Текст книги "Замысел"
Автор книги: Владимир Войнович
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 20 страниц) [доступный отрывок для чтения: 8 страниц]
Из письма другу
…Что касается моего родословия, то о нем я имел весьма смутное представление до тех пор, пока меня не разыскал некий Видак Вуйнович, серб, бывший артиллерийский полковник, ныне историк и архивист, автор книги о происхождении и истории нашего рода с 1325 года и до наших дней. По приведенным им данным, род Войновичей (а также Войиновичей, Вуйновичей и Вуйиновичей) идет от некоего Воина, князя Ужицкого (? —1347), который был властелином обширных земель «от Ужице до моря» (включавших в себя часть Сербии, Далмации и Черногории), воеводой царя Стефана Дечанского Неманича и его же зятем (женившись на царской дочери Теодоре).
Откуда пошел Воин, кто были его папа, дедушка и так далее, утонуло во мгле веков, зато потом в некоторых ветвях сохранились все имена до единого.
У Воина были три сына: Милош, Алтоман и Войислав. Через Войислава род продолжился так: Стефан – Дейан – Джуро – Милош – Воин – Вуйо – Милош – Воин – Александр – Шпиро – Никола – Павел – Николай – и я.
От Алтомана пошли Алтомановичи, от одного из Милошей – Милошевичи, а еще от разных потомков Воина пошли Войиславовичи, Сердаровичи, Лаличи, Дондичи и проч., и проч., и проч. Алтомановичи перешли в мусульманство, то есть стали боснийцами. В XIX веке историк Косто Войнович «покатоличил» и стал писать про себя: «по роду серб, по политике хорват, а по вере католик». Сын его Иво стал известным хорватским писателем. Сейчас сербы, хорваты, боснийцы враждуют между собой, не помня, что все они – одного корня и говорят на одном языке.
Кажется, в восемнадцатом веке часть рода Войновичей (черногорцы) поселилась в районе Которской бухты, где находился знаменитый Которский флот. Отсюда члены рода уходили иногда очень далеко, служили разным странам, где достигали порой высоких чинов. Среди них были итальянские и австрийские адмиралы, генералы и даже венецианские дожи. Двое (Иован и Марко) были русскими адмиралами. Мой прапрадед Шпиро (Спиридон Александрович), имея собственный торговый флот, ходил с ним в Россию. Его сыновья, все шесть, капитаны дальнего плавания, в начале 1880-х годов со своими кораблями пришли в Россию навсегда и приняли русское подданство.
У Александра Войновича было шесть дочерей и четыре сына, у Шпиро шесть сыновей и одна дочь, у Николы шесть сыновей, у деда Павла два сына и дочь, у моего отца сын и дочь, у меня две дочери и сын. Сын пока не женат, и, если у него не будет сына, эта ветвь нашего рода исчезнет.
По мере захирения нашего рода истощалось и благосостояние. От флота, которым владел Шпиро, его сыновьям досталось по кораблю, а одному из его внуков – моему дедушке – ничего не досталось. По семейному преданию дедушка рос очень застенчивым мальчиком и заикался. Стесняясь заикания, бросил школу, за что родителями был лишен наследства. Может, оно и к лучшему. Потому что слишком умных, образованных и богатых большевики убивали.
Трудно себе вообразить, но я всего лишь пятнадцатый потомок человека, жившего в первой половине четырнадцатого века. Если представить себе, что каждый мой предок знал своего деда, отца, сына и внука (что вполне возможно), то три человека лично знали всех живших в течение шести с половиной веков.
Моих предков по материнской линии я не знаю никого дальше дедушки с бабушкой, евреев из местечка Хащеваты Гайворонского уезда Одесской губернии. Мой еврейский дедушка (насколько я помню мамины рассказы) был человеком малограмотным, но управлял мельницей. Мама говорила «управлял», и я думал, что он был управляющим, но совсем недавно и случайно я встретил одного престарелого родственника, который мне сказал: «Твой дедушка Колман был голова и имел три собственные мельницы в Одесской губернии».
Теперь понятно мне, почему в двадцатых годах (опять не очень ясный мамин рассказ) чекисты арестовали его, пытали и отбили почки, требуя выдать спрятанное золото. Не знаю, было ли у него это золото (может быть), выдал ли он его (наверное, выдал), но от прошлого состояния при мне уже не было никаких следов и никаких благородных металлов, не считая дедушкиного серебряного портсигара, маминых золотых коронок и маминых воспоминаний о том, что дедушка любил хорошо одеваться и любимой его поговоркой была: «Я не настолько богат, чтобы покупать дешевые вещи».
Все эти рассказы никак не вяжутся с образом, оставшимся в моей памяти.
Мама
Моя мама почему-то всегда боялась впасть в свойственные родителям преувеличения и обо мне и моей младшей сестре Фаине говорила:
– Я знаю, что у моих детей никаких особых способностей нет.
А не веря во врожденные наши способности, не верила и в отдельные их проявления. И, очевидно, поэтому с видимым раздражением относилась к моим словам о том, что я помню, как мы в моем раннем детстве попали в аварию.
– Ты не можешь этого помнить, – говорила она сердито. – Ты никак не можешь этого помнить, потому что тебе тогда не было и трех лет.
На мой вопрос, а откуда же я знаю то, о чем говорю, она никакого подходящего ответа не находила, но соглашалась, что да, авария такая имела место. Мы ехали в открытой легковой машине по узкой горной дороге, наш шофер Борисенко перед каждым поворотом притормаживал и сигналил, а встречный автомобиль выскочил на полном ходу и неожиданно из-за скалы. От удара нашу легковушку отбросило, и мы чуть не опрокинулись в пропасть, а машина, которая нас ударила, не остановившись, умчалась.
Сейчас меня в давней истории больше всего удивляет тот факт, что по среднеазиатским горным дорогам уже тогда ходило достаточно автомобилей, чтобы два из них столкнулись на повороте и один сумел скрыться и не быть найденным.
Подробностей, кто кого стукнул и при каких в точности обстоятельствах, я, конечно, не запомнил, но память сохранила удар и облако оседающей на дорогу пыли. Вот так, хотя и в общем виде, я аварию не только запомнил, но воспоминание это, несмотря на нечеткость общей картины и отсутствие в ней деталей, осталось со мной на всю жизнь.
Почему моя мать не верила в наши с сестрой способности, мне этого никогда не понять.
Сама она была очень способной. Училась урывками, но была всегда и везде первая (чем и гордилась). Когда отца моего посадили, мама, работая по вечерам и имея на руках двоих иждивенцев, меня и бабушку, закончила с отличием дневное отделение Ленинабадского пединститута. Преподавала впоследствии математику в старших классах, а внеклассно (и бесплатно) готовила многочисленных учеников к поступлению в самые строгие вузы страны, включая МГУ, ЛГУ, МИФИ, ФИЗТЕХ и прочие. И ученики ее (если не были евреями), как правило, сложнейший тамошний конкурс преодолевали успешно.
Математика была маминой непреходящей любовью. Найдя, бывало, где-то особенно заковыристую задачу для самых непроходимых математических факультетов, мать в нее жадно вгрызалась и могла по нескольку дней, теряя аппетит и просыпаясь по ночам, колдовать, пока не находила решение.
Она говорила, что ей для сложных решений в уме нужна реальная и чистая плоскость, например, потолок, на котором она мысленно располагала, складывала, делила, перемножала и возводила в степень громоздкие числа с многоступенчатыми превращениями. Решая задачу, она блуждала взглядом по потолку, шевелила губами и дергала рукой, словно чертила мелом.
Второй страстью были книги, которые она заглатывала в огромном количестве. Я встречал в жизни много людей начитанных, но прочитавших столько, пожалуй, не видел. Во всяком случае, она прочла книг гораздо больше, чем мой отец, я и моя сестра, вместе взятые, хотя мы тоже были читатели не последние.
Читать мама любила лежа, а в годы наибольшего благополучия еще и с шоколадной конфетой, заранее отложенной «на после обеда».
Надо при этом признать, что читала она без особого разбора, испытывая склонность к сочинениям романтическим, нравоучительным, с положительными героями, а под конец жизни всей другой литературе предпочитала серию «Жизнь замечательных людей», восхищаясь мужеством, стойкостью, благородством и неподкупностью ее беллетризованных персонажей.
Об отце я подробнее расскажу ниже, но он вообще был человеком очень одаренным литературно и столь высоких нравственных качеств, какие я в такой концентрации в серии «Жизнь замечательных людей» встречал, а просто в жизни, пожалуй, нет.
В любом случае при таких генах я был просто обречен на обладание какими-то способностями и не совсем заурядным характером, и ума не приложу, почему матери было так важно этого не замечать.
Между тем ее утверждения я запоминал, они в начале моей жизни подавляли меня, и я рос очень неуверенным в себе мальчиком. Я видел, что в некоторых вещах мои сверстники умелее, ловчее, сильнее и (что тоже важно) рослее меня. Не ценя в себе того, чем я от них отличался, я в конце концов пришел к долго меня не покидавшему убеждению, что я хуже всех. При моей унаследованной от отца и, насколько мне известно, от деда склонности к сомнениям, такое представление о себе играло очень плохую роль в моей жизни, только после двадцати лет я стал избавляться от комплекса неполноценности, постепенно приходя к убеждению, что я не хуже других.
Мне кажется, я не ушел слишком в другую сторону, во всяком случае, до мании величия не дошел.
Враг народа Рахимбаев
Мне мои самые ранние воспоминания после аварии легко приблизительно датировать, деля их на две половины. Первая половина, до лета 1936 года, была прожита в Душанбе, как раз перед моим рождением переименованном в Сталинабад, а вторая, до мая 1941 года, протекла в Ходженте, переименованном в Ленинабад непосредственно накануне нашего туда переезда.
Из жизни в Сталинабаде я вывез постепенно угасающее воспоминание о няньке тете Зине и тряпичной кукле, названной в ее честь тоже Зиной. И еще – как меня снимали на редакционном балконе газеты «Коммунист Таджикистана». Фотограф, суя голову в черный мешок, обещал, что из объектива вылетит птичка, и я был очень огорчен, что птичкиного вылета не заметил, и даже хотел не из тщеславия, а исключительно ради птички, надеясь на этот раз не проморгать, сняться второй раз, но второго раза не случилось.
От той неувиденной птички сохранился большой снимок лобастого мальчика в матросской курточке, держащего в руках журнал «Пионер» с фотографией рыболова на обложке.
В памяти остались катания с отцом на велосипеде, не очень удобный, но ни с чем не сравнимый способ передвижения на раме. А еще поездки с уже упомянутым редакционным шофером Борисенко в открытом автомобиле. Ветер бил в лицо, сзади струилась пыль, а шофер тешил меня и себя песней: «Эх, яблочко, куда котишься, попадешь ко мне в рот, не воротишься».
Вспоминается и такое: я перехожу дорогу, а на меня надвигается большой, красивый, коричневый, лакированный, страшный «ЗИС-101» со сверкающим никелем радиатором, огромными фарами, и я знаю, что в этом «ЗИСе» едет злой человек, враг народа Абдулло Рахимбаев. Он ездит специально, чтобы давить маленьких детей, и меня он тоже хочет задавить.
Тут в виде одного воспоминания выступают два, слившихся воедино. Должно быть, я видел машину, она меня восхитила и напугала, когда ее пассажир был еще не врагом народа, а председателем Совета народных комиссаров, но потом он стал врагом народа, и тогда мне стало ясно, для чего он ездил по улицам на своем коричневом «ЗИСе».
Бессмертные души
Я не верю в бессмертие души. Если душа может существовать вне нашего тела, то зачем же ей вообще нужна эта ненадежная оболочка? Люди верят в свое бессмертие, потому что не могут примириться со страшной мыслью о краткости и видимой бессмысленности своего существования, и их воображение также не позволяет им представить мир без себя. Я тоже долго не мог себе представить мир без себя, а теперь представляю, и очень легко. Мне кажется, человеческая жизнь похожа на отрезок линии (прямой ли, кривой ли – неважно); с ничего началась и ничем кончилась.
В некотором смысле человек все же бессмертен или почти бессмертен: его гены, а с ними черты внешности и личности и даже прошлый опыт переходят из поколения в поколение, перемешиваясь, но сохраняясь при этом дольше, чем мы думаем. У меня есть родственники, от которых меня отделяет разрыв лет примерно в двести, и тем не менее между нами есть вполне очевидное сходство. Например, взять фотографии мои и Милована Джиласа (он тоже из рода Войновичей) – на некоторых из них мы явно похожи.
Даже манеры передаются генетически. Если потомственного аристократа с младенческого возраста воспитать в крестьянской семье, он будет отличаться неприспособленностью к крестьянскому труду и некоторыми не свойственными крестьянам манерами. Я думаю, что и потомственный крестьянин проявит большую неловкость в бальных танцах и пользовании носовым платком. Переходящие свойства и есть элемент нашего бессмертия.
Неверующие говорят, что бога нет, а есть природа и есть ее законы. Но если есть такая Природа и с такими законами, то, значит, сама Природа и есть бог.
Я думаю, что разделение людей на верующих и неверующих, в общем, условно. Неверующие во что-то все-таки верят, а верующие редко верят достаточно. Хотя сами даже этого не знают. Церковь не признает закон эволюции, потому что закон якобы отрицает божественное происхождение человека. А почему отрицает? Почему бог должен был создавать человека сразу в готовом виде, а не сотворить некий студень, из которого постепенно пусть разовьется все то, что есть?
Ходжент
Следующее воспоминание: мы с дедушкой, маминым папой, едем по какому-то пустырю на фаэтоне с откидным верхом, с пригорка открывается панорама множества приплюснутых к земле одноэтажных домов. Я спрашиваю:
– Дедушка, это что?
– Это город Ходжент, – отвечает дедушка.
Тогда, во второй половине тридцатых годов, город Ходжент оставался почти таким, каким был и за тысячу лет до того, – одноэтажным, знойным, с грязными арыками, пыльными тополями и толстенными акациями, которые, как почтительно утверждало предание, были посажены Александром Македонским, жившим до нашей эры. И ничего удивительного: Ходжент и при мне жил, как до нашей эры.
Что-то из новых времен там уже было. Железная дорога, автомобили, бипланы «У-2», но основными приметами пыльных ходжентских улиц, дворов и базаров оставались верблюды, волы, ослы, бездомные собаки, слепой с лицом, побитым оспой, прокаженный с колокольчиком на шее, чайхана, таджики в стеганых халатах и с голыми брюхами, таджички с лицами, закрытыми плотной паранджой из конского волоса.
Из обуви больше всего помнятся ичиги – мягкие сапоги очень хорошей кожи, без подошв, и галоши, блестящие, с красной ворсистой подкладкой и пупыристыми подошвами. Богатые люди ходили в ичигах с галошами, победнее – носили ичиги без галош, еще беднее – галоши без ичигов и совсем бедные не имели ни ичигов, ни галош.
Это все еще было время, когда люди ездили в пролетках и фаэтонах, белье стирали на ребристых стиральных досках, его же колотили толстыми рубчатыми кусками дерева и полоскали в реке, в утюгах раздували древесный уголь, простуженное горло полоскали керосином, а зубы драли так, что слышно было в другом квартале.
Мелкие торговцы развозили по дворам на ишаках жвачки: кусок вара – пять копеек, кусок парафина – десять. На тех же ишаках прибывали к нам во двор всякие восточные сладости: петушки, тянучки и самое вкусное блюдо на свете – что-то сбитое, может быть, из яичных белков с сахаром и еще с чем-то, белое, как снег, густое, как тесто, и сладкое, как сама сладость, под названием мешалда.
На ишаках же, иногда запряженных в двухколесные тележки (а чаще в мешках, перекинутых через спину), возили молоко, уголь, дрова, да чего только не возили. На ишаках с зазывными криками разъезжали точильщики ножей, лудильщики кастрюль и старьевщики.
На повозке с упряжкой из двух ишаков жившему через двор от нас начальнику НКВД Комарову был доставлен большой деревянный ящик, а из него извлечен обложенный для сохранности стружками, черный, сверкающий, как галоша, мотоцикл с толстыми колесами и мощной фарой.
Наша улица тянулась вдоль берега реки Сыр-Дарьи и называлась Набережная. Между улицей и берегом была еще булыжная мостовая (с арыками по обе стороны), за ней луг, а уж за ним река, отгороженная от луга насыпной дамбой против наводнений.
Берег был песчаный, пологий, там женщины купались в трикотажных рейтузах с резинками под коленями и в полотняных стеганых лифчиках, а мужчины либо в кальсонах, либо совсем без ничего – входя в воду или выходя, прикрывались ладонями.
А на лугу, готовясь к битвам с мировым империализмом, тренировались кавалеристы в фуражках с опущенными под подбородок ремешками.
Они скакали на лошадях, преодолевали препятствия и рубили лозу, взмахивая длинными, сверкающими на солнце шашками.
Мир в целом оставался таким, каким он был сто, двести и тысячу лет назад, и при Александре Македонском. Мощность армии все еще измерялась количеством штыков или сабель. Дети, играя в войну, скакали на палочках верхом, и эти же палочки превращались по мере необходимости из лошадей в шашки.
Евреи тела
Итак, больному было сказано, что до операции он должен вести себя с исключительной осторожностью, инфаркт может развиться в любую секунду. Поэтому из палаты выходить разрешается, но ненадолго и не дальше этого коридора. Быть всегда в сфере видимости врачей. Ни в коем случае не курить.
Он себе обещал, что после операции бросит, но пока продолжал курить и именно для этого несколько раз на дню прятался от врачей, так что в случае катастрофических последствий курения врачи нашли бы его не скоро. Правда, количество выкуриваемых сигарет он сократил и рассчитал так, что в утро операции у него оставалась одна последняя сигарета. Он собирался ее медленно и с наслаждением выкурить и на том проститься с сорокалетней привычкой.
Накануне вечером швестер Моника пригласила его в процедурную, сказав: «Будем бриться». Он взял в горсть собственный подбородок: «А что, вам кажется, я не брит?» Она улыбнулась: «Здесь да, а там, наверное, нет». – «А зачем? – спросил он. – Меня же резать будут здесь, а не там». – «Не знаю, – сказала она, – я не операционная сестра, а дежурная, но я знаю, что так полагается». Стесняясь предстоящей процедуры, он попросил у Моники бритву, с тем чтобы исполнить все самому, но она эту идею отвергла, бритье должно быть качественным, а ему самому ввиду сложной конфигурации выбриваемого места справиться с ним будет не так-то просто. «А у меня большой опыт», – сказала Моника.
Она отвела пациента в процедурную, уложила на стол, покрытый клеенкой, и стащила с него штаны. Он лежал в глупом виде: верхняя половина одета, а нижняя – наоборот. Он лежал на спине с выставленным наружу этим, беспредельно конфузясь, что у него это есть и что оно такое жалкое, скукоженное, маленькое, похожее, скорее, на детскую пипку, чем на мужской детородный орган. Он совсем готов был сгореть от смущения, когда Моника, прежде чем дотронуться до, надела очки, словно без них такую малость могла не разглядеть. Но он стал приходить в себя, когда заметил, что Моника относится к этому предмету, как к любому другому в сфере ее внимания. Взяла двумя пальцами, оттянула, схватила баллончик фирмы «Жиллетт», нажала на кнопку, и из него, словно из огнетушителя, бурно полезла пена, которой было щедро покрыто все пространство ниже пупа, вокруг предмета и около. Отставила баллончик, взяла безопасную бритву, принялась за работу. Держа предмет в вытянутом состоянии, поворачивала его туда и сюда, как парикмахеры прошлого, брея клиентов, держали их за кончик носа. Почти сорок лет, со времен прохождения пациентом военкоматских комиссий, ни одна женская рука не касалась этого места со столь безличным к нему отношением.
…Когда-то у В. В. был сосед, по социальному положению член Союза писателей СССР и по профессии сказочник. Он писал сказки про добрых зверей и птиц, и самым добрым существом был у него переходящий из сказки в сказку Добрый Аист, которого автор обычно наделял своими собственными, как ему виделось, достоинствами. Поэтому самого сказочника добрые к нему люди звали Добрый Аист, а не очень добрые прозвище сократили и называли попросту Дрист. Но мы все-таки будем называть его, как он хотел, Добрым Аистом или для краткости просто Аистом. Так вот с этим Аистом у В. В. был спор о возможности (опять та же тема!) употребления в литературе ненормативной лексики. Герой нашего повествования тогда еще только склонялся к мысли, что литература, претендующая на правдивое изображение жизни, никак не может удержаться в общепринятых рамках приличий. Аист реагировал на эти суждения с большим и пылким негодованием. «Мат, – кричал он, – это что-то грязное, омерзительное. Матерные слова придумал какой-то отвратительный горбатый онанист».
В. В. с этим мнением согласиться не мог. Он считал, что матерные слова – это обыкновенные слова, придуманные народом всего лишь для обозначения определенных частей тела и действий. Был бы странным и убогим язык без этих обозначений. Но, может быть, именно тот самый горбатый онанист и к тому же ханжа и придумал разделить слова на приличные и такие, которые надо произносить сладострастно, шепотом и с оглядкой. «Глупости! – пылал в негодовании Аист. – Почему, если вам хочется зачем-то помянуть свою пипку, вы должны обязательно употреблять слово из трех букв? Вам разве недостаточно сказать «половой член»?» – «А почему вы, – сказал его собеседник, – вот это сооружение, что у вас между щек, называете словом из трех букв, а не сморкательным членом?»
Это был многолетний спор, в процессе которого Аист наконец допустил, что неприличные слова в редчайших случаях употреблять можно, но только не в прямом смысле. С чем его оппонент опять не согласился. Потому что считал, что избавиться от понятия «мат», оприличить «неприличные» слова можно только единственным способом: введением их в нормальный речевой обиход и употреблять в самом прямом смысле. Но сам он своему убеждению следовать не решался.
Сейчас, когда в столь непрезентабельном виде (да еще перед молодой женщиной) В. В. лежал на столе, похожем на разделочный, ему пришло в голову, что половые органы на теле человека, это как евреи в России. Никто не бывает к ним равнодушен, но одни полагают, что они ужасны и отвратительны, а другие делают вид, будто не знают, что это такое и для чего существует. Обозначать их словами следует с большой осторожностью. «Жид» звучит так же непристойно, как другое слово с тем же количеством букв. Слово «еврей» цензурно, но употребляется как бы в научном смысле, как латинское «пенис». Сказать это слово бывает нужно, но при произнесении возникает заминка, говорящий пытается пробросить его незаметным пасом и тут же двинуться дальше. Человек называет себя русским, украинцем, татарином так же просто, как слесарем, пекарем, инженером, но каждый, кто говорит «я еврей», так или иначе напрягается и или выдавливает из себя как признание, или произносит с вызовом: да, я еврей, ну и что? Если русского еврея, как бы спокойно он ни относился к своей национальности, подвергнуть испытанию детектором лжи, он будет быстро, четко отвечать на любые вопросы, но при вопросе «кто вы по национальности» непременно замнется, что будет прибором четко отмечено.
И многие другие люди (я не имею в виду антисемитов) при произнесении слова «еврей» испытывают разнообразные сложные чувства. Произнося по необходимости, дают понять, что ничего плохого о евреях не думают (варианты: «евреи тоже хорошие люди», «евреи тоже бывают всякие», а то и самокритично: «евреи плохие, но и мы тоже не лучше») или о данном конкретном еврее плохо не думают («он хотя и еврей, но хороший человек»), а многие смягчают неудобное слово уменьшительным суффиксом «еврейчик» или вводя бюрократический оборот: «лицо еврейской национальности» (я никогда не слышал, чтобы кто-нибудь сказал «лицо русской национальности»). А то и вовсе пытаются обойтись эвфемизмом, как, например, в Одессе, где евреев, боясь оскорбить, называют маланцами.
Деревенская старушка рассуждала на эту же тему: «Евреи хорошие люди, только название у них очень противное».
…Теплой губкой Моника обмыла обскобленную поверхность и махровым полотенцем мягко вокруг обтерла. Пациент скосил глаза, и то, что он увидел, было похоже на жалкого, общипанного, синего цыпленка, которого долго морозили в морозильнике.