Текст книги "Монументальная пропаганда"
Автор книги: Владимир Войнович
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 26 страниц) [доступный отрывок для чтения: 11 страниц]
8
Если мнение Адмирала, я по крайней мере задним числом признаю, было честным и непредвзятым, то не могу того же сказать о Шубкине. Сначала он распространял сочинение своего бывшего солагерника направо и налево, сам расхваливал его до небес, а потом сам же и позавидовал. Приревновал его к успеху и стал говорить, что сам-то он видел еще не такое и описать мог бы не хуже. Только времени не хватает. И даже нашел в повести несколько недостатков, говорил, что лагерная жизнь изображена в ней односторонне. Автор показывает лагерь так, как будто там сидели только так называемые простые люди. Он не заметил настоящих интеллигентов, людей высоких устремлений, идейных борцов, которые, несмотря ни на что, сохранили верность своим убеждениям и идеалам.
К тому времени в нашей среде уже сложилось определенное мнение, что Шубкин – человек хороший, общественно активный, одаренный, может написать неплохой рассказ, очерк, стихотворение, письмо в ЦК КПСС, но вряд ли способен на большую литературную работу. И вдруг однажды встречаю я Шубкина в парикмахерской, где он подправлял края своей лысины за ушами. Он спросил меня: «Что вы сегодня вечером делаете?» – «А что?» – «Ничего, но, если вам нечего делать, заходите часиков в семь». Я спросил: а зачем, а он загадочно: придете – узнаете. Я, конечно, пришел. А там уже куча народу. Его воспитанники Влад Распадов, Света Журкина, Алеша Коновалов, еще кто-то, я уж не помню. Стульев не хватило, тем более что их было всего два. Мы расселись кто на кровати, кто на полу, кто на подоконнике. Сам Шубкин устроился в продавленном кресле под торшером с соломенным абажуром. Антонина разнесла гостям чай. Кому в стакане, кому в чайной чашке, кому в пол-литровой банке. Мне досталась банка из-под майонеза. Сам Шубкин пил не чай, а кефир, отхлебывал его прямо из широкого горлышка молочной бутылки. Отхлебывал и ставил бутылку прямо на пол к левой ноге. На журнальном столике на блюде лежала гора пирожков с повидлом, которую мы быстро превратили в пустыню.
Итак, хозяин сидел в кресле, держа в руках светло-коричневую картонную папку с надписью большими буквами «К докладу», с жирным кругом от сковородки и с шелковыми, сильно захватанными тесемками.
На него это было не похоже, но он явно волновался, нервничал, и все его раздражало. Трепещущими пальцами он развязал тесемки, достал первый лист, поправил на носу очки и начал читать:
– «Видели ли вы, как падает подрезанная под корень мачтовая сосна?..»
Я подумал, что это подражание Гоголю и дальше последует: «Нет, вы не видели, как падает подрезанная под корень мачтовая сосна…»
Тут в дверь вошла черная кошка Шурочки-дурочки, пересекла комнату, прыгнула ко мне на колени. Я ее погладил, чтобы притихла, но она стала мурлыкать. Шубкин прекратил чтение и уставился на меня с молчаливым упреком так, будто это я мурлыкал. Я смутился и вышвырнул кошку в коридор.
– «Видели ли вы, как падает…» – начал опять Шубкин, но кошка стала царапаться в дверь.
Распадов вышел в коридор и топнул на кошку ногой.
– «Видели ли вы…» – прочел снова Шубкин, но тут в комнату влетела оса и стала жужжать, тычась в стекло. Гнали ее всем миром в форточку, она никак не могла понять наших намерений, с тупым усердием билась в стекло, пока Антонина не пришибла ее полотенцем. Форточку на всякий случай закрыли, все замерли и сидели тихо, не шевелясь, чтобы ни стул, ни кровать не заскрипели, но только Шубкин открыл рот, как за стеной раздалось отчетливо:
– «Мировоззрение Ленина и основы ленинизма – не одно и то же по объему. Ленин – марксист, и основой его мировоззрения является, конечно, марксизм. Но из этого вовсе не следует, что изложение ленинизма должно быть начато с изложения основ марксизма…»
– О господи! – Антонина всплеснула руками, а остальные засмеялись. Распадов при этом заметил:
– У нас, насколько я понимаю, сходные темы.
А Света Журкина не поняла и, кивнув на стену, спросила, кому и что соседка читает.
– Это сталинская работа «Основы ленинизма», – узнал Шубкин.
– А кому она это читает?
– Сталину, – сказал Распадов.
И опять все засмеялись.
– «Мировоззрение Ленина…» – повторила за стеной Аглая.
– Ладно, – тихо сказал Шубкин. – Я продолжу, а вы не обращайте внимания.
– «Видели ли вы, как падает подрезанная под корень мачтовая сосна?..»
Дальше пошел не Гоголь, а что-то другое: «Сосна падает прямо и не сгибаясь, как сраженный вражеской пулей гвардеец». Образ, конечно, вычурный и не точный. Что за гвардеец? Из чьей гвардии? В какой ситуации он сражен и почему падает, не сгибаясь? Я никогда не видел сраженных гвардейцев, но почему-то мне кажется, что, сраженные пулей, они падают по-разному, как и прочие люди.
Впрочем, я даже мысленно придираться не стал, тем более что повествование постепенно меня захватило. Шубкин исполнял свою задачу художественно. Интонационно подчеркивал определенные фразы или слова. Диалоги читал на разные голоса, то басил, то поднимался к фальцету, каким-то образом изображал даже скрип снега, звук бензопилы «Дружба» и треск падающего дерева.
Первая глава, как потом объяснил сам автор, была камертоном ко всему произведению. Речь шла о бригаде заключенных на лесоповале. Это была лучшая бригада в данной лагерной области. Возглавлял ее Алексей Константинович Наваров, большевик, герой революции и Гражданской войны, случайно избежавший расстрела. Будучи вообще-то уже очень опытным лесорубом, Наваров совершил ошибку и был задавлен спиленной им же сосной. Надо сказать, что Шубкин описал довольно ярко красавицу сосну, как ее подпиливали под корень, а она стояла, не шелохнувшись. Уже весь ее ствол насквозь пропилили, а она еще стояла. И тогда Наваров подсек ее топором. Она стала поворачиваться вокруг собственной оси, и крона ее на фоне чистого неба кружилась, словно в каком-то убыстряющемся танце, и вот все дерево стало крениться в кружении и рухнуло наконец, с оглушительным треском ломая ветви сосен, стоявших рядом, и подминая под себя кусты. Работавшие рядом зеки не сразу услышали слабый стон, а когда подбежали, увидели, что под сосной лежит задавленный ею большевик Наваров. Он лежал, вдавленный в снег, с сосной на груди, она была огромная, ни сдвинуть ее, ни вытащить из-под нее задавленного было невозможно, а резать сосну на части – долго. Герой повествования, вроде бы сам Шубкин (рассказ шел от первого лица), подбежал к задавленному, когда тот был еще жив. «Он, – понизив голос, читал Шубкин, – лежал с запрокинутой головой. Из угла его рта шли и лопались кровавые пузыри, кровь текла из носа и правого уха, я приблизился к нему, думая, что он без сознания, и уже хотел отойти, как вдруг заметил, что один глаз у него открылся и смотрит на меня, а губы шевелятся, шепча что-то, очевидно, очень важное для него. Преодолевая страх, я приблизил ухо к его губам и услышал слова, поразившие меня на всю жизнь.
– Читайте Ленина, – прохрипел Наваров. – Всегда читайте Ильича. Читайте его, когда вам будет легко, читайте, когда будет трудно, когда заболеете, когда будете умирать, читайте Ленина, и вы все поймете, все преодолеете. Читайте Ле…»
Не буду подробно описывать, как мы все, первые слушатели «Лесоповала», были потрясены этой сценой и с каким интересом следили дальше за историей человека, который, пройдя через ад сталинских лагерей, не утратил веры в «светлые идеалы». Эта вера помогла ему пройти через нечеловеческие испытания, и он вышел на волю таким же непоколебленным, преданным этим идеалам, каким когда-то ее покидал.
Разумеется, я к тому времени был уже весьма испорченным человеком. Разговоры о светлых идеалах меня раздражали, но в данном случае… Хотя в романе речь шла о коммунисте-ленинце, но все-таки там описывались сталинские лагеря, следственные изоляторы, пересылки, карцеры, следователи, конвоиры, оперуполномоченные, сторожевые собаки… Короче говоря, время для подобных сочинений еще не наступило, и не видно было, что скоро наступит. Для романа еще не наступило, а для статьи 70-й уголовного кодекса (антисоветская агитация и пропаганда – от трех до семи лет лагерей) оно еще не прошло. Так что это был не просто, как говорится, творческий подвиг, но и проявление гражданского мужества. Причем ведь автор уже и так нахлебался всего этого по горло. Подобная ситуация, конечно, влияла на восприятие всего произведения, и я им был покорен. И хотя, конечно, у меня были некоторые сомнения, я шубкинский «Лесоповал» потащил к Адмиралу на его лесосклад.
– Ну что? – прибежал я к нему на другое утро. – Что вы об этом скажете? Недурно, а?
Адмирал надел очки и долго глядел на меня поверх стекол (если смотреть поверх, то зачем было надевать?).
– Вы хотите сказать: неплохо? – смутился я.
– Нет, – ответил мне Адмирал. – Пожалуй, могу сказать про вашего Шубкина, что как художник он слаб, как мыслитель он глуп, а в остальном я перед ним преклоняюсь.
9
«Говорит Би-би-си. Западные корреспонденты передают из Москвы, что Никита Хрущев смещен с поста первого секретаря и выведен из состава Президиума Центрального Комитета Коммунистической партии Советского Со…»
И дальше загалдели, завыли давно не включавшиеся глушилки.
Аглая оторвала голову от подушки и стала думать, приснился ей этот текст или в самом деле был произнесен? Западные корреспонденты передают… Опомнившись, она кинулась к телевизору.
Было еще раннее утро, но по первому каналу уже показывали детский мультипликационный фильм «Девочка и медведь», а второй канал пока не работал. У Аглаи был старый репродуктор в виде тарелки, она включила его и целый час подряд слушала передачи: «На зарядку становись!», «Для тружеников села», «Пионерская зорька», «В гостях у композитора Туликова». В конце концов дождалась новостей, но в них ничего, кроме полета трех космонавтов, битвы за урожай, задутия где-то домны и спуска на воду нового дизель-электрохода. Имея большой опыт потребления советской прессы, она и из неуслышанного извлекла определенную информацию. Дикторы о Хрущеве не сказали ни слова, но само это полное неупоминание столь обязательно упоминаемой личности было признаком того, что Би-би-си бросает слова на ветер не зря.
Одевшись поприличней, она вышла из своей квартиры и постучалась к Шубкину. Тот вышел к ней желтый, небритый, во фланелевой пижаме.
– Вы? – удивился он, увидев Аглаю. – Ко мне?
– К вам, – сказала Аглая.
– Заходите, – он посторонился, прикрывая подбородок и ежась, и сказал: – Только прошу не кусаться, я заразный, у меня грипп.
– Не бойтесь, – смиренно сказала Аглая, – я только спросить хотела. Это вот ваше… – она хотела и спросить, и выразить презрение к предмету, которым интересовалась, – Би-би-си ваше… оно правду говорит?
– Врет! – радостно оживился больной. – Они всегда врут, но все, что они врут, в жизни как раз случается.
Ничего не ответив соседу, Аглая вернулась к себе, и тут ее охватил такой бурный восторг, что, поддавшись ему, она кинулась к своему железному кумиру, обнимала его, целовала, нос об него ушибла, смеялась, плакала, выкрикивала бессвязно:
– Прогнали, прогнали Лысого. Коленом под жопу. Как собаку, прогнали. – Она прыгала, дразнила невидимого своего врага, кривила губы и высовывала язык, приговаривая: – Наш любимый… дорогой… дорогой очень… драгоценный… кукурузник, совнархозник, навозник…
А вечером к ней явился без спроса и зова Диваныч. В парадной полковничьей форме, немного подчищенной, подштопанной (и все пуговицы на месте), сверкая металлом зубов, орденов и медалей. Пришел не с пустыми руками – с алой гвоздикой и двумя бутылками молдавского коньяка по четыре рубля двенадцать копеек.
– Позвольте мне, Агластепна, – сказал Диваныч с неожиданной для него церемонностью, – по случаю знаменательного события расцеловать вас по-братски и, как грится, по-фронтовому.
И после такого предисловия он поцеловал Аглаю в левую щеку и в правую, а потом, как вампир, впился в губы и даже попытался употребить язык в качестве физического намека, но она его оттолкнула довольно резко.
– Ты что? – спросила она сердито.
– А что, нельзя? – простодушно спросил Кашляев.
– Незачем, – сказала она. – Я пенсионерка, меня на базаре уже бабушкой зовут.
– А я дедушка, – сказал Диваныч. – Мне дочка внучку нагуляла.
– Тем более, – сказала Аглая. – Дедушка, а руки распускаешь.
– В умеренных пределах, – сказал Диваныч. – Я человек военный. Если грят можно, я, грубо гря, продвигаюсь вперед, если грят нужно, поднимаюсь в атаку, а если нельзя, отступаю, но никогда не сдаюсь.
Все-таки ей было лестно. После Шалейко за ней никто не ухаживал.
По случаю праздника, который Аглая пожелала отметить «вместе с Ним», она накрыла скатертью стол в «Его» комнате. Первую рюмку за него и выпили. Он светился неуловимо и благодушно.
– Я себя чувствую, как 9 мая 45-го, – сказала Аглая.
– А я, признаться, уже не верил, что такое сбудется.
– И напрасно не верил, – сказала Аглая. – Сталин учил нас, что веру терять нельзя никогда. Помнишь его притчу об этих… которые… ну, на лодке. Буря, одни испугались, ручки сложили, и всё, их волной накрыло, и – прощай, мама. А другие не сдаются, гребут, гребут, – она стала раскачиваться на стуле, изображая нечто подобное гребле, – гребут навстречу волне и ветру, не теряют уверенности и… Слушай, – перебила сама себя, – а как ты думаешь, что теперь с Лысым сделают?
– Посадят, я думаю, – сказал Диваныч, откусывая у шпрота головку.
– А я думаю, расстреляют, – мечтательно сказала Аглая.
– Ну нет, – возразил управдом, – сейчас не те времена. Сейчас все-таки восстановление ленинских норм и социалистической законности.
– Да что ты, полковник, ты что? Какая социалистическая законность? Вот когда Лысого расстреляют, тогда и будет социалистическая. А то, что у них было, гниль одна, а не законность. До чего страну довели. Вон этот, – кивнула в сторону стены, за которой жил Шубкин, – пишет, что хочет. О лагерях пишет. Сейчас все пишут о лагерях. Как будто других тем нет. Всех распустили. Люди иностранное радио слушают, антисоветские анекдоты рассказывают, партийные люди детей в церквах крестят и никого не боятся. Нет, я бы Лысого на Красной площади перед всем народом… И не расстреляла бы, а повесила.
– Ну, весь народ на Красной не поместится, – заметил Диваныч. – Хотя набегут в достатке и еще друг дружку потопчут. Но на площади все не поместятся.
– А тем, кто не поместится, по телевизору показать во всех подробностях. Видел, как это выглядит?
– Не, – сказал Кашляев, – Бог, грубо гря, миловал. Много чего видел, а такого нет.
Он добавил коньяку себе и ей, положил на хлеб два кружка колбасы.
– Ну и зря. Мы, когда отбили Долгов у немцев, там на площади перед райкомом повесили городского голову, начальника полиции и проститутку за то, что спала с немцами. Так, поверишь, проститутка держалась до конца и партизану, который вешал, в морду плюнула. Городской голова трясся от страха и крестился, но ни о чем не просил. А полицай, даже вспомнить противно, ползал на коленях, простите, говорит, пощадите. А я говорю: а ты, гад, щадил наших ребят? И вот когда эту троицу вешали, некоторые слабонервные в обморок падали, а я смотрела.
– Интересно было? – осторожно спросил Диваныч.
– Очень! Знаешь, когда человека вешают, он сначала весь задрожит, задрожит, ну в конвульсиях вроде, а потом глаза выпучит, язык весь наружу и…
– Ой, ой, ой, не надо, не надо! – заткнул уши управдом.
– Почему же не надо? – удивилась Аглая. – Ты же военный человек. Фронтовик.
– Фронтовик, – подтвердил гордо Кашляев. – Всю войну, грубо гря, от Бреста до этого и обратно. Но я, Агластепна, извиняюсь чистосердечно, хотя фронтовик, я в жизни еще никого… ну не… ну не повесил, вот. – Вид у него был при этом печальный и виноватый, как будто сам понимал всю меру своей очевидной неполноценности.
– Потому что ты в регулярных частях служил, а я в партизанах. А в партизанах ты и командир, и мать, и отец, и военный трибунал. Мы сами ловили, сами приговаривали, сами приводили в исполнение. – Она отхлебнула из рюмки, закусила кружком колбасы. – Думаешь, легко было? Думаешь, я не человек?
– Что вы, Агластепна! – перепугался Диваныч. – Ну вы-то, ну что вы! Несмотря что вы человек дамского, грубо гря, рода, я полагаю, всем нам у вас надо учиться высоким партийным качествам и отваге.
– Вот и учись, – сказала Аглая. – Я женщина, мать, у меня сын по дипломатической линии… Но когда передо мной враг, я к нему никакой, петлю на шею…
– Агластепна, милая, – замахал руками полковник, – хватит! Не надо, меня стошнит.
– Черт с тобой, – махнула рукой Аглая. Ей уже в голову ударило, и пришло благодушное настроение. – Не хочешь слушать, давай споем что-нибудь.
– Это другое дело, – сказал управдом. Он приосанился, одернул пиджак, дотронулся до своего кадыка, покашлял и начал вполголоса: – «Дан приказ ему на запад…» – но был остановлен.
– Зачем это старье? – сказала Аглая. – Давай лучше это. – И – с широким и плавным взмахом правой руки слева направо и вверх – затянула хриплым прокуренным голосом:
На просторах родины чудесной,
Закаляясь в битвах и в труде,
Мы сложили радостную песню
О великом друге и вожде…
Левой рукой она дала Кашляеву знак подключиться, и тот, снова откашлявшись, подхватил:
– Ста-лин – на-ша сла-ва боева-я…
– Сталин – нашей юности полет, – перекричала она.
– С песнями борясь и побеждая, – их голоса слились в один, – наш народ за Сталиным идет.
Тоже, наверное, нынешнему читателю трудно представить, что в те времена такие песни люди пели не на сцене и не в строю, а для себя лично и находили в том удовольствие.
В двенадцать ночи в дверь постучали. Аглая открыла. На пороге стояла Ида Самойловна Бауман в застиранном фланелевом халате, с папильотками из газетной бумаги в непросохших еще волосах.
– Извините за беспокойство, – сказала она, – но вы не могли бы чуть потише? У меня мама нездорова и никак не может заснуть.
– Захочет – заснет, – сказала Аглая. – Мы на фронте под артиллерийским огнем спали и под бомбежкой.
И захлопнула дверь.
– Кто там был? – спросил Диваныч.
– Никто, – сказала Аглая. – Давай вот эту. – И начала, раскачиваясь из стороны в сторону:
От края до края, по горным вершинам…
В дверь опять постучали. Аглая думала, что снова пришла соседка, недовольно открыла и увидела перед собой Георгия Жукова с аккордеоном на шее и двумя бутылками водки в руках.
– Ты что? – спросила она удивленно.
– А вы чего празднуете? – спросил он.
– А тебе не все равно?
– Мне все равно, но у меня тоже повод есть. Сын родился, а выпить не с кем. Четыре с половиной кило. Вот такой! – Он развел руки с бутылками, показывая приблизительный рост своего потомка, и потом, чем больше пил, тем шире раздвигал руки, как рыбак, изображающий пойманного сома.
– Заходи, – разрешила Аглая.
10
Тем временем у Ревекки Моисеевны развивался очередной приступ стенокардии. Дочь накапала ей тройную дозу валокордина и теперь сидела рядом с ней на кровати, не зная, что делать. Телефона у них, разумеется, не было, а бежать за «скорой помощью» далеко и бесполезно. Прошлый раз ее спросили: «Сколько вашей маме лет? Восемьдесят два? Мы к таким старым не ездим».
Ида Самойловна держала мать за руку. Приступ, кажется, проходил, валокордин подействовал, старуха стала засыпать. Но только она стала засыпать, как за стеной опять раздалась песня, теперь уже в сопровождении аккордеона и гораздо громче, чем прежде. Опять начали «На просторах родины чудесной», потом без остановки затянули «От края до края, по горным вершинам, где горный орел совершает полет, о Сталине мудром, родном и любимом, прекрасные песни слагает народ».
Ида Самойловна взяла старую туфлю и постучала каблуком в стену.
В это же время Марк Семенович Шубкин сидел за пишущей машинкой и писал очередное послание в Центральный Комитет КПСС. Прежде всего он поздравил товарищей Брежнева и Косыгина в связи с избранием их на высокие посты Первого секретаря ЦК и Председателя Совета Министров СССР, написал, что целиком одобряет мужественное и своевременное решение партии, направленное на недопущение нового культа личности теперь уже не Сталина, а Хрущева. Осудил волюнтаристские решения Хрущева во внутренней и внешней политике, но в то же время выражал надежду, что партия не допустит возвращения к сталинизму, не оправдает сталинских злодеяний и полностью отменит цензуру.
Его машинка стучала громко, но сейчас ее стук не был слышен, потому что музыка и пение звучали еще громче.
В третьем часу ночи Ида Самойловна, накинув поверх халата пальто, побежала в милицию. Там как раз находился участковый капитан Анатолий Сергеевич Сараев, до недавнего времени тоже живший в доме номер 1-а по Комсомольскому тупику, переселенный в порядке улучшения жилищных условий в новостройку. Нахождение Сараева в столь позднее время в отделении объяснялось тем, что они вместе с дежурным старшим лейтенантом Жихаревым отмечали день рождения последнего. По случаю чего, сидя за стеклянной перегородкой, наливали из алюминиевого чайника в кружки того же металла конфискованный самогон и пили его, закусывая хлебом, ливерной колбасой и луком, нарезанным толстыми кружками. Говорили о разных насущных вещах, как-то: есть ли жизнь на других планетах, чем отличается зебра от лошади и скоро ли будет введена для милиции новая форма одежды.
Ночь была относительно спокойной. В камерах предварительного заключения находились только трое задержанных: мужик, по пьянке забивший свою жену граблями, и двое стиляг из приехавших на уборку урожая студентов. Его арестовали за то, что отрастил слишком длинные волосы, а ее – за то, что пришла на танцы мало того что в джинсах, так еще с изображением американского флага на заднице. Мужик по водворении в камеру забрался на нары и впал немедленно в спячку, студентка поплакала и тоже заснула, а студент стучал в дверь, бузил и качал права, требуя, чтобы его немедленно отпустили.
– Утром пострижем обоих наголо и отпустим, – пообещал Жихарев.
– Не имеете права! – кричал из-за двери студент. – В каком законе написано про длину волос? В Конституции? В Уголовном кодексе? В программе КПСС?
– Не ори, а то отмудохаем, – сказал Сараев добродушно.
– Что?! – закричал студент. – Не имеете права! Только попробуйте! Я на вас в суд подам!
– Подожди, – сказал Жихарев Сараеву и вошел в камеру, из которой тут же послышались крики:
– Что ты делаешь? Бандит! Фашист! Гестаповец! Я буду жа…
На этом крики прекратились, и Жихарев вернулся к столу, слизывая кровь с кулака.
– Об очки поцарапал, – объяснил он Сараеву. И пожаловался: – И что за люди! Сами спокойно не живут и других нервируют.
Он налил себе и своему другу по очередной порции. Выпили, закусили, поговорили о женах и о тещах, о преимуществах ижевских мотоциклов перед ковровскими, и, разумеется, главное политическое событие без внимания оставлено не было.
– Хрущева поперли, – сказал Жихарев.
– Поперли, – согласился Сараев, после чего оба долго молчали и думали, не зная, что сказать.
– Да-а, поперли, – наконец повторил Жихарев.
– Да, – согласился Сараев.
И опять долго молчали.
– Теперь, – предположил Жихарев, – Сталин с ними со всеми разберется по-свойски.
– Как же он разберется, когда мертвый? – усомнился Сараев.
– В том-то и дело, что не мертвый, – сказал Жихарев.
– В каком отношении? – спросил Сараев.
– В отношении того, что не мертвый, а живой, – сказал Жихарев и поведал коллеге со слов своего шурина, который в Кремле работал официантом, что Сталин в 53-м году не умер, а сделал вид, что умер. А сам скрылся из виду, сбрил усы, надел на себя лохмотья и, как раньше сделал Александр I, ходит по России, собирает милостыню, а сам смотрит, как народ живет и продолжается ли строительство коммунизма.
– Параша! – оценил сказанное Сараев, и в это время перед ним возникла его бывшая соседка Ида Самойловна с жалобой на Аглаю Степановну Ревкину и ее шумных гостей.
– Толя, – сказала Сараеву Ида Самойловна. – Я вас очень прошу, пожалуйста. Вы ведь знаете мою маму. Вы знаете, как она больна. А эти люди среди ночи орут во все горло.
Сараев вытер рот рукавом, посмотрел на часы и пообещал, что придет, разберется.
– Скоро придете? – спросила Ида Самойловна.
– Скоро, скоро, – нетерпеливо ответил участковый и, как только она ушла, высказал Жихареву свое мнение, что его сообщение есть, как говорится, художественный свист, о чем Сараев может лично свидетельствовать. Будучи в марте 53-го года курсантом школы милиции, был он направлен в Москву и лично находился в оцеплении на Пушкинской улице у выхода из станции «Охотный ряд» метрополитена имени Лазаря Кагановича, а ночью им, милиционерам, разрешили подойти к гробу.
– И я его мертвого видел вот так, как тебя.
– Как это, как меня? – попытался обидеться Жихарев. – Я ведь не мертвый.
– Не в том, что мертвый, а что рядом я с ним стоял. Метр от него или даже полметра. Вот я здесь стою, а он здесь лежит. – Сараев даже откинулся назад, чтобы изобразить лежащего покойника, но, будучи не совсем трезвым, потерял равновесие и упал бы, да Жихарев вовремя подхватил. – Так вот, – продолжил Сараев, поставив спину вертикально, – лицо его, как твое, видел. И был он совсем мертвый. Не дышал, не моргал, но подмазанный и цвет, как у живого, а сам чистый мертвяк.
– Я не спорю, что мертвяк. Только мертвяк не Сталин, а Народный артист Геловани. Его поклали заместо.
– Живого? – в ужасе спросил Сараев.
– Зачем живого? – пожал плечами Жихарев. – Скажешь тоже – живого. Звери, что ли, живого в гроб? Усыпили и поклали.
– Ну ежли усыпили, это ништо. За деньги небось?
– За большие, – сказал уверенно Жихарев. – Он же народный артист всего СССР. Им знаешь скоко плотют?
– Скоко? – спросил Сараев.
– Много, – сказал Жихарев и вздохнул.
Сараев, наклонив чайник, добавил самогону себе и товарищу. Молча чокнулись, выпили, крякнули, закусили.
– Ну хорошо, – сказал Сараев, крепко подумав, – этого поклали в гроб. А Сталин куды ж подевался?
– Ну, я ж тебе говорю! Ушел. Никому ничего не сказал. Одному только Молотову оставил записку.
Ни одному слову Жихарева капитан Сараев не поверил, но спорить дальше не стал, тем более что выпито было все и время было довольно позднее. Однако по дороге домой он вспомнил, что недавно задержал на вокзале одного нищего старика, которого хотел доставить в милицию, но тот откупился, дав четвертной. Что Сараева нисколько не удивило, он давно знал, что нищие в массе своей люди богатые. Теперь, вспомнив про нищего, он вспомнил и то, что в облике нищего было что-то необычайное, что он ему кого-то напоминал, и теперь он подумал, что нищий напоминал ему… Однако все это глупость, сказал Сараев себе самому, глупость, и ничего более, и в это время как раз услышал из открытого окна громкое пение.




























