355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Владимир Войнович » Монументальная пропаганда » Текст книги (страница 9)
Монументальная пропаганда
  • Текст добавлен: 21 сентября 2016, 15:56

Текст книги "Монументальная пропаганда"


Автор книги: Владимир Войнович



сообщить о нарушении

Текущая страница: 9 (всего у книги 26 страниц) [доступный отрывок для чтения: 10 страниц]

Было уже поздно, но я, рискуя опоздать на последний автобус, спросил Адмирала, а что он думает насчет Сталина. Тоже дурак?

– Нет, – сказал Адмирал, кутаясь в плед. – Сталин как раз не дурак. Он ставил перед собой ясные ему самому цели и четко их исполнял.

– Но он при этом говорил…

– Какая разница, что он говорил? – устало зевнул Адмирал. – Важно, что он делал. А делал он всегда именно то, что хотел.

33

В октябре 1961 года на XXII съезде КПСС старая большевичка Дора Лазуркина обвинила Сталина во многих нарушениях социалистической законности и предложила вынести нарушителя из Мавзолея. Всем было ясно, что предложение сделано с одобрения и по указке вышестоящих товарищей. Поэтому товарищи нижестоящие (точнее, нижесидящие) поддержали предложение, одобрили его (в душе осуждая) бурными аплодисментами, а затем уже другие товарищи отделили тов. И.В.Сталина от товарища Владимира Ильича Ленина и под покровом ненастной ночи втайне от народа трусливо закопали у Кремлевской стены. Разумеется, заранее предполагались народные волнения. С этой целью в Москву были стянуты дополнительные силы КГБ и МВД. Было усилено милицейское патрулирование и объявлена готовность номер один в Кантемировской и Таманской дивизиях. И все эти усилия оказались совершенно напрасны. Народ, еще недавно поголовно обожавший товарища Сталина, откликнулся на проведенную акцию полным и равнодушным молчанием. Ему это было, как говорилось в самом народе, до фени. И чего ждать от народа, когда даже партийные вожди от высших рангов до низших, которые еще недавно превозносили Сталина до небес, клялись ему в вечной любви и верности, обещали жизнь за него отдать, как только подвернется малейшая необходимость или возможность, тут же стали торопливо снимать портреты своего любимца, убирать с книжных полок и выкидывать на помойку тома его сочинений, освобождая место для уже растущего собрания сочинений Никиты Сергеевича Хрущева, «нашего дорогого и любимого».

31 октября, в день окончания съезда, пришло Аглае письмо с далекого острова Свободы, как тогда называли Кубу. Марат, окончив Институт международных отношений, был направлен туда помощником пресс-атташе в советском посольстве. В своем первом письме он без лишних подробностей писал о своей новой жизни, о невыносимой жаре, о местных обычаях, сигарах, напитках, танцах и музыке. Письмо заканчивалось сообщением, что Зоя в гаванской больнице родила сына, которого молодые родители назвали в честь покойного отца Андреем. «Мальчик, – писал Марат, – родился большой, четыре с половиной килограмма, но беспокойный. Ночами не спит и плачет. Отдавать его в ясли доктор не советует. Пришлось нанять домработницу, которую посольство оплачивает лишь частично». Но, несмотря на скромную зарплату и большие расходы, Марат надеялся скопить денег на «Волгу» и на дом в деревне, поэтому отказывать себе приходится буквально во всем.

В конверт была вложена фотография голого карапуза с пальцем во рту. Аглая, посмотрев на фотографию, положила ее в ящик письменного стола и написала в ответ, что проклинает Дору Лазуркину и ее слушателей. Она, конечно, имела в виду Хрущева и всех участников съезда КПСС, но, считаясь с вероятной перлюстрацией, ограничилась словом «слушателей». Слушателей, не проявивших принципиальности и единогласно одобривших навязанные сверху решения, включая, как она намекнула, «разрушение того, что не ими было построено». Стараясь упрятать свои главные мысли в подтекст, Аглая выражала возмущение современными вандалами и разрушителями святынь, для которых ничто не дорого: ни родина, ни народ, ни история, ни люди, которые творили эту историю. При этом она выразила уверенность, что гробокопатели просчитаются. Тело великого человека можно зарыть где угодно, но память о нем не закопаешь. Вооруженная историческим оптимизмом, Аглая обещала сыну, что он еще доживет до полного и безоговорочного восстановления справедливости, доживет до того дня, когда, как когда-то предвидел великий вождь, «будет и на нашей улице праздник».

Запечатав письмо, Аглая решила отправить его заказным и для того отправилась на почту.

Это время года было в Долгове, как обычно, муторным и дождливым. Дождь сыпался беспросветно недели полторы или две, отчего вся природа поблекла, посерела, набухла и растеклась жидкой кашей по улицам. Грязь под ногами чавкала мучительно и со вкусом, всасывала в себя Аглаины резиновые сапоги. Чтобы не остаться босой, приходилось выдирать сапоги из грязи после каждого шага, подтягивая голенища руками.

Так, отвоевывая у размокшей почвы каждый свой шаг, передвигалась Аглая вдоль заборов и заборчиков и вдруг увидела трактор ЧТЗ, который, утопая по радиатор в грязи и натужно урча, плыл ей навстречу и волок за собой на тросу крупногабаритный продолговатый предмет, показавшийся Аглае поначалу бревном. Но, присмотревшись, она разглядела на одном конце бревна носок сапога, а на другом – нос, ус и козырек фуражки, торчавшие крайне нелепо.

Бежать по такой грязи было совсем невозможно, но, движимая сильным чувством, Аглая сумела обогнать трактор, выскочила на середину улицы и, не обращая внимания на жижу, потекшую в левый сапог через край голенища, картинно раскинула руки и закричала:

– Стой! Стой!

Трактор продолжал урчать и двигаться на Аглаю. К сожалению, рядом с ней не оказалось в тот момент какого-нибудь ваятеля или живописца, способного запечатлеть эту незабываемую картину: тупо прущий напролом трактор ЧТЗ и хрупкая женщина с широко раскинутыми руками, в съехавшем на затылок капюшоне, с выбившимися из-под него волосами (уже с проседью), в глазах которой застыла решимость умереть, но не сойти с места. Нет, не было на месте действия ни скульптора, ни живописца, но был чуть поодаль поэт Серафим Бутылко с авоськой, полной стеклотары. К тому времени он давно оставил планы широко прославиться, но еще не потерял надежды на удачный гешефт. А именно: что удастся ему сдать все шесть бутылок из-под жигулевского пива и приемщица не заметит на одном из горлышек маленькую щербинку. Тогда он к имеющимся у него двум рублям мелочью добавит вырученное, и ему хватит как раз на бутылку «Кубанской», да еще и на пачку «Памира» и на коробку спичек. План скромный, но зато рассчитанный до последней копейки и исполнимый. В мешковатом пальто с заштопанными локтями, цепляясь за штакетник, пробирался поэт к пункту приема стеклопосуды и увидел Аглаю, вылезшую с раскинутыми руками на середину дороги. Однако никакого героического жеста в ее порыве не усмотрел, решил, что баба надумала нанять технику для перевозки дров, о чем надо бы позаботиться и ему. А может, и усмотрел, но, пребывая в творческом кризисе, не превратил свое наблюдение в стихи. Во всяком случае, каких бы то ни было упоминаний об этом событии ни в его стихах, ни в дневниковых записях впоследствии не обнаружилось. Тем более что он вообще никаких дневников не вел.

Трактор надвигался на Аглаю, она стояла на месте, сцепив зубы и сжав кулаки. Трактор остановился. Водитель его Слава Сироткин высунулся из кабины и, прикрывая лохматую голову от дождя брезентовой рукавицей, поинтересовался у Аглаи, не из дурдома ли она, часом, сбежала. Аглая подошла сбоку и, кивая на волочимое трактором, спросила:

– Ты куда это тащишь?

– Чего? – спросил Сироткин.

– Ты понимаешь, кого ты тащишь? – перекричала она шум двигателя.

– А кого? – Сироткин втянулся назад в кабину и достал из-за уха заложенную туда про запас папиросу.

– Ты понимаешь, что это Сталин?

– А то кто же? Ясное дело, он.

– Ну и куда ж ты его тащишь?

– Велели на станцию оттаранить, – сказал Сироткин, закуривая. – А там, должно, отправят на переплавку. Металл стране ужасно нужон для космоса.

– Металл? – возмутилась Аглая. – Это тебе разве металл? Это же памятник товарищу Сталину. Мы его всем народом возводили. Мы его ставили, когда у людей не было хлеба и нечем было кормить детей. Мы себе во всем отказали, чтобы его поставить сюда. А ты его волочишь по грязи, как чушку какую. И не стыдно тебе?

Тракторист удивился:

– А чо мне стыдиться, мамуля? Как говорится, стыдно у кого видно, а я же этот… ну как… ну, тракторист же. Мне скажут – тащи, я тащу. Не скажут, пойду в курилку, вот так буду во, – он показал, как он будет курить, – и никаких вопросов.

– А если тебе Ленина прицепят, тоже потащишь?

Сироткин посмотрел на нее с укором:

– Мамуль, про политику не будем. Это там, у кого большие головы, это да. А я тракторист. Шестьдесят шесть рублей в месяц, ну и подкалымлю, если кому там вспахать огород или чего. А кого цеплять и тащить, это, мамаша, у нас бригадир Дубинин решает. Он говорит, допустим, ты, Сироткин, должен это туда. А я что же скажу? Он мне скажет туда, а я не туда? Что я не это или чего? Так что, мамуль, подвинься, и поедем далее.

Сироткин снова взялся за рычаги, но Аглая опять стала перед трактором. Сироткин отпустил рычаги, откинулся назад и расслабился.

– Слушай, сынок, – сказала ему нежно Аглая, – а что, если…

Серафим Бутылко видел, как Аглая села в кабину рядом с трактористом, тот зашуровал рычагами, трактор двинулся вперед, широко развернулся и поволок свою чушку в обратную сторону.

Постороннему наблюдателю дальнейший маршрут трактора показался бы странным. Проделав длинный и извилистый путь вместе с волочимым произведением искусства, он оказался на северной окраине города у ворот автобазы треста Межколхозстрой. Там Сироткин, оставив Аглаю в работающем тракторе, бегал и искал своего друга, водителя автокрана Сашку Лыкова. Сашки на месте не оказалось, сказали, что он на вокзале участвует в перевеске портретов к предстоящей годовщине Октябрьской революции. Там на фронтоне вокзала висели Маркс, Энгельс, Ленин, Сталин, а теперь остались Маркс и Ленин. Энгельса убрали ради симметрии.

Сашку нашли в буфете, где он после перевески портретов пил пиво и калякал о том о сем с буфетчицей Антониной. Его отвлекли от буфетчицы, взяли, поехали теперь уже к дому, где жила Аглая. Впереди шел трактор, за ним волоклась статуя, за ней двигался автокран. Дотащили статую до окна, бросили. Сбежались, конечно, жильцы, стали смотреть, что будет. Оказалось, речь идет о внесении монумента в квартиру Аглаи. Габариты позволяли. У статуи рост два с половиной метра, а потолки у Аглаи – три метра десять сантиметров. Сашка, как более сообразительный, осмотрел рабочее место, сказал:

– Будем двигать в окно.

– А как? – спросила Аглая.

– Через рычаг. Архимед, мамаша, говорил: через рычаг я чего хочешь переверну. Так что вот. Подвантажим, подвируем, поднатужимся и втемяшим. Если с умом, мамаша, так я тебе даже слона втащу.

Как они исполнили этот необычайный заказ, сейчас даже трудно себе представить, но во второй половине того дня чугунный Генералиссимус с помощью автокрана, четырех рук и за четыре бутылки водки был поднят, втащен через окно и установлен в гостиной Аглаи Ревкиной, в углу между двумя окнами, из которых одно выходило на юг во двор, а второе смотрело на восток на автобазу на улице Розенблюма. Конечно, сам Генералиссимус на своих ногах стоять не мог, требовал хоть какого-то пьедестала. Сашка Лыков притащил пятимиллиметровый лист железа, сварочный аппарат и к нему статую приварил. Причем сделал это уже совершенно бесплатно.

В прежние времена вселение кого-то, не имеющего жилья, к кому-то, имеющему его в избытке, называлось уплотнением.

Часть вторая
С песнями борясь и побеждая

1

Шестого ноября к вечеру в дверь Аглаи Степановны Ревкиной кто-то вкрадчиво постучался. Она с мокрыми руками и полотенцем вышла в коридор, но не успела спросить – кто, как дверь со зловещим, достойным фильма ужасов скрипом стала приоткрываться, и в ней появилось сначала плечо, обтянутое вытертым военным сукном, а затем постепенно обозначился до узнавания мятый профиль управдома Кашляева Дмитрия Ивановича, прозванного Диванычем, краснолицего и красноносого, бывшего полковника метеорологической службы, уволенного из армии за пьянство. Ну, не просто за пьянство – за пьянство можно было бы распустить весь офицерский корпус Советской Армии, – а за то конкретно, что полковник Кашляев, возглавляя метеослужбу Министерства обороны в северных широтах, допустил (и сам, кажется, принимал в том участие) отпивание его подчиненными из различных чувствительных приборов спирта, с заменой его водой. Дошло до того, что главный термометр на главной метеостанции военного округа ровно при ноле градусов замерзал. Тем не менее служба работала. Служба составляла сводки погоды и прогнозы, которыми пользовались корабли Военно-Морского Флота и подразделения стратегической авиации. Правда, Диваныч был очень опытный метеоролог. Текущую температуру, а также силу и направление ветра он легко определял, поднимая вверх наслюнявленный палец, а прогноз на ближайшее время составлял по общим приметам и нытью в раненном на фронте колене. Ну, ошибался, не без того, но не больше, чем всесоюзный Гидрометцентр. Хотя, может быть, и Гидрометцентр ошибался по той же причине. Диваныча из армии уволили, и теперь он служил управдомом, получая вдобавок к скромной зарплате полковничью пенсию.

Дверь скрипела, Диваныч втискивался в нее упорно и целенаправленно, сам же придерживая ее рукой, то есть оставляя лишь щель для втискивания, чем он усердно подчеркивал незначительность своей личности, как бы не заслужившей полноценно открытого входа. При этом, однако, демонстрировал и определенное нахальство, своим видом показывая, что щель для себя открыл скромную, но пролезет в нее непременно. Наконец он материализовался полностью в офицерском костюме с невыгоревшими следами от споротых погон и петлиц, с двумя пуговицами, из которых одна была форменная военная, а другая форменная ремесленного училища.

– Здравия, как грится, желаю, Агластепна, и, как грится, с наступающим праздником. – Полковник стянул с себя фуражку с красным околышем и треснувшим козырьком, тряхнул головой, отчего перхоть легким белесым роем вспорхнула и, прежде чем просыпаться на плечи, зависла над головой Диваныча, словно блекло сияющий нимб.

Аглая, ничего не сказав, смотрела на вошедшего вопросительно. Он также смотрел на нее, забывши, видно, зачем пришел.

– Вот, как грится, явился, – сказал полковник и опять потряс головой.

– Ну явился, проходи, только обувку сними, я за тобой полы подтирать не буду.

– Уж это как водится, – охотно согласился Кашляев. – Грязь на улице, грубо гря, невпролазь, и таскать ее в дом…

Не договоривши фразы, он сбросил с себя полуботинки с рудиментами желтого цвета и пошел, скользя по крашеному полу серыми шерстяными носками с дырками у больших пальцев. Вслед за хозяйкой полковник проскользил в гостиную и вдруг оторопел, словно увидел перед собой слона или американский небоскреб Эмпайр Стэйт Билдинг.

Перед ним во весь рост и в полной чугунной форме стоял Верховный Главнокомандующий, держа в левой руке перчатки, а правой почти упираясь в потолок. Очищенный и отмытый Аглаей, он смотрел Диванычу прямо в глаза, и вся левая сторона его тускло блестела в свете пятирожковой люстры.

Хотя Диваныч знал, что здесь стоит эта статуя, ради нее он сюда и пришел, но наглядный вид монумента привел его в полное ошеломление.

– Ё-о-о! – простонал Диваныч, и в груди его не осталось воздуха для более внятного междометия.

Так и стоял он с открытым ртом, покуда хозяйка не возвратила его в реальность вопросом о цели прибытия.

– Да вот, – смущаясь, начал Диваныч, но, мысли не досказав, опять прилип взглядом к статуе и замолчал.

– Что нужно? – повторила вопрос Аглая.

– Да вот… – Пытаясь продвинуться в размышлении дальше, Диваныч подергал плечом. – Это вот, – указал на статую, – так, а жильцы пишут коллективно, что большая, грубо гря, нагрузка. У нас же перекрытия, грубо гря, деревянные, а у Тухватуллиных трещины в потолке.

– Ну и что? – спросила Аглая.

Кашляев одновременным разведением рук, пожатием плеч и поджатием губ изобразил отсутствие у него удовлетворительного ответа на заданный вопрос. Но, поднатужась, попробовал высказать мнение более внятно:

– Вот, грит, трещина. А я грю, ну трещина, ну и чего, она тебе мешает? Она у тебя в голове, эта трещина? А он грит, как же это, когда вот суп, грит, ел и чувствую, грит, что-то твердое, я, грит, думаю, зуб выпал, а смотрю – это не зуб, щекатурка. Грубо гря, для квартирных условий не предназначено. На площади, дело другое, там он стоит, и, если даже провалится, это как бы не наше дело. Там он на самом месте, и люди могут подойти и цветочки положить или там с экскурсоводом, а тут же, грубо гря, жилой дом, а балки деревянные и с грибком. Если что, мне, допустим, тюрьма, а Тухватуллиным, грубо гря, прямо смертная казнь, и другие жильцы тоже имеют свои опасения.

Аглая все это выслушала, сложив руки на тощей груди. Вздохнула:

– Ну и что ты хочешь сказать? Чтоб я его выкинула. Сталина чтоб выкинула куда? На свалку? На помойку? А?

Кашляев глубоко и грустно вздохнул:

– Да я что, да если бы он живой был, то я за него, грубо гря, с пятого этажа мог бы… как бы это сказать… – Кашляев не договорил и почтительно посмотрел на статую, словно надеясь на ее понимание. Но, встретившись с ней глазами, испытал беспокойство. Статуя смотрела на него с такой неприязнью, что ему стало не по себе. Он даже назад немного попятился к выходу и не сразу расслышал вопрос, заданный хозяйкой. И переспросил: – Чего?

– Выпить, спрашиваю, хочешь?

– Выпить? – Кашляев замер и облизнулся. Очень хотелось сказать полковнику: нет, никогда, ни за что – и гордо удалиться. Или перед тем, как удалиться, щелкнуть сбитыми каблуками, произнести что-нибудь возвышенное о чести, им, как ему иногда казалось, еще не полностью пропитой, советского офицера. Но он ни разу такого еще не делал, ни разу такого не говорил. Хотя поводов было немало. Ибо жильцы при необходимости или на всякий случай совали ему кто пятерку, кто трояк, а некоторые, видя его затрапезный вид, ограничивались мятым рублем, и он брал все, что ему протягивали. И сейчас предложение выпить вызвало в нем секундное колебание, после чего он, отведя взгляд от статуи, сказал «ага» и был приглашен на кухню за круглый стол, покрытый клеенкой с нарисованными на ней кремлевскими башнями.

Водка была у Аглаи всегда. С партизанских времен выпивала она регулярно за ужином рюмку-две, но дальше не заходила, прослышав, что злостный алкоголизм неизбежно кончается окаменением печени.

Она вынула из холодильника «Саратов» бутылку «Московской» с изображенными на этикетке многими медалями, достала две холодных котлеты, холодную картошку, капусту квашеную и банку сайры. Пробку тонкого металла с хвостиком, за который можно было тянуть пальцами, Аглая, сорвала зубами.

– О! – восхитился Диваныч. – Это по-нашему! Но я-то так не умею. Зубы шатаются ввиду неналичия кальция и достаточных витаминов.

– Ну что ж, за него, – подняв рюмку, предложила Аглая.

– Тогда не чокаясь, – сказал управдом.

– Чокнемся! – возразила она. – Для нас он вечно живой.

– Вечно живой! – согласился Кашляев и поднялся, справедливо полагая, что за вечно живых пить надо стоя. Вместе с ним поднялась и хозяйка.

Далеко за полночь, уже одевшись в прихожей, Диваныч вернулся к статуе, постоял перед ней почтительно и тихо сказал:

– Великий был человек. Полководец!

– Теперь таких нет, – отозвалась Аглая.

– И не будет. – Полковник заплакал, торопливо смахнул слезу и вышел вон.

2

На другой день был такой же вкрадчивый стук в дверь. Она думала, что опять Кашляев, но, открыв, увидела перед собой старичка, похожего на Калинина. С козлиной бородкой и усиками, в железных очках, в синем суконном пальто с давнишним, пропахшим нафталином и все же побитым молью кроличьим мехом и в стеганых бурках с галошами. Старичок предъявил ей удостоверение инспектора по надзору за эксплуатацией гражданских строений, попросил разрешения пройти и снял галоши.

Перед статуей остановился, посмотрел на нее поверх очков, поцокал языком, покрутил головой:

– Ой, сударыня, какая большая, какая тяжелая вещь! Извините, надо кое-что обмерить.

Он сбросил пальто на стул, а другой стул подтащил к статуе.

– Вы позволите? – И, не дожидаясь позволения, полез на стул. Достал из кармана портновский метр и принялся обмерять статую.

– Для чего вы это? – спросила Аглая.

– Ну как же для чего, миленькая. Это, по-моему, очевидно, что, прежде чем высказать мненьице о предмете, его надо обмерить. Я, между прочим, в юности помощником у закройщика служил, так что мне эта процедура знакома с тех пор. А закройщик славный был человек, но суровый. Чуть ошибся, и следует такая затрещина, что любо-дорого. В строгости нас воспитывали, но с большой пользой.

Он по-молодому соскочил на пол, вытащил из кармана блокнот и химический карандаш, снятые размеры сложил и перемножил. И застонал:

– Ой, нет, это никак невозможно.

– Что невозможно? – спросила Аглая.

– Ничего невозможно. Как говорит мой ближайший начальник, габариты не входят в лимиты. Такую тяжесть здешние перекрытия не выдержат. Придется это железо убрать.

– Это не железо, – рассердилась Аглая, – а товарищ Сталин.

– Нет, дорогуша! – потряс бородой старичок. – Это не товарищ Сталин, а сплав железа с углеродом, удельный вес – около восьми граммов на кубический сантиметр. Тут уж буду с вами категоричен – вещичку надобно вынести.

Аглая метнулась к себе в кабинет и вышла оттуда с красной десяткой, которую без всякого смущения протянула гостю:

– Вот, возьмите.

– Что это? – покосился на протянутое старичок.

– А вы сами не видите? – насмешливо спросила Аглая.

Всегда была она убежденным коммунистом, партийным руководителем, очень верила в советскую власть и в советский народ. Верила в преданность народа коммунистическим идеалам, в его моральное здоровье и неподкупность. И в то же время не сомневалась, что каждый отдельный член этого народа за пятерку, а тем более за десятку, продаст целиком тело, душу, родину, народ и коммунистические идеалы. Если бы она прочла где-нибудь в романе или в рассказе, что вымышленный автором чиновник получил от вымышленного просителя взятку, она бы немедленно написала в редакцию гневное опровержение. Клевета на нашу действительность. Наши советские работники взяток не берут, и автора подобных злостных измышлений следует наказать по всей строгости. Но в реальной жизни она не могла даже представить себе, чтобы советский служащий, большой или маленький, пренебрег возможностью взять, что дают, или не дать, что просят. А такие люди все же бывали. Конечно, не в каждой области и не в каждом районе, но кое-где как пережитки прошлого встречались. Именно таким был описываемый нами инспектор. Который сказал решительно:

– Нет уж, спасибо.

– Мало, что ли? – позволила себе насмешку Аглая.

– Не мало, – сказал старичок. – По моему чину достаточно. Только я, милочка, взяточек вообще не беру. Предпочитаю жить на зарплату. Туговато приходится, но душа спокойна. Не снится мне по ночам «черный ворон» и лязганье тюремных засовов.

Аглая смутилась, стала бормотать что-то, что это не взятка, а дружеское подношение, но и тут старичок не поддался:

– Нет уж, извините, и дружеских взяточек не беру. Но вы не беспокойтесь. Придут к вам, может быть, даже завтра, другие, которые побольше меня. Они возьмут. Правда, этой красненькой им будет мало. Зато они позволят вам, драгоценная, провалиться вместе с вашей статуей на голову соседей. Но это уж дело не мое. А я пойду писать заключение.

Старичок как в воду глядел.

Пошли к Аглае косяком один за другим представители всяких контролирующих, инспектирующих и каких-то совсем сторонних организаций, и все они, в отличие от того старичка, брали кто пятерку, кто десятку. Иные вымогали и четвертную. В результате сложилась ситуация, о которой Аглаин сосед снизу Георгий Жуков говорил так:

– У ей жилец не пьет, не курит, а денег требует.

По местным понятиям Аглая не была бедной. На книжке ее, годами нетронутые, лежали, как она сама называла, скромные трудовые сбережения. Когда-то партийный спецкурьер, в полувоенной форме и с револьвером в брезентовой кобуре, ежемесячно появляясь неизвестно откуда, вручал ей под расписку конверт. Внутри была ее вторая зарплата, которую получали номенклатурные работники за то, что несли на себе груз высокой ответственности. У нее было две зарплаты, но ей при ее образе жизни хватало и одной. Вторую зарплату она целиком относила в сберкассу, и не только постороннему завистливому взгляду, а и ей самой накопленная сумма представлялась богатством большим и неиссякаемым. Но богатство это оказалось недостаточным для прокормления всех местных проверяльщиков. Скромные сбережения таяли на глазах, а проверяльщики становились все наглее и ненасытнее.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю