Текст книги "Монументальная пропаганда"
Автор книги: Владимир Войнович
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 26 страниц) [доступный отрывок для чтения: 10 страниц]
28
То лето было тяжелым в Долгове. В результате надолго застрявшего над данной местностью антициклона жара стояла большая и бесконечная. Днем в тени температура поднималась до тридцати четырех градусов, а ночью не опускалась ниже двадцати пяти. От жары сохли на корню злаки, мелели местные речки, самовозгорались торфяники, и в городе постоянным атрибутом погоды, отмечаемым даже в метеосводках, стала непреходящая дымная мгла. Такое состояние погоды трудно переносили люди с сердечно-сосудистыми проблемами, некоторые вовсе не переносили и гибли, а вскоре падеж скота и народа резко усилился за счет появления в местных измелевших водах неопознанной бактериологами то ли чумной, то ли холерной палочки.
Но Степан Харитонович Шалейко был здоров как бык, никакая холера его не брала, сосуды имел крепкие, сердце работало ритмично, а насчет того, что саднило в горле, то это он, как мы помним, просто придумал. Понимая, что увильнуть от выступления на бюро не удастся, пил он до трех ночи, потом спал, и ничто его по отдельности не могло одолеть – ни водка, ни жара, ни клопы, – но все вместе даже на него подействовало, и на заседание явился он бедный, бледный и мятый. Явился позже других, с надеждой притаиться где-то за спинами, но Поросянинов, уже положивший локти на стол президиума, глазами показал ему на место во втором ряду за прокурором Строгим, человеком некрупным во всех трех измерениях, за которым не спрячешься.
Пробираясь к этому месту между стульями и коленями, Шалейко заметил, что Аглая Ревкина сидит прямо за ним, одетая по-фронтовому: в сапогах, в темной шерстяной юбке и в гимнастерке, перепоясанной командирским ремнем, с двумя орденами, четырьмя медалями и еще какими-то знаками. Не зная, как ответить на ее немой вопрос, он кивнул ей полузаметно, как бы одним подбородком, и сел, шевеля лопатками под ее физически ощущаемым взглядом.
Заседание начали без проволочек. Дело докладывал Поросянинов. Даже читая по бумаге, путался в падежах и предлогах, как иностранец, взявшийся изучать русский язык в пожилом возрасте. Шалейко слушал его, но не слышал. Воспринимал лишь отрывки отдельных фраз. Товарищ Ревкина, коммунист с большим стажем и большими заслугами, в последнее время проявляет признаки недопонимания. Обнаружила тенденцию в сторону зазнайства и высокомерия. В то время, как партия со всем советским народом нацелилась на новое, товарищ Ревкина цепляется за старое. Учитывая прошлые заслуги, к товарищу Ревкиной отнеслись гуманно, с товарищем Ревкиной многократно и терпеливо беседовали, товарищу Ревкиной объясняли суть политики партии и правительства на данном этапе, но товарищ Ревкина к мнению товарищей не прислушалась, упорствует в своих заблуждениях, поддержала антипартийную группировку и тем самым сама ставит себя вне рядов партии.
Аглая на этот раз к событию подготовилась.
Вышла, заложив большие пальцы за ремень, расправила гимнастерку и встряхнулась так, что ордена на груди зазвенели.
– Вы, – сказала она, обращаясь к залу, – подумали, что вы делаете? Если вы товарища Сталина не любите, то почему вы ему этого при его жизни не говорили? Сказали бы ему в то время: «Извините, товарищ Сталин, но мы вас не любим». И Молотова не любим, и Кагановича. Вы бы тогда так сказали, я бы сейчас вашу позицию уважала. Но вы тогда говорили, что вы товарища Сталина очень любите и готовы за него в огонь и в воду…
В зале стояла робкая тишина. Аглая почувствовала, что овладевает аудиторией, и возвысила голос:
– Сталин и его соратники революцию совершили. А вы без революции, ну кем бы вы были? Никем бы вы не были. Вас всех Сталин из грязи в князи…
Первым опомнился Нечаев и постучал крышкой графина в графин. Встрепенулся и Поросянинов:
– Товарищ Ревкина, нам курс политграмоты не нужон. Ты говори о себе.
– Я о себе и говорю, – отбила атаку Аглая. – Я, как и вы все, выросла с именем Сталина. Под его руководством мы провели коллективизацию, индустриализацию…
Снова застучал в графин Нечаев, снова зашепелявил Поросянинов:
– Товарищ Ревкина, нам историю партии рассказывать не надо, мы ее знаем.
– А если знаете, то я бы вам посоветовала вспомнить, как Сталин боролся с оппозицией и оппортунистами. По существу, с такими, как вы…
– Товарищ Ревкина! – повысил голос Нечаев.
– Не нравится? – повернулась к нему с насмешкой Аглая. – А я думаю, вы бы тоже товарищу Сталину не понравились. Он таких, как вы, не любил. Товарищ Сталин любил честных, принципиальных коммунистов. Но когда речь заходила о предателях…
– Всё! Всё! – закричал Нечаев. – Я вас лишаю слова. Покиньте трибуну. Немедленно покиньте трибуну!
– Нет, – сопротивлялась она. – Я еще не все сказала. Я уверена, что вы все, которые здесь сидите, согласны с тем, что я говорю. У вас же тоже есть убеждения.
Она была права наполовину. У этих людей были убеждения, но сводились они к тому, что ни в коем случае никогда не надо перечить начальству. А речь Аглаи им не понравилась потому, что слышались в ней противопоставление и упрек: я хорошая, принципиальная, смелая, а вы – трусы, подхалимы, марионетки.
Не желая признать себя жалкими ничтожествами, заседавшие негодовали, стучали ногами, выкрикивая отдельные слова вроде: «Позор!», «Долой!», «Хватит!», «Нахальство!»
– Покайся! – кричала с места Муравьева.
Директор мясокомбината Ботвиньев снова выскочил вперед с криком:
– Дурную траву с поля вон! – и стал дергать руками, как будто дергал траву.
Автору этих строк пришлось однажды наблюдать драму из жизни кур. Одна несчастная хохлатка попала случайно в воду. Как ни странно, не утонула, но так намокла, что все перья до единого у нее вылезли. Другие куры, встретив ее в столь мизерабельном виде, набросились на несчастную, словно прирожденные хищники. Оказалось, в этих ничтожных тварях тоже бушуют большие страсти и живет готовность заклевать более слабого так же, как и у нас. На обнаженную свою сестру они кидались с клекотом, подобным орлиному, клевали и заклевали бы до смерти, если бы не вмешательство хозяина. Курицу отделили от остальных, а через некоторое время, обросши перьями, она вновь была принята в куриное семейство как равная.
Члены бюро долго кричали, визжали, свистели, исходили пеной и колотились в коллективном припадке, как на собрании секты трясунов. Секретарь Нечаев напрасно вскакивал с места, стучал в графин, кричал: «Товарищи! Товарищи!» Но товарищи его не слышали и не слушали, хорошо понимая, что такое непослушание будет им поставлено в плюс. Будет где-то отмечено как идейно оправданное психопатство.
Когда же они все-таки успокоились, стали выступать отдельные ораторы. Главный зоотехник Оберточкин, директор железобетонного комбината Сырцов, заведующий баней Колганов и опять Муравьева. Все клеймили Ревкину, говорили, что она заблуждается, упорствует в своих заблуждениях, проявляет признаки самоуспокоенности, зазнайства, высокомерия, льет воду на мельницу врагов и сама, может быть, враг. Раскол в советском обществе – это как раз то, на что всегда рассчитывали наши противники. Ревкиной сейчас, по крайней мере мысленно, рукоплещут международные империалисты, Пентагон, глядя на нее, уточняет свои агрессивные планы, а ЦРУ внесло ее в списки своих добровольных агентов и положило на ее счет тридцать сребреников.
Есть опасение, что современный читатель воспримет описанное как неуместный гротеск и, рассуждая логически, подумает: не может же быть, чтобы десятки людей, собравшись вместе, такое говорили! Что хотите, то и думайте, но тогдашние люди именно этим и занимались, собравшись десятками и сотнями в закрытых помещениях и многими тысячами под открытым небом на площадях. И неужели ни один не находился среди них нормальный, который сказал бы: да что же это вы, сограждане, такое плетете? Вам же всем надо в сумасшедший дом, и немедленно. Иногда находились такие. Но они как раз были сумасшедшие. Потому что нормальный человек понимает, что противиться повальному безумию опасно и бесполезно, а принимать в нем участие благоразумно. Надо заметить еще и то, что люди ведь все – актеры и многие легко вживаются в прописанную для них роль из страха или в надежде на достойное вознаграждение. Нынешний просвещенный читатель думает, что придурков, подобных описанным нами, теперь уже нет. Автор, к сожалению, с этим согласиться не может. Общее количество подлости и глупости в человечестве не увеличивается и не уменьшается, но, к счастью, не всегда бывает полностью востребовано временем.
29
Заседание бюро райкома КПСС подходило к концу. Все, разумеется, сошлись на том, что Ревкину надо исключить из партии и изолировать от общества, а кто-то даже додумался (на местном уровне и задолго до истории с Борисом Пастернаком) предложить, что если, мол, Ревкиной наш советский строй в его обновленном виде не по душе, то пусть она убирается к своим заокеанским хозяевам. Предложение, по сути, нелепое, потому что заокеанским хозяевам идеи Ревкиной тоже вряд ли были бы по душе.
Шалейко сидел, слушал выступавших и надеялся, что произнесенных другими слов будет достаточно и он останется здесь местным Пилатом, то есть умоет руки здесь и помоет их, когда вернется в гостиницу. Но когда он совсем уже решил, что пронесло, Поросянинов обратил свой взор на него и сказал с неприкрытым ехидством:
– А что же коммунист Шалейко у нас ничего не хочет сказать?
Шалейко вскочил, как ошпаренный. Пока он, наступая кому-то на ноги, выбирался из ряда, Аглая смотрела на него, предполагая, что он как-нибудь попытается ее защитить. Откуда возникла в ней эта несбыточная надежда? Почему она надеялась найти в ком-то достоинство, которым сама не обладала? Разве она, участвуя в прошлом в десятках подобных расправ, сама кого-нибудь когда-нибудь защитила? При том что была храбрая женщина, партизанка. Могла, спасая товарища, кинуться в бурный поток, в пожар, под огонь пулеметов, жизнью своей рискнуть где угодно, но только не на закрытом партийном собрании.
Шалейко шел к трибуне медленно. Надеясь, быть может, что случится землетрясение или американцы кинут на Долгов водородную бомбу и необходимость в выступлении отпадет. Но ни того, ни другого не случилось, он благополучно достиг трибуны, помедлил, пришел в себя и сказал:
– Ну вот шо, я тут мыслями растекаться особо не буду, а скажу так, шо наша партия во главе с верным ленинцем Никитой Сергеевичем Хрущевым ведет, как бы это сказать по-простому, гигантскую, титаническую борьбу за утверждение, собственно говоря, ленинских норм, и мы никому не дадим гадить на нашем огороде.
Высказав такое суждение, он покинул трибуну и пошел не на свое место, а к выходу из зала, но был остановлен.
– Товарищ Шалейко, – окликнул его Нечаев.
– Шо? – Шалейко остановился и смотрел на Нечаева недоуменно. Главное вроде высказал, чего же еще?
– Вы как-то слишком уж кратко и неохотно, – сказал Нечаев.
– Я неохотно? – переспросил удрученно Шалейко.
– Ну да. Неохотно и кратко, как будто решили отделаться. Может быть, аргументируете свою мысль?
– Ну шо ж, – Шалейко вернулся к трибуне, – если вам нужны аргументы, – сказал он с ударением на «у», – то у меня лично их нету и не нужны. Аргументы дает нам сама Аглая Степановна, которая ушла от нас далеко и своим поведением говорит нам, шо она великая цаца, а мы колхозные валенки и ничего не понимаем. И это во время, когда наша партия проводит грандиозный и всемирно-исторический курс на преодоление. Шо вызывает естественный переполох и растерянность у стане наших врагов. У Аглаи Степановны… нет, я, конечно, не скажу… были в прошлом определенные, как бы сказать… Но это же не индульгенция и не это… – Он подумал и обратился прямо к Аглае, чувствуя, что терять уже нечего: – Вот я на вас смотрю, Аглая Степановна, ну шо ж вы тута сидите такая гордая и упертая, как будто вы прямо царица какая или кто? Шо с вами случилось? Может, вы попали под влияние? Я знаю, некоторые, бывает, послухают какое-нибудь, извиняюсь за выражение, Би-би-си, ухи распустят и начинают, понимаете, это. А вы не слухайте эти вот голоса, а смотрите своими глазами. Приезжайте хотя бы у наш колхоз, и я лично вам покажу, как живут наши рядовые, можно сказать, хлеборобы. У кажного, ну буквально у кажного у хлеве корова, теля, а у иных даже и нетель. У колхозников наших четыре мотоцикла и один «Москвич». Для клуба новую радиолу купили. И имеем мечту, шоб в будущем, ну, может быть, не для нас, а для наших внуков провести водопровод и туалет такой, шо, когда за цепку дергаешь, вода униз текет. Вот куда мы своими мечтами нацелены, а вы, Аглая Степановна, вы же старая женщина. Посмотрите на себя, одумайтесь, остановитесь. А не остановитесь, то мы вас, понимаете, затопчем, сметем с дороги и это…
Шалейко сошел с трибуны под аплодисменты, которые потом в газете были названы бурными. Бурными они были на самом деле или не очень, это не так уж важно, важно то, что решение исключить т. Ревкину из рядов КПСС было принято единогласно. Как и следовало ожидать.
Аглая сидела прямо, и лицо ее не выражало ни малейших признаков какого бы то ни было чувства. А мысли ее вообще были где-то не здесь, и она не сразу поняла заданный ей вопрос.
– Что? – переспросила она.
– Я спрашиваю, – повторил Нечаев, – у вас партийный билет с собой?
– У меня партийный билет и партийная совесть всегда с собой, – четко сказала Аглая.
– Насчет совести, – сказал Нечаев, – это вам в церковь надо, а билет попрошу сдать здесь.
– А вот этого ты не видал? – спросила Аглая и скрутила фигу, что членам бюро очень не понравилось. Они потом, расходясь, долго еще обсуждали, что, мол, это за жесты? фи! как некультурно!
– Ревкина! – угрожающе зарычал Поросянинов. – Ты где находишься?
– Товарищ Ревкина, – сказал Нечаев вежливо, – вы должны сдать билет.
– А я у вас его не получала.
– Сдай по-хорошему, – сказал Поросянинов, – не то отберем силой.
– Отбери, – предложила Аглая и переместила билет из кармана за пазуху.
Члены президиума переглянулись между собой, и Нечаев согласился на компромисс.
– Ладно, – сказал он, – все устали, и вопрос о передаче билета мы пока отложим. Но вам он, Аглая Степановна, в ближайшее время не понадобится. До тех пор, пока вы не обдумаете свое поведение и не сделаете надлежащих выводов. А если сделаете, придете, покаетесь, тогда, может быть, мы вам дадим возможность вернуться в партию с очень суровым взысканием.
Аглая с исключением не согласилась, но и жаловаться не стала. Решила, что теперь она сама себе коммунист и сама себе партия. На другой день после исключения она завела специальную сберкнижку, на которую стала класть ежемесячно партийные членские взносы. Сама вносила эти деньги на счет и сама отмечала в партбилете, что взносы за такой-то месяц уплачены.
30
Только теперь Аглая могла оценить, каким хорошим соседом был покойный Телушкин. Никогда никакого шума. А этот Шубкин? Чудовище! За стеной то орет радио, то стучит пишущая машинка, то начинает скрипеть кровать. А бывает так, что и радио орет, и машинка стучит, и кровать скрипит, и еще что-то не то пыхтит, не то визжит, не то хлюпает. Аглая пыталась и не могла себе представить, как столь разнородные действия – возможная причина всех этих звуков – могут совершаться одновременно.
Обычно в таких случаях люди выражают свое неудовольствие стуком в стену. Аглая в стену не стучала, показывая Шубкину, что вообще не замечает его присутствия. Сталкиваясь с ним случайно во дворе или на лестнице, она проходила мимо него, как мимо пустого места.
Это не она донесла в местные органы, что Шубкин слушает иностранное радио, но она была ближайшей соседкой, и подозрение пало на нее. Из органов, которые народ называл просто органы, письмо переправили в партийные органы, то есть в райком, после чего Шубкина вызвал к себе Поросянинов. Шубкин думал, что это по поводу стихов Бунина, которые он читал на вечере районной самодеятельности в День учителя. Но беспокойство оказалось напрасным. Поросянинов за Бунина Шубкина не ругал, потому что не знал, кто такой Бунин. Он усадил Шубкина в мягкое кресло, предложил чаю с сушками и лимоном, порасспрашивал о делах в детском доме, о личных проблемах, а потом, помявшись, приступил к главному, перейдя при этом на «ты»:
– Тут, понимаешь, сигнал поступил, что вечерами слушаешь враждебное радио.
– От кого сигнал? – спросил Шубкин.
– Не знаю от кого. Анонимный. У нас, – Поросянинов улыбнулся, – люди любят писать. Некоторым легче настучать, чем постучать в стенку.
Шубкин намек понял и стал уверять Поросянинова, что слушает радио исключительно с целью контрпропаганды. Он активный общественный деятель, пропагандист коммунистической идеологии. Для эффективной борьбы с буржуазной идеологией ему надо знать аргументы противника.
– Это правильно, – согласился с ним Поросянинов. – Но я думаю, что аргументы противника будут тебе так же понятны, если ты свой приемник переставишь к другой стенке. И немного звук убавишь.
Шубкин совету внял и переставил стол вместе с приемником и машинкой подальше от Аглаи, ближе к Шурочке-дурочке, тем более что та была глуховата и ненужных ей звуков не слышала. Но иногда все-таки, когда что-то случалось экстраординарное, Шубкин, чтобы просветить и Аглаю, ставил приемник к ее стенке. И она, как ни странно, не возражала, ибо тоже стала ощущать потребность в информации не только из газеты «Правда».
31
Хотя общие события развивались в приятном Шубкину направлении, отдельные частности настораживали Шубкина, о чем он с тревогой сообщал в ЦК КПСС. Написав очередное письмо руководителям партии, он для начала читал его Антонине, проверяя, как оно воспринимается простым народом. Станет, бывало, в позу поближе к окну, в левой руке письмо, правая выкинута вперед, и начинает:
– Дорогой и многоуважаемый Никита Сергеевич!
Известно ли Вам… – Вот так он почти всегда начинал: «Известно ли Вам…» Такое вступление звучало как вызов. Что значит, известно ли вам? Сама должность, занимаемая Хрущевым, предполагала, что ему известно всё… Начало, конечно, грубое, но если б он дальше писал как-то помягче. Но дальше еще хуже. – …Известно ли Вам, что руководимая Вами партия находится в процессе перерождения?..
Когда он читал, Антонина переставала вязать и хмурилась.
Он спрашивал удивленно:
– Тебе не нравится?
– Не, – возражала она поспешно.
– Не нравится? – удивлялся он еще больше.
– Не, – уточняла она, делая паузу, – нравится. Только зачем же так напрягать головку? Ведь они ж вас за это, Марк Семенович…
– Что? Думаешь, снова посадят?
– Могут, – кивала Антонина. – Ой, они могут.
– Ну уж нет, – отвергал такую возможность Марк Семенович, – решения Двадцатого съезда теперь уже отменить нельзя. Но именно для того, чтобы этого не случилось, мы, рядовые коммунисты, не должны молчать, не имеем права молчать.
– А вы думаете, мы доживем до коммунизма? – спрашивала Антонина, поджимая под себя ноги.
– Ох, Антонина! – всплескивал Шубкин руками. – Что значит, думаю я или не думаю? Я точно знаю, что коммунизм наступит. Рано или поздно, но обязательно. Ты должна понять, что марксизм – это не религия, которая состоит из каких-то небылиц, а наука. Предвидение, основанное на точном анализе. Я до коммунизма вряд ли доживу, а ты молодая, ты еще доживешь. Ты знаешь, что такое коммунизм? Коммунизм – это… – И, ходя по комнате, Марк Семенович начинал рассказывать Тоньке сны Веры Павловны, и так красочно, словно они ему самому только вчера приснились. Она слушала завороженно, с мягкой улыбкой, а выслушав, сообщала:
– А у нас в буфете вчерась ночью кто-то прямо на столе обратно кучу наклал. А как получилось, кто, когда – там и дежурный, и милиция, – никто не видел. Прям партизаны какие-то.
32
Говорят, умственные способности человека зависят от веса его мозга. А большой мозг может поместиться только в большой голове. Большая голова была у Тургенева. И соответственно мозг – весом в две буханки хлеба. Еще больше была голова у Ленина. Большей головы, чем у Ленина, и большего мозга, естественно, не было ни у кого в мире, и сомневаться в этом при советской власти было опасно. Можно было своей головы, какая ни на есть, лишиться. Но поскольку советская власть свое существование завершила, я могу поделиться своим предположением, сделанным, правду сказать, на глазок, что у Марка Семеновича Шубкина голова была, может быть, даже больше ленинской. Хотя как судить? Ленина я видел издалека и в гробу, а Шубкина вблизи и живьем. Мозг Марка Семеновича, насколько мне известно, никто не взвешивал (даже потом, когда появилась такая возможность), но, очевидно, он был тоже не маленький. И потрясающей разрешительной силы (это уж я знаю точно), благодаря чему Шубкин книги, например, читал не как мы, строчку за строчкой, а целыми страницами, как бы сразу вбирая их в себя целиком. Посмотрел на страницу – прочел, посмотрел – прочел. Я сначала думал, что он… как бы сказать… только скользит глазами от первой строчки к последней, но он даже надо мной посмеялся. То, что вы имеете в виду, сказал он, это партитурное чтение, таким способом даже и вы могли овладеть, если бы постарались. А мое чтение – фотографическое. Я смотрю на страницу, и она вся сверху донизу входит в меня одномоментно. Глянул на страницу и всю целиком прочел и запомнил. Хотите, проверим? Конечно, я проверял. Брал с полки любую книгу, открывал на любой странице, давал Шубкину только взглянуть, и он тут же воспроизводил весь текст с закрытыми глазами. Вот какой необыкновенный талант! Языки, как сказано выше, Шубкин знал практически все, большинство из них выучив в лагере. В Долгове иностранцы встречались нечасто, но в период ослабления напряженности, бывало, наезжали знакомиться с успехами нашего сельского хозяйства. Тогда начальство сразу призывало Шубкина. И он этим иностранцам объяснял преимущества колхозной системы на любом языке, начиная с английского и кончая каким-нибудь малоизвестным наречием финно-угорской группы. Многие люди, потрясенные обширностью его знаний и памятью, полагали, что это признак огромного ума, и в его присутствии предпочитали скромно помалкивать. А те, которые решались с ним спорить, всегда проигрывали. И я тоже проигрывал. Потому что он меня давил своей эрудицией, побивал цитатами из классиков марксизма-ленинизма. Над моими сомнениями по поводу научного и практического коммунизма он просто смеялся, считая, что они от невежества.
– Вы, голубчик, – иронизируя надо мной, он всегда меня называл голубчиком, – сначала почитайте Маркса, Энгельса, Ленина, потрудитесь вникнуть в суть их размышлений, а потом будете спорить. Разве можно судить об идеях, выношенных лучшими умами человечества, не ознакомившись с самими этими идеями?
– Я с ними ознакомился, – иногда осмеливался я на спор. – Я с этими идеями на собственной шкуре ознакомился, и очень подробно.
– Вы ознакомились с их искажениями, – возражал Шубкин, – а я вас призываю ознакомиться с самими идеями. Возьмите и почитайте для начала «Капитал», «Анти-Дюринг» и хотя бы половину полного собрания сочинений Ленина, томов пятьдесят.
Я пробовал внять этим советам. Брал в библиотеке указанные сочинения, но от чтения их меня каждый раз клонило в сон и появлялся неприятный шум в голове.
Так что я перестал читать эти книги и с Шубкиным старался больше не спорить, потому что – ну куда же мне с моими-то знаниями?
Но как-то я посетил Адмирала в его сторожке на лесоскладе. Сторожка была сколочена из струганых брусьев и обшита свежими, еще не забывшими свой запах сосновыми досками. Адмирал уже и сторожку ухитрился превратить в каюту. На стенах наколоты булавками географические карты, на столе – модель парусника семнадцатого века, на табуретке у топчана – старая лоция портов Азовского моря. Сам топчан был похож на койку в каюте и на ложе бомжа: Адмирал полулежал на каком-то тряпье, укрытый старым серым пледом с кистями, и пил чай, крепко заваренный прямо в алюминиевой кружке. А для меня он нашел в своем хозяйстве граненый стакан с подстаканником. Я тоже сыпал туда чай, а потом заливал кипятком.
Дело было зимой. На дворе трескучий мороз, а здесь в круглой железной печке с открытой дверцей весело пылают березовые чурки, жарко, Адмирал потеет, а из сосновых досок на стенах выступает смола.
Мы пили чай с тульскими пряниками, и я рассказывал Адмиралу о своих разговорах с Шубкиным. Честно рассказал, что, споря с ним, иногда чувствую свою правоту, но не могу доказать, потому что он давит меня своим авторитетом. И тем, что старше, и тем, что долго сидел, и тем, что все знает. Я мысль какую-то выскажу, а он мне на это цитату из Ленина, из Маркса или даже из Гегеля или Декарта.
– Скажите, – спросил меня Адмирал, разламывая пряник, – а вам не кажется, что этот ваш Шубкин – круглый дурак?
– Как же, – растерялся я. – Как же я могу считать его дураком, когда он такой образованный?
– А вы полагаете, образование и ум это одно и то же?
– Ну… – Я задумался. – Конечно, если человек образованный, у него в голове много знаний, он, обдумывая что-то, может оперировать большим количеством данных…
– Вот! – перебил меня радостно Адмирал. – Может оперировать! А если не может? Вы говорите, цитаты. А он вам хоть одну свою собственную, лично им выношенную мысль хоть раз высказал?
– А зачем? – спросил я. – Если у него в голове столько чужих хороших мыслей, зачем же ему свои выдумывать?
– А вы, я вижу, тоже… как бы сказать…
– Вы хотите сказать, что я тоже дурак? – поспешил я обидеться.
– Да нет, – сказал Адмирал. – Я человек вежливый и так резко в данном случае говорить бы не стал, но вы сами подумайте. Человечеством уже высказано так много умнейших мыслей, и что же – нам больше ничего не нужно? Но для чего-то мы с вами сейчас мыслим, а не перестреливаемся цитатами. Хотя поверьте, в моей голове их тоже очень много. И есть очень яркие. Некоторыми из них я могу подкрепить свою мысль. Но заменить оригинальную мысль цитатами невозможно.
– Почему? – спросил я.
– Потому что каждая мысль чего-то стоит только тогда, когда рождена в голове конкретного человека в конкретных обстоятельствах на основе собственного опыта и в результате собственного размышления. Можете, – он снисходительно усмехнулся, – записать это себе как цитату, а потом в споре с Шубкиным употребите. А пока подбросьте в печку дровишек.
Я кочергой поправил почти прогоревшие головешки, добавил свежих чурок, сбегал с чайником к водоразборной колонке. Пока нацеживал воду, продрог, вернулся и говорю Адмиралу в защиту Шубкина:
– Как же, вот вы говорите – дурак, а у него такая огромная голова, она же чем-то наполнена.
– Глупостью и наполнена, – безжалостно сказал Адмирал. – Я вам вот что скажу. Вам, наверное, приходилось бывать в деревне. Если вы заметили, в каждой деревне есть один дурачок и один мудрец. Какой-нибудь простой мужик. У него головка с кулачок и мозг, вероятно, тоже не очень крупный. Но мыслит он на основе собственных знаний о жизни и личного опыта просто, ясно и здраво. А вообще я вам советую примерно вот что усвоить. Человеческий мозг отличается не только размерами, но и способами освоения входящего материала. Мозг может быть, грубо говоря, складом, мельницей и химической лабораторией. Склад бывает очень вместительным, заставленным разными предметами, но чем больше предметов, тем труднее в них разобраться. Мельница способна перемалывать только то, что в нее засыпают. Если она маленькая, примитивная, но хорошее зерно она перемелет в очень неплохую муку. Но если вы возьмете мельницу большую, современную, самую лучшую, с хорошими жерновами и идеальными ситами и загрузите ее плохим зерном, она ничего хорошего вам не выдаст. Творческий мозг – это высший тип мозга, это химическая лаборатория, в нее загружают все, что угодно, а получают принципиально новое, синтез. Там работает всё: знания, память, способность к собственному мышлению. Такой мозг очень редко встречается, редко даже у тех, у кого голова большая.
– Наверное, у Ленина был такой мозг, – предположил я.
– У Ленина? – переспросил удивленно Адмирал. – Что вы! У Ленина был мозг идеологический. Еще один тип, и не часто встречающийся. Не склад, не мельница, не лаборатория, а что-то вроде головного желудка. Закладывается много всяких продуктов высокого качества, все они перевариваются и превращаются в дерьмо.
– Ну тогда, – обрадовался я найденному определению, – значит, и у Шубкина мозг-желудок.
– Нет, нет, – возразил мой собеседник. – У Шубкина как раз мозг-мельница. Если б в него засыпать хорошее зерно, могла бы получиться мука. А он загрузил свою мельницу ленинским дерьмом, и на выходе тоже получилось дерьмо.
Я выгреб из стакана испитой чай, бросил его в огонь, а себе заварил новую порцию.
– Вам тоже повторить? – спросил я Адмирала.
– Да, пожалуйста.
– Мне бы все-таки хотелось, – сказал я, – довести начатый разговор до конца. Значит, вы считаете, что человек может быть очень образован, много знать, обладать феноменальной памятью, иметь необычайные способности к языкам и быть при этом попросту дураком?
– Ну да, – кивнул Адмирал. – Ваш Шубкин тому пример.
– А Ленин?
– И Ленин дурак, – спокойно сказал Адмирал.
Тут уж я просто не выдержал.
– Ну, знаете, – сказал я. – Вы, конечно, оригинал и парадоксалист, к Ленину я и сам отношусь критически, но называть его дураком – это уж слишком. Он весь мир перевернул.
– А с какой целью?
– С какой целью, это дело другое.
– Нет, – разгорячился наконец и Адмирал. – Это не другое дело. Я уже вашему Шубкину объяснял. Умный человек – это человек, который ставит перед собой цель и исполняет. А кто ставит перед собой неисполнимую цель и не понимает того, что она неисполнима, тот не может считаться умным.
– Ну, в бытовом смысле вы, предположим, и правы. Но Ленин, он же ставил перед собой не простую, он ставил грандиозную цель.
– Поэтому он и дурак не простой, – сказал Адмирал. – Грандиозный дурак. Запишите себе это тоже в тетрадку: Ленин – грандиозный дурак.
Адмирал помолчал, потом решил, наверное, что мысль свою надо все-таки аргументировать.
– Я… – сказал он, – в отличие от вас, у меня время было… его всего прочитал от корки до корки. Он же, извините, полностью обосрался. Во всех смыслах. Революцию он совершил, власть захватил, Россию перевернул, но для чего? Где то, что он предсказывал? Где коммунизм? Почему жив до сих пор капитализм, если он еще при нем достиг последней стадии? Шубкин в доказательство его ума говорил, что Ленин после революции понял, что зашли слишком далеко, решил частично вернуться к капитализму и объявил нэп. Но не глупо ли разрушать то, что существовало полностью, чтобы вернуться к этому частично? В общем, повторяю, ваш Ленин был грандиозный дурак или гениальный дурак, если вам это приятней слышать. Но что вообще дурак, мне это настолько очевидно, что даже спорить лень.