444 000 произведений, 109 000 авторов.

Электронная библиотека книг » Владимир Маканин » Удавшийся рассказ о любви (сборник) » Текст книги (страница 8)
Удавшийся рассказ о любви (сборник)
  • Текст добавлен: 8 октября 2016, 12:30

Текст книги "Удавшийся рассказ о любви (сборник)"


Автор книги: Владимир Маканин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 8 (всего у книги 17 страниц) [доступный отрывок для чтения: 8 страниц]

– Идем уже… Пожалею тебя, – сказала Катерина, в сумерках появилась и прижалась к нему сзади. Она расстегнула пуговицы на выношенной гимнастерке старых лет и, ластясь, полезла туда рукой. Он обернулся и заплаканными, изъеденными дымом глазами пробежал вдоль изгороди: тишь какая…

– Чего ты? – и Катерина тоже оглянулась: никого ж нет.

А он видел, что никого нет. Он видел, что ночь, что костер очень маленький, не тот костер, что пора затаптывать, и что сам он идет к этому костру выношенный, как гимнастерка.

– А то, что про меня говорили… Говорили, что я был знаешь кем, хорошим, настоящим солдатом. И понять-то не сможешь, какими словами хвалил меня лейтенант…

– Рассказывал ведь…

– А толку-то что, что рассказывал, если понять не можешь.

– Не связывался б с дурой.

– Тьфу ты!

Он шептал, шипел злобой на ее глупость, он топтал золу и плевался от великой обиды…

Ночь (последняя, перед отъездом) получилась тяжелая, плохая. Воображение Иван Семеныча никак не шло дальше того, что в жалкую эту деревеньку случаем приезжал генерал, ну, может, генералишка какой, – и что проезжал он мимо палаток, мимо места, где суетилась шоферня, и, скажем, узнавал вдруг Иван Семеныча и, разом оборвав все их шуточки и насмешки, говорил голосом того самого старшего лейтенанта:

– Я сам бы хотел быть таким солдатом!

Горел в солнце мундирик генерала, и, сглотнув языки, молчали шофера, и всё, и ничего не было больше, и не потому, что воображение Иван Семеныча далее не тянуло – не нужно было большего… Иван Семеныч вздыхал, приоткидывал тяжелое одеяло и закрывал на минуту глаза… Автобаза. Ночные рейсы. Давай жми, Иван! Может, для того он и мучился всю жизнь, мыкался и мотался, чтобы вернуть себе вот это ощущение – хоть ощущение! – той скорости, того напряжения военных дней, может, ему и город никакой не был нужен, ни город, ни парикмахерская, ни квартира. И может, должен он даже был мучиться и мыкаться потому, что ничего святее и лучше он уже не сделает, он сделал то, то самое и… и… ну не хватило его на большее, ну не хватило! О господи… Он оправдывался, просил жалобно у кого-то прощения, ворочался в постели и старался как-нибудь не зашибить локтями спящую Катерину. Встал тихо, тихо оделся. Вынул из кармана медали и знакомо кольнул их в гимнастерку. Тут же, в горнице, он походил взад-вперед, но в зеркало не глядел, и без того вполне чувствовал на груди их слабое, счастливое колыханье.

Он собрал свой дорожный чемоданчик, с которым ездил всегда устраиваться на работу, сложил запасное белье, кружку, ложку… Сгибался над чемоданчиком, и медали звякали – он снял их, сунул в карман, где документы, и заколол изнутри английской булавкой.

– Чтой-то? – со сна спросила Катерина.

– Спи, спи.

Вышел. Рассвет был сер, еще и не рассвет, а блеклость одна… Козенковская курица спала у плетня, голову вжала, округлилась и издали была похожа на белую ожиревшую кошку.

Он прошагал спящий палаточный лагерь. Валялись бутылки, обрывки газет, задки и даже половинки огурцов. Грязь, подумал Иван Семеныч, вспомнил покосившийся плетень, коровьи лепешки у палатки. И только здесь было хорошо: машины, трактора, комбайны, опрятные и в полутьме строгие. Даже пыль вытерта перед дорогой, не поленились. Он оглядел свою полуторку, влез, бросил чемоданчик на сиденье, потрогал руль.

Он вылез и пошел сбоку, пробовал рукой, не сильно ли дребезжат борта. Тишь… У трактора заметил бабку Кручиниху, она собирала промасленные ветошки, чтобы растапливать печку, тряпки, о которые вытирали руки в солярке и бензине, – набрала на полгода, целую кучу, и будто сортировала их… Ветошки были не нужны, выброшены, но Иван Семеныч сурово и по-ночному злобно прикрикнул:

– Что тебе тут? Колхоз, что ли?

Бабка не узнала его, подумала, что приезжий, и поняла вопрос буквально – прикрыла ветошки худющими руками, сказала ласково и нежно:

– Колхоз… Имени Калинина, милый.

С утра тронулись, поползли по дороге с техникой и машинами. И Иван Семеныч с ними. Больше в деревне он не появлялся.

* * *

Сейчас уже и деревни нет (сытая и веселая Лукьяновка поглотила ее – перекатали дома, переехали). Остались две-три избы, среди них и Катеринина, – по сути это теперь только колодцы, водопой для Лукьяновки, в жару здесь пьют воду те, кто в поле. Когда приезжаю, я чувствую, что здесь уже слишком тихо и скучно (ничего нет – все прошло – все тихо – два человеческих образа на память). Был слух, что Иван Семеныч тогда же устроился в городе на автобазе, ездит с грузом в дальние города и, проезжая, на каждом валуне Орловской области выбивает зубилом и гаечным ключом: «Здесь был в войну и по работе И.С. Скарятин, гв. сержант»… Катерина, отработав в поле, иногда принарядится, повздыхает и потащится с квасом на дорогу, как в молодости.

На дороге пусто и жарко. Лед на бидоне с квасом медленно тает, и сами собой возникают машины далекими пыльными комками. Останавливаются редко, но вдруг случается, и шофер вылезает из кабины, спрашивает, плюется пылью:

– Почем квасок?

– Пять копеек.

А старикашка из кузова со сморщенным лицом, с черными угольными бровями, страхолюдный и плешивый, кричал:

– А давай – за четыре; и еще разок поцелую!

И, выпив квасу, тут же уезжали. И опять она сидит, позевывает на пустую дорогу, ждет – а чего ждет?.. Жара, бескрайнее ровное место, пыль от далеких машин, и больше ничего нет.

Только лодочка белеет, ох, белеет…

Безотцовщина

Глава первая

Я помню, как вернулся из двухмесячной командировки и зашел к Лапину, а его не было, и, значит, он был на работе. Я знал, где ключ, взял, открыл, вошел – и вот передо мной стены Лапина бледно-желтого цвета. Кровать. Стулья, стол и старый, потертый диванчик, и вокруг все, как и когда-то, в беспорядке. Именно беспорядок, холодноватость углов, ничего теплого. Отвык за два месяца. У моря был… Я сидел, разглядывал и будто бы ждал Лапина.

Я вдруг начинал рыться в ящичках стола. Ага. Вот духи Марины. Если она иной раз здесь ночует, то утром, перед уходом на работу, в магазин, она смачивает духами мочки ушей, причем этаким привычно-торопливым жестом, будто крестится. А это черновики лапинских допросов: «И тогда на основании очной ставки было выяснено…» Брр-р… Я разглядывал стены, которые, в общем-то, были родными. Кровать, где Лапин обычно лежит с записной книжкой в руках и не обращает внимания на шум и гам всей ночлежки – другого слова не могу подобрать… Я замечал рассыпанную мелочь, пятаки из чьего-то пиджака, я собрал их – кинул на стол. Увлекшись поиском, я лез под диван, заглядывал и даже шарил руками в паутинистой пыли – чья-то авторучка. Чья? Бышева?.. Но если я ночевал здесь, место в этом углу мое, это неоспоримо.

Звонил телефон. На минуту мне хотелось изобразить из себя следователя – прежняя шутка! – и я важным (с поддельной мрачностью) голосом говорил:

– Да. Слушаю.

– Юрий Николаевич?

Послышался какой-то хриплый голос, он что-то спрашивал, и вот тут – я точно помню – вдруг, безо всякой связи с этим хриплым вызовом, именно вдруг я почувствовал волнение от окружавшей меня комнаты. Вот тут только я «вернулся». Вот тут оно и пришло, хотя я просидел уже около часа.

– Нет-нет. Следователя Лапина нет дома, – поспешно сказал я.

Я бросил трубку и сидел, ощущая даже как-то физически свою несомненную связь с этими стенами. Опять звонок, и это уже звонил сам Лапин.

– Саша?.. Ты? – спросил он, узнав мой голос.

– Я.

– Значит, приехал. Ну и как?

– Замечательно.

– Ну, давай… А я вдруг почувствовал, что кто-то дома. Странно, да? – заканчивал он.

Я опять вешал трубку и опять расхаживал по жилью Лапина, и это я уже рассматривал стены… на стене корявые нелепые птички, Сереженька рисовал перелет журавлей, то есть ему так казалось. У Сереженьки была страсть рисовать таких птичек, дело нехитрое, чирк – и вроде бы птичка… А вот надпись: «Здесь думал о смысле жизни Перейра-Рукавицын». Ну и число, и месяц, конечно. Вот и пятна. Темные пятна на бледно-желтой стене – когда Рукавицыну стало двадцать восемь, он вдруг захотел стереть свои надписи. Ага. Вот и мадонна с младенцем – репродукция, тоже исчирканная. Мне как-то понравились руки мадонны, и я тогда же на одной из них красным карандашом поставил лихую огненную подпись – Рафаэль, мол.

В детдоме я был всего-то два года, а Лапин и другие были там постоянно – годы давние, годы серых дождей и высоких слов Павла Ильича, нашего тогдашнего наставника. Но те годы были и прошли, а сейчас уже были другие годы… Я трогал руками стены и был рад, что я здесь сейчас один, потому что в шуме, в разговоре чувство бы смазалось. Сейчас чувство было как бы в чистом виде. И будто исчезли два месяца командировки, я лишь на минуту куда-то уходил, вышел из жилья Лапина. И вернулся.

* * *

Я помню холодное утро, помню Лапина и Галю Неробейкину, помню их разговор. Не знаю, как и где они познакомились. Я застал (вернувшись из командировки) уже то время, когда Галя приходила к Лапину как к себе домой и говорила:

– У тебя не дом, Юра, а проходной двор.

Я спал на полу, было утро – я просыпался, то есть сначала я проснулся и лежал с закрытыми глазами, думая о каких-то своих знакомых – они были сейчас там, где море и солнце. Я представил себе и море, и солнце, и пляж и опять заснул. Тепло одеял давило плотно, надежно, и холод только бродил вокруг, но не касался моего тела… И вот я еще не вполне проснулся и слышал голос, чего там голос – крик Гали Неробейкиной:

– Выгони ты их, Юра… Сколько можно так жить? Они ж дышать тебе не дают, они ж пьявки, они ж кровь из тебя тянут!

Шел разговор Гали и Лапина, а я спал на полу. Галя была против того, что у Лапина постоянно кто-то ночует, то я, то Сереженька, то Рукавицын. Она хотела выжить нас, а комнату перекрасить, перестроить, и, дескать, только тогда она переедет к Лапину жить – разговор этот велся изо дня в день, скучный разговор, и я спрятал голову под подушку, чтобы не слышать. Случайно шевельнув ногой, я задел холодный пол, и будто ожегся, и тут же спрятал ногу в тепло. Я мысленно ехал к морю, увиделся там со своими знакомыми, мы стояли на берегу и швыряли камешки… На камешках, на солнечных бликах, на том самом моменте, когда знакомые, повизгивая, вошли в воду и я надевал резиновую шапочку, – Галя Неробейкина опять подняла крик о пьявках и о том, что всех нас надо гнать в шею.

– Не каждый же день они спят у меня, – говорил ей Лапин, тихо говорил.

– Каждый день или через день, какая разница! А грязь, погляди!

Через пять минут все начиналось снова (они ругались, а я спал):

– А штаны черт-те чьи валяются. А мусор! Хлев, а не дом. А вечная беготня, никогда не знаешь, на сколько ртов еды покупать!

– Помолчи, – просил ее Лапин.

– Помолчала уже.

– Считай, что через год всех выгоним. Сейчас нет, а примерно через год.

– Спасибо еще, срок назвал. Спасибо, миленький. Думала, опять «как-нибудь» скажешь.

Довольно высокая и статная – такая она была – Галя шумела и явно имела в виду меня, спящего на полу. Я не просыпался, а это ее раздражало. Я знал, что Лапин меня не выгонит, – что она могла понимать в таких вещах? – ну и шуми, шуми, разговаривай, а мне тепло. Я будто бы рос прямо из земли теплым и горячим ростком. Я еще раз поехал к морю, и солнечно было в глазах. Я уже вошел по колено в море, и волна, как и положено, щекотала мне ноги.

Я повел сонными глазами – Галя расхаживала взад-вперед, она едва не шагала через меня. Я поднял голову, сказал:

– Чего ты кричишь? Ну кто тебя боится?..

И опять сунул голову под подушку. Мне, в общем-то, не жаль было ее – Галя жила с родителями и с шестилетним своим сыном. Муж ее, Славик Неробейкин, был одним из лучших легкоатлетов у себя на заводе и разъезжал на всякие соревнования. Славик разъезжал, а она думала о разводе и уже Лапина почти полностью прибрала к рукам. Хитрая, умная баба… Я лежал с головой под подушкой, уже не спал и думал о фамилии Неробейкин: то ли далекие предки Славика были беспечны, храбры не робкого десятка, то ли эти самые предки были таковы, что им постоянно кричали: «Не робей! Не робей, так тебя и разэтак!»… Мне не спалось уже и грустно было, что Лапин собирается жениться на этой вот Гале, – мне не нравилась она.

Я поднимался, вставал из своего тепла и молча собирал постель. Я умывался и уже думал, троллейбусом ли я поеду на работу или пройдусь пешком. Я уходил, а Галя сидела на кровати, мило поджав ноги, и с этаким напористым, победным видом рассказывала, как она обрабатывает своих родителей, которые были против развода с легкоатлетом.

Она улыбалась Лапину:

– Знаешь, Юрочка, им нравится, что он рекорды ставит.

И опять улыбалась:

– Знаешь, Юрочка, мама уже потеплела. Отец слушать не хочет, а мама уже спрашивает: а кто ты? а что за фамилия Лапин? а кем работаешь? В общем, Юрочка, точит капля камень… понемногу точит!

И добавляла:

– Я, Юрочка, пока не сказала, кем ты работаешь.

– Почему же?

– Вот еще, буду я людей пугать, – смеялась она.

Одно время казалось, что Галя все-таки выиграет.

Я помню, Галя сидела и вязала на спицах. Лапин сидел с ней рядом. Я и Рукавицын расположились на кровати, как бы в отдалении от них. Мы не спрашивали у Гали, как там ее муж и не поставил ли Славик Неробейкин нового рекорда, – мы молчали. Мы вообще с ней почти не разговаривали, существовали с Галей, как два непересекающихся круга в одной комнате… Галя вдруг встала, почуяв запах мытого пола (я и Рукавицын в пику ей вымыли пол), то есть она и раньше почуяла, но посидела немного, повязала на спицах, а затем встала и принялась ходить по углам. Она будто бы бесцельно ходила. Она грязь выискивала, работу неаккуратную, она не знала, какая была у нас выучка в мытье полов, ищи, ищи, думал я.

Лапин перехватил мой взгляд.

– Не цапайся с Галкой, – тихо сказал он.

Я помолчал. И заметил вдруг, что она беременна, это было видно. «Да?» – спросил я у Лапина. Лапин кивнул… Я сидел, готовился к завтрашним занятиям и поверх листков наблюдал, как Галя Неробейкина бродит из угла в угол. Она даже каблуком попробовала поцарапать какое-то темное древнее пятно на полу – не грязь ли? – затем метнула на меня быстрый рысий взгляд. Я молчал, я только смотрел в свои листки.

Затем я встал. Встал и Перейра-Рукавицын, мы вышли и слышали, как Галя тут же заперла за нами дверь на ключ. Мы сидели во дворе, осень была – мы сидели на дворовой скамейке, и ворохи желтой листвы были под близкими деревцами. Сверху листва обветрилась, лежала ярко-желтая и багровая, а внизу прела, пахла грибным налетом и ждала заморозков.

Я сказал:

– Ну что?.. Теперь приходить к ним пореже будем? – И я выждал паузу. – Ночевать не будем, мешать не будем, а?

– Давай, – согласился Рукавицын.

Все-таки мы ушли не сразу, вот так вдвоем мы еще немного посидели на виду его окон – мы сидели, и окна хорошо были видны сквозь пустые ветки дворовых деревьев.

Я помню, как со слов Гали Лапин записывал, где и какие купить шторы, сговаривался с соседями, плотничал, материалы доставал, пол красил – он был старательный исполнитель, а Галю подталкивала лихорадка, озабоченность, великий инстинкт. Помню, как большая комната Лапина постепенно превращалась в квартирку с ванной и кухней – душ появился, а Галя сама, и не один раз, пробовала на ощупь поначалу мутноватую горячую воду. Она командовала, голос резкий, напористый:

– Ну-ну! Проводка теперь так не делается, Юра. Провод нужно прятать.

– Как прятать?

– Ну так, чтоб в глаза не бросалось. Когда я в гостях и вижу на стене электропроводку, мне кажется, что хозяева время от времени повеситься пробуют.

И добавляла сверх:

– У тебя, Юра, такая работа, что ты бываешь в чужих домах. Мог бы примечать.

Все это говорилось с нервом, с напором. Галя расхаживала взад-вперед, живот придерживала, смеялась, командовала, а Лапин разглядывал свои ладони в известке – стоял перед ней в каких-то опилках, в пыли, он был доволен своими руками и вдруг открывшимся умением хозяйничать. В ближайшие же дни он и проводку сделал, как хотела она.

Он все мог, не мог он только одного – выгнать нас и отстранить ей в угоду. И кажется, Галя поняла это. По крайней мере, чем дальше, тем она понимала это яснее и яснее. Она как-то перестала покрикивать, требовать, чтобы Лапин купил коврики или, скажем, сменил свой замок на английский.

Я помню вечер, и что все было поначалу тихо, нормально. Галя пришла к Лапину со своим шестилетним сыном, готовила что-то на недавно созданной кухоньке. Я сидел в углу. Я смотрел, как Лапин играет с Галиным сынишкой. Лапин показывал ему на пальцах фокусы с нитками – нитка туда, нитка сюда, средний палец, указательный и опять туда-сюда.

Придерживая высокий живот, Галя заглядывала с кухни.

– Ну как? Привыкаете друг к другу? – смеялась она Лапину и сынишке и опять уходила на кухню, резала лук, жарила и с явным удовольствием топталась у кухонной плиты, будто это был пост незанятый, место, которым она дорожила.

– В три дня свыкнетесь! – смеялась она с кухни. – Вот и будем жить-поживать вместе, а уж остальных всех попросим отсюда, – доносился ее голос.

А Лапин показывал фокусы на пальцах. Лапин говорил сынишке Гали: «Смотри-ка еще раз» – и переводил суровую нитку не спеша с пальца на палец, и снова переводил, и терпеливо объяснял, в чем тут дело.

Сели за стол. Все еще было тихо и мирно, а за чаем пошел обычный их разговор, все тот же бесконечный разговор, то есть Лапин настаивал, что Галя должна будет привыкнуть ко всем нам, вместе взятым. Галя сказала, что нет, нет и нет. Лапин сказал, что она, стало быть, его не любит, сказал и засмеялся, неуверенно засмеялся. И тут Галя подняла крик:

– Они же паразиты! Они заездили тебя!

И опять:

– Дурак! Они же заездили тебя!

Досталось не только Лапину. Она кричала и о Сереженьке Стремоухове, и о Марине, и о Сашке Рудневе, то есть обо мне, – всем хватило. Галя стояла у стола, кричала, а ее сынишка заплакал, подбежал и прижался к матери, к высокому и большому ее животу. Галя стояла красивая даже в беременности, статная и взмахивала левой рукой к каждому сильному словцу:

– Ты еще пожалеешь. Слезами обо мне поплачешь!

И еще:

– Не будет тебе счастья. И всем твоим идиотам не будет!

И еще несколько раз на истеричной ноте:

– Не будет счастья, всем вам не будет! Не будет! Не будет!

Фурия или не фурия, но что-то пугающее в ней было. И шестилетний сынишка с просохшими уже слезами жался к ее тяжелому животу – она взмахивала рукой и кричала. Лапин переменился в лице, тот самый случай, когда мужчина вдруг боится, в общем-то, пустых, истерично прорицательных выкриков женщины. Я тоже не слишком храбро выглядел. Единственный гость, я тоже притих и думал, что, слава богу, я не пришел со своими, что не пришел Сереженька или Рукавицын… Галя продолжала кричать, а комната вокруг была чистенькая, новенькая, стены сверкали. Отремонтированная и свежая, квартирка была как подарок.

– Заткнись! – в конце концов не выдержал и крикнул ей Лапин, или, может быть, он крикнул: «Прекрати!»… Начался уже грубый скандал, общий крик стоял в комнате, ребенок опять заплакал. Я ушел.

Я, помню, часто недоумевал: что же такое Галя? И почему ей так уж не терпится жить с Лапиным?.. То есть не знаю, когда у них была нежность или период нежности, – я уже застал другое. Здесь уже был налицо быт со всеми запахами, оттенками, криками и ссорами. И ничего другого, кроме, быть может, самой любви. И еще были «хвосты» – у Гали сынишка и плюс легкоатлет, с которым еще нужно было развестись, а у Лапина были мы. И удивительно ли, что у них ничего не получилось.

Я постарался некоторое время не приходить к Лапину и потому не знал (и остальные наши тоже не знали), что у Лапина с Галей вдруг все кончилось. За месяц до родов Галя сделала окончательный выбор и вернулась к мужу, к Славику Неробейкину. Славик как раз приехал с крупных каких-то соревнований – приехал радостный, чем-то счастливый, и вот Галя вернулась к нему.

Я всего этого не знал. Но однажды (перед новой командировкой) я зашел к Лапину – был февраль, тот самый вьюжный февраль. Лапин был дома один. Я помню, что говорили мы о Сереженьке Стремоухове – Сереженька был моложе нас, он никак не уживался в своем общежитии, в драки лез, и в конце концов Лапин оказался вынужден снять ему отдельную тихую комнатушку.

– Это же деньги, Юра?

– А что делать? – сказал Лапин.

Я сидел на диванчике, тепло и хорошо было у Лапина, я смотрел на птичьи стаи, которыми уже были исчирканы новенькие стены, – вечер был, и яркая лампа освещала эти стены. Лапин молча собирал по углам и ящикам всякое тряпье-белье, собрал и понес в ванную для обычной постирушки. Я кинул ему в шутку ботинок, но он не засмеялся. Я посидел, покурил, подумал. Из ванной тянуло паром. Я вздохнул и тоже пошел туда – нагревающаяся вода уже с устоявшимся шумом бежала в емкую раковину ванны. Вода поднималась быстро и бежала с ровным шумом, и наглость какая-то была в белом овале ванны и в белой струе: дескать, бегу чистая, чистенькая.

– Хозяйка хоть бы оказалась хорошей. Это важно… Уживется ли Сереженька у нее?

Лапин молчал.

– Неужели не уживется?

Лапин молчал.

– Тебе что? Разговаривать не хочется?

Лапин намыливал рубашки. И вдруг рассказал о Гале – о том, что вернулась к мужу. В голосе его (даже тут очень ровном и среднем) мне все же услышался оттенок боли, и для меня это было неожиданно.

– Мы ведь это… Мы ведь, Юра, ушли от тебя. Не мешали, – промямлил я и добавил чуть увереннее: – Мы ведь на некоторое время ушли.

Лапин намыливал рубашки и опять молчал. Белая пена масляно стекала по стиральной доске. Я разделся до пояса и тоже намыливал чьи-то майки, судя по малому объему – того же Сереженьки. Вода колыхалась от движения, лизала края и выплескивалась. Вода была светлая, но уже не прозрачная, уже без переливов электрического освещения. Пена с наших рук падала комьями.

Мы молча перешли к стирке темного – спортивные штаны, носки, не поймешь чьи, – вода тускнела, чернела, ручьи из-под рук, из-под отжимаемых тряпок стекали темными плюхающими струями. Стирка – дело небыстрое, нудное. Согнувшись над ванной, отжимая и полоща, я вяло воображал, что здесь в воде могло бы плавать множество этаких маленьких человечков: и вот от монотонности работы я им разрешил, предоставил – человечки вовсю плавали в ванне, обгоняли друг друга и оттуда, из своего водяного мирка, удивлялись, почему вода темнеет. Лапин стирал, стоя рядом со мной.

– А ребята не знают? – спросил я, то есть о том, что Галя вернулась к мужу.

– Нет, – сказал он. – Кажется, еще не знают.

И я вдруг подумал: он, может быть, еще надеется, что Галя сюда вернется. Ну, хоть без причины – просто так надеется.

– Нет-нет, – сказал Лапин, понемногу нагоняя меня мыслью. – Дело кончено. У Гали и у ее бегуна все упорядочилось, полнейший мир. Я даже удивился… слишком быстро…

И Лапин перевел разговор:

– Ты когда в командировку едешь?.. Сегодня в ночь?

* * *

Дня через два Лапин отправился к Сереженьке Стремоухову – он хотел дать ему немного денег. В троллейбусе было холодно. Пассажиры откровенно зябли, и Лапин тоже постукивал ногами и ежился, пока не прибыл… Дверь открыла хозяйка квартиры.

– Вы только послушайте, – шепотом сказала она Лапину.

Лапин и хозяйка стояли в коридоре, а Сереженька был в отведенной ему комнате. Сереженька заперся, точнее, забаррикадировал стульями дверь комнаты изнутри. Хозяйка, видно, напомнила ему о деньгах, и вот он решил, что его выгоняют за неуплату, и заперся (характерная Сереженькина черта: поспешная реакция и избыточная защита).

– Бабка, а бабка… – молил из-за двери писклявый голос Сереженьки.

И затем снова:

– Бабка, прости хоть до понедельника. Не в деньгах счастье. А в понедельник я заплачу тебе, будь спокойна!

И затем более грубо:

– Смотри, бабка, я ведь Лапину пожалуюсь. Припомни его лицо и сделай выводы, бабка!

Сереженька и просил, и грозить пытался, и даже немного шутил, и Лапин отметил, что это неплохо для начала. То есть могло быть и хуже с его неуживчивостью… А шагов не слышалось. Должно быть, Сереженька лежал на кровати, покуривал (запах!), и голос доносился то вдруг грубый, то писклявый, слабый.

Хозяйка провела Лапина на кухню.

– А он пусть посидит там. Я не хочу с ним беседовать. Я на него обижена, – негромко говорила она и наливала Лапину кофе. На кухне было тепло. – Я сказала ему, что, если он не будет работать, ему не будут платить деньги. А он так неправильно истолковал мои слова. И почему-то заперся… – Хозяйка вздохнула и повела речь о том, что ведь уже месяц прошел с тех пор, как Лапин поселил здесь Сереженьку.

– И вы ведь знаете, Юрий Николаевич, что я по-прежнему к вам хорошо отношусь.

– Да. Понимаю.

Лапин спросил, сколько не заплачено, – он, Лапин, заплатит, он может сейчас же дать рублей двадцать. Хозяйка перебила: дескать, она знает и, дескать, не в этом дело. Она не обиделась, но что-то подобное мелькнуло в ее лице. Она чуточку отхлебнула кофе, и Лапин отметил этот слишком мелкий ее глоток.

– Я, Юрий Николаевич, привыкла к нему и люблю его. Но ведь он третий день не ходит на работу.

Она еще раз прикоснулась губами к кофе.

– Я из старой интеллигентной семьи, как вы знаете. Скажу вам, Юрий Николаевич, что здесь еще и вопрос воспитания. Ведь он должен работать, не так ли?

– Позвоните мне дня через три, а пока не торопите его на работу. У него неприятности были. – И Лапин добавил, не поясняя: – Пусть отогреется немного. Отлежится.

Сухонькая старая дворянка тут же прочувствовала интонацию Лапина и тут же заговорила о том, что она очень понимает и что этот молодой человек станет, без сомнения, достойным человеком. И что она заботилась и будет заботиться о нем… Это Лапина вполне устраивало. Кофе было мало, и Лапин растягивал, пил ровненькими глотками, чтобы не посягнуть на вторую чашку.

– До свиданья. Спасибо вам, – сказал он, вставая.

* * *

На обратном пути он шел мимо роддома, где сейчас лежала Галя, – и будто бы что-то толкнуло его зайти туда.

У роддома стояло трое мужчин, они все были в снегу от долгого ожидания. Один из них, с парниковыми гладиолусами в руках, вдруг кинулся к дверям, к входу (гладиолусы так и заходили, качаясь длинными ломкими головами). Навстречу шла женщина, полная, отекшая, – они поцеловались, она показала ребенка в свертке одеял и пеленок и быстро закрыла – снег падал.

– Давай! Давай! – кричал мужчина шоферу, а такси уже и без того почти всунулось в подъезд.

Мужчина взял ребенка и шел к раскрытой дверце машины. Шапка с него упала, она еще раньше упала и лежала в снегу. Женщина (то есть жена) осторожно, с гримасой неминуемой боли, которая вот сейчас случится при сгибе, принагнулась медленно к снегу и подняла шапку.

И тут она увидела Лапина. Он был ближе других, он проходил рядом, и она вдруг спросила:

– Вы к кому?

Лапин назвал, и она как бы разочаровалась: ей очень хотелось сообщить о роженице, о температуре, о ребеночке… Она сказала:

– А Гали нет – Галя тоже сегодня выписалась. Уехали они.

– Это точно?

– Да. Уехали. С утра самого.

Гримаса боли исчезла с ее лица, она улыбалась, рада была вернуться в житейский мир и в разговоры. Шофер ждал, а муж что-то кричал из машины, но она продолжала:

– Мы лежали с ней вместе. Хорошая девушка. И родили почти в одно время. Милая девушка. И муж у нее, Славик, – хороший. Мы с ней договорились встречаться, когда с детьми гулять будем. Она все беспокоилась. Колясочки у нее нет…

И, даже садясь в такси, женщина не умолкала, говорила что-то.

Лапин двинулся по следу машины, затем он вдруг побежал и поскользнулся, он едва не упал и так и бежал несколько метров, вздергиваясь корпусом и укорачивая шаг, чтобы сохранить равновесие.

Он увидел их дом и выбрал путь покороче – дом Гали был угловой, весь во вьюге с пересекающихся улиц. Лапин вошел в подъезд, негромким стуком сбивая снег с ботинок. Он замедлил движение. Там могли быть ее отец и мать – наверняка они уже дома! – могли приехать и родители Славика.

– Дом семь, квартира семь, – сказал он, чтобы что-то сказать, и шагал, поднимался пролет за пролетом. Подняться па четвертый этаж, постучать в дверь – это не рожать и даже не смотреть, как рожают, когда ты мальчишкой влез на дерево и таращишься в окно, а там только белое-белое лицо, да язык высовывается, губы лижет, да старуха ходит кругами, гонит мух полотенцем и приговаривает: «Хорош будет мальчик, хорош будет мальчик», – а та лежит и только губы облизывает, и ничего интересного еще нет… Лапин нажал пуговку звонка и тут же подумал, что тихо, мягко, и тогда нажал еще два раза.

Открыл Славик Неробейкин. Он не очень удивился Лапину, а удивился, что Лапин без цветов. Славик держал топорик в руке, острый и ловкий топорик, это было довольно неожиданно – он открыл Лапину дверь и держал этот топорик. Впрочем, он тут же исчез в кухню, приколачивал там что-то, кроватку детскую правил.

Пришлось спять пальто, берет, вытереть ноги, и тогда только Лапин вошел к ней. Галя держала сына на руках, собиралась кормить.

Она едва не спросила: «Ну, как дела? Спасибо, что пришел» – обычные стандартные слова, но все-таки не сказала, удержалась и только с неопределенной улыбкой, как бы с любопытством смотрела на человека, с которым собиралась жить. Малыша было видно, личико видно. Она прижимала его и отстраняла, креня сверток в пеленках, чтоб можно было увидеть, – ах да, она показывала, как показывала всем, приходившим с цветами.

– Садись, – сказал Лапин первое, что пришло в голову. – Сядь, Галя. Вредно тебе стоять.

Слепенькое личико выглядывало из пеленок, малое, красное и с четким рисунком отца. Лапин это вдруг увидел. То есть показалось, что ребенок похож на Славика Неробейкина, очень похож, тот самый случай, когда с первого дня и не льстя говорят – вылитый. С каким-то облегчением Лапин подумал, что Галя давно уже жила домом своим, мужем своим, сыном шестилетним своим, а он, Лапин, был просто так, непонятной женской причудой. И уж наверняка Славик ни о чем и не догадывался все это время: Славик ездил на соревнования, прыгал, бегал, а теперь вот второй ребенок, и Славик так и не знал, что едва-едва не лишился жены. Галя сейчас была совсем другая – уравновешенная, спокойная, ни следа в ней не было от прежнего нервического напора.

– Сядь. Сядь. Сядь.

Гибким, неожиданно нашедшимся движением Лапин принес ей стул, пододвинул. За стеной Славик бойко стучал топориком. Галя села, начала кормить. Лицо ее, располневшее и довольное, было опущено к ребенку.

– Ишь, сосет, – сказал простовато Лапин.

– Не очень-то.

– А почему?

– Не знаю, сейчас ничего, а сначала никак не брал. Первый у меня, как родился, тут же хватал – только давай. А этот что-то не очень…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю