Сценарии на полу. Пыли было ничуть не меньше, чем в конуре Тихого Инженера. Я сопоставил то и другое и сказал себе, что в эти дни у меня «пыльная работенка».
Девушка и вернулась с той же улыбкой. Но в улыбке был теперь милый оттенок, похожий на извинение.
– Не повезло, – сказала она. – У них уже закрыто.
И засмеялась.
– Там темно. Только мышки шуршат.
И добавила. И быстро-быстро листала «Экран».
– Но завтра они выдадут. Я вам обещаю. Я их завтра за горло возьму.
– Спасибо.
Она углубилась в свое чтение, а я в свое. А кругом громоздились кипы сценариев – дела давно минувших дней.
И этот, и еще один день я отдирал сцену от сцены, отслаивал внесенные поправки и – увы! – всюду натыкался на следы кропотливой работы Павла Леонидовича Старохатова. Вклад вкладу рознь. Были исправления мимоходные, были выброшенные пол– и четверть сценки. Но были и те исправления, которые даются, только когда ходишь по комнате взад-вперед и скребешь у себя в затылке. И, значит, он ходил взад-вперед. И, значит, скреб в затылке. И, глядя на число исправленных страниц, я только пожимал плечами: сомнений не было – Старохатов работал на совесть. И в данном случае он совершенно напрасно (и мне непонятно!) не стал соавтором. Потому что труд есть труд. И если бы несколько месяцев спустя он направился бы к окошку, где сидит толстая тетенька со счетами (если только он вообще ходит в кассу), шаг его мог быть тверд и спокоен, как у человека, который, к примеру, честно валил лес или распахивал пустошь.
Одна тонкость, внесенная Старохатовым в сценарий, меня даже задела. Больная и угасающая женщина спрашивает мужа:
«А кто будет вытирать тебе пыль, когда я умру?»
Старохатов внес это в сценарий своей рукой, а позже еще уточнил, сам себя подправил. Женщина вяло подняла глаза и через боль насмешливо спросила:
«Кто же тебе пыль вытрет?»
Старохатов как бы провидел и угадал то пыльное логово, которое образуется десять лет спустя и которое я два дня назад видел своими глазами. И оттенок насмешливо тоже работал. А руки женщины, уточнил Старохатов, были худые и уже нескладные, немощные, как у недоразвитого ребенка.
К сожалению, поправка не вошла в фильм. Потому что после Старохатова вступил в дело еще и режиссер. Он рубанул по всей этой «их лирике» просто и трезво.
Жена (в фильме) сказала:
«Я все продумала, милый. Когда я умру, пыль тебе будет вытирать тетя Паша».
После чего крупняком показали зрителю тетю Пашу, седую, сгорбленную, но отлично пекущую блинчики на коммунальной кухне.
Страницы были просмотрены, и все вместе они теперь составляли страничку жизни Старохатова, и неизвестная людям эта страничка была благородна и чиста. Всякому из нас не помешало бы иметь в жизни такую страничку, пусть даже судного дня не будет. Я вернул прочитанное, и оно вновь исчезло в гигантских залежах архивного материала. Капля в море. Я встал, стряхнул пыль с колен (стола не было, я читал, держа на коленях) и в дверях сказал миловидной девушке:
– Спасибо.
* * *
То есть так – человек оказался и честен (случай с Тихим Инженером), и вор (случай с Колей Оконниковым). И в портрет эти два камешка вместе не складывались. И я не совсем понимал, как теперь быть…
Звонок. А мне безразлично, кто бы там ни звонил… Ничто не случится и ничто не произойдет, когда вечером (совсем поздним) ты раскачиваешься на стуле и перебираешь свои камешки, – такая тишина.
Звонит Вера. Но Вера для меня теперь просто Вера. Она сама по себе, а Старохатов сам по себе.
– …Уже учебники посмотрела.
– Школьные?
– Да.
– Ну и как?
– Вчера перебирала свои тетрадки. Старые конспекты… Знаешь, Игорь, даже в самой повторяемости есть что-то прекрасное, когда рассказываешь о литературе прошлого.
Ее голос набирает высоту:
– А как удивительны сохранившиеся школьные фотографии!
Я хочу добавить: «…на которых все стоят, как истуканы. А Ирина Федоровна сидит, прижимая к себе справа и слева двух любимчиков с разинутыми от счастья ртами», – но говорю совсем другое:
– У меня никогда не было такой учительницы, как ты.
– Таких, как я, много, – говорит она.
– Ты уверена?
– Тебе просто не повезло.
– Возможно.
– Вчера читала томик Белинского. «Литературные мечтания» – такая статья, помнишь?.. Я читала и заранее слышала, как отвечают урок мои мальчики и девочки. Я даже всплакнула…
Она говорит. Она рассказывает. Потом прощаемся.
* * *
Ночь. Тишина. И вот – как проблеск – я вновь отмечаю, что это хорошо, что я копаюсь в Старохатове сам по себе. А не по чьей-то просьбе. Копаюсь не для того, чтобы кто-то и где-то это использовал. Что там ни говори, а все же веселее, когда твои лапки ходят вдали от лужи. И чтоб явно вдали. И чтоб подчеркнуто вдали.
Потому что не в лужах, в конце концов, дело, и не в лапках. А в твоей внутренней освобожденности.