355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Владимир Некляев » Возвращение Веры » Текст книги (страница 3)
Возвращение Веры
  • Текст добавлен: 21 марта 2017, 19:00

Текст книги "Возвращение Веры"


Автор книги: Владимир Некляев



сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 6 страниц)

Вот тебе и Бабыб.

С вокзала, где, дрожа, потому что все видела своими глазами, ждала меня Наташа, я позвонил своему адвокату в Стокгольм и сказал, что для него в Мальме есть работа.

Святослав

Я не похож был на убийцу, даже на бандита обыкновенного вряд ли тянул, так, бродяга, который подошел и спросил, можно ли прикурить?.. Нет, я не спросил, у меня сигарета была в левой руке, а правой я показал, что прикурить хочу, пальцами щелкнул… Он полез в карман, чтобы достать зажигалку, такую игрушку, зажигалку–пистолет, на небольшой маузер похожую, а я из пиджака, из нагрудного кармана настоящий пистолет достаю, который он, наверно, за игрушку–зажигалку принял, только побольше, чем у него, и я как будто встречно хочу дать ему прикурить – он, значит, мне, а я почему–то ему, поэтому он подумал, я в его глазах прочел: «Что за цирк? Припыленный, мужик, что ли?..» – а я ровненько посередине лба ему, над переносицей, как раз туда, где индусы тики свои ставят, выстрелил. Он не понял ничего, удивился только: «Вот е-мое…»

Ему не повезло. Не только потому, что по шведскому городу Мальме он с красно–зеленым пакетом, с нарисованным на нем трактором «Беларусь» шел, а вообще не повезло. А могло бы повезти. Мы никогда бы могли не встретиться, если бы я не подался в Швецию, где подловили меня в Мальме на завтраке в ресторане отеля «Хилтон» – и я познакомился с Рожном.

Меня в Стокгольме один цыган научил этому: заходишь утром в ресторан отеля, когда там завтрак, с таким видом, будто ты в этом отеле живешь, и набираешь со шведского стола еды, сколько захочешь. Еще и с собой бутербродов на целый день набрать в карманы можно, никто не следит.

Одежда только надо чтобы была более–менее… Не смокинг, но и не лохмотья, как на мне. Поэтому официант в «Хилтоне» ко мне и прицепился.

Если словят, то что же: подержат – и отпустят, потому что в тюрьме ты дороже им обойдешься, чем, пару бутербродов украв, на воле. Но мне нельзя было попадаться, потому что если словят, то депортируют: я убежал из лагеря. А убежал потому, что мне отказали в политическом убежище, а значит, все равно бы депортировали.

Звучит страшно: лагерь. Тепло, сыто. Жил я в отдельной комнате, от квартиры все равно отличается – кухня с туалетом в коридоре. Живешь на всем готовом, а тебе еще и деньги каждый месяц дают, как беженцу. По шведским меркам – мелочь, но в Волковыске я за такую мелочь отцовский дом продал.

Я в Волковыск из Минска вернулся, веру потеряв. Во все. Потому что потерял женщину, которую любил и которая сказала однажды, что из–за меня и всех этих самых недоразвитых, как я, она потеряла лучшие свои годы, молодость, женское счастье – ни на что жизнь положила. Под флагами и штандартами на шествиях и пикетах.

Выходило, что я тоже ни на что жизнь положил.

Женщину, как и все остальное, что я потерял, звали Верой.

Мы познакомились, когда ей и двадцати не было. На Деды, в Минске, около Восточного кладбища… Теперь ей почти сорок.

Двадцать лет прошло… Чьи–то дети родились, подросли, в первый класс пошли и школу закончили. Но не наши дети, мы все в шествиях и пикетах… Ни работы, где бы платили, чтобы нормально жить, ни семьи, ни дома…

На те Деды, с которых все наши шествия и пикеты начались, меня преподаватель истории, я в институте тогда учился, позвал. Вместе с Настой, которую, как мне казалось, пока Вера не встретилась, я любил. Наста тоже была из Волковыска, на год позже меня – и из–за меня, как она говорила, – в институт поступила. Учились мы на одном факультете, жили в одном общежитии. Когда кончалась стипендия, а кончалась она на удивление быстро, и живот сводило от голода, мы ходили на Комаровский рынок, где пробовали, как будто купить собирались, всего понемногу, что там было: колбас, сыров, рыбы… По кусочку, по ломтику – так и наедались. Если же отламывался кусок, который уже не пробуют, а покупают, и торговцы поднимали крик, Наста внезапно сбрасывала свитер или кофту, что там на ней было: «Посмотри на ребра студенческие, морда спекулянтская! И ты меня куском сыра попрекать будешь? Да подавись ты им! На, задавись!..»

У Насты с детства были способности к эффектам…

Уходя с рынка, мы еще и семечек с орехами, тоже как будто пробуя, с собой набирали… Так что, может быть, и ни при чем тот цыган, который в ресторанах отелей завтракать меня учил. Красть понемногу я уже и сам умел.

А кто у нас не крадет хоть понемногу? Я у брата своего двоюродного, который хвастался, что за всю жизнь не украл ничего, спросил однажды: а что ты мог украсть? Люк канализационный, когда литейщиком на промкомбинате был? Газету вчерашнюю, когда почтальоном ходил?.. Брат и заткнулся.

Знать про себя, что он не вор, может разве тот, кто имел возможность украсть – и не украл. Как и про то, что он не убийца, может знать только тот, кто мог убить – и не убил.

Я бы многих убил, если бы мог. И впервые почувствовал это на те Деды около Восточного кладбища.

Вера на Восточном кладбище оказалась случайно. Хотя, скорее всего, это мы с Настой оказались там случайно, а у Веры прадед с дедом, а теперь уже и отец, на том кладбище похоронены. И она пришла на Деды, как на Деды, а там такое… Толпа, милиция, дубинки… Милиционеры рассекать толпу начали, мне мерзостью ядовитой, которая «черемухой» почему–то называлась, в лицо брызнули и в «воронок» потянули, по ребрам лупя. Меня тащат, лупят, а Наста, я из–под локтя выкрученного, из–под подмышки вижу, в сторону отворачивается. Не кричит, как на рынке: «Посмотрите на ребра студенческие, морды милицейские!» – а как будто и не видит, как меня по тем ребрам…

Назавтра извинялась: боялась, что из института попрут.

Через день она выступила по телевидению как свидетель событий… В компании с секретарем партийного ЦК, который клялся, что милиция действовала в рамках закона. Наста засвидетельствовала, что никто дубинками никого не бил и «черемухой» не травил. Вот ведь она там была – и не побитая, и не отравленная…

Года через три, когда секретарей ЦК не стало и клясться стали другие, Наста снова выступила по телевидению. В этот раз вместе с актером, который рассказал, как коммунисты с гебистами сделали его сексотом. А Наста рассказала, как ее, студентку, те коммунисты с гебистами заставили врать про то, что было на Деды, угрожая выгнать из института. И как–то так выходило, что Наста с сексотом – герои. Не каждый, мол, найдет в себе мужество, чтобы признаться…

«Два сапога пара, далеко пойдут», – сказала про них Вера, но угадала не про двоих. Актер, склонный к алкоголизму, спился, а Наста, склонная к журналистике, побегала немного, пока они держались, по редакциям независимых изданий, потом перебралась в издание государственное, а из него – во власть. Высоко там сидит, далеко глядит – тут Вера угадала…

После одного из арестов ждала меня за воротами тюрьмы шикарная женщина в шикарной машине. Такой себе голливуд – у Насты по–прежнему были способности к эффектам… Она сказала, что намеренно сделала так, чтобы все видели, потому что устала «отмазывать» меня тайком, потому что это во вред ей, потому что про все доносят, поэтому в следующий раз меня посадят не на неделю–другую, а надолго, она уже ничем не сможет помочь, а если и сможет, то не станет…

– И не надо. Я же не просил.

– Он не просил! А мать твоя, пока жива была? А родня, а друзья наши институтские? «Наста, ты же его знаешь!..» Когда–то знала, теперь – нет!

Она нервничала, пальцы дрожали, когда прикуривала…

– Тебя, оказывается, и я когда–то не знал.

Она не хотела слушать про то, что было когда–то.

– Я выбрала лучшую жизнь, ты – худшую. Сознательно! Спроси у наших, у волковыских, хоть у кого: нормальный человек захочет жить не лучше, а хуже? Ты захотел… Живи! Но без меня. Я не хочу, чтобы твое худшее мешало моему лучшему. А то еще и разрушило его.

Недавно ее позвали из ее большого кабинета в кабинет еще больший и настоятельно потребовали от меня откреститься… Так она же открестилась еще на тех Дедах… Когда меня тащили в «воронок», а она в сторону отворачивалась… А Вера на те Деды, совсем же незнакомая, откуда–то из толпы людей как бросилась: «Вы что?! Вы куда его?!» Отбила у милиционеров, хоть и знать меня не знала. Потом говорила: «Если бы знала, не отбивала бы, пусть бы затащили… Пусть бы вас всех тогда позабирали и расстреляли в Куропатах. Хоть бы легенда о вас осталась…»

Вера, наверное, тоже многих бы убила, если б могла.

Только она позже такой стала. Тогда, на те Деды, она не была такой. Как легко все она любила! Людей жалеть… Музыку слушать, стихи читать, у нее тяга была – читать стихи… И слезы в ее глазах стояли высоко, как в небесах.

Все, что катится,

Докатится до нас.

И докатилось.

На кладбище как раз,

Где в снах навечно спят

И спят без снов

Со всеми

Короткевич

Кулешов… —

Безмолвный митинг.

С каждым, кто пришел,

Пришли и встали рядом предки…

Безмолвные,

Стояли тени всех родных,

Безмолвные,

Стояли тени близких

Под крестным знаменем одним тех, кто в земле так низко, —

Всех, сгинувших в Хатынях. Всех убитых

Возле Грюнвальда. На Колыме забытых.

Всех, кто бесследно сгинул.

Всех тех, кто так и не нашел могилы,

Кто в Куропатах

Брошен в ров.

От плоти плоть,

От крови кровь —

Мы молчали с ними —

Живые с мертвыми

И мертвые с живыми.

И тут впервые, молча стиснув рот,

Из той толпы смотрел не люд. Почти народ.

Куда оно все делось? Я, Вера, народ… Было же?.. Прошло, как дождь, и предчувствия так и остались предчувствиями. Поэт, который про них написал, убежал за границу. Побежали другие… И все кричали, что, если они не убегут, их или посадят, или убьют. А чего вы хотели? Чтобы власть, с которой вы сражаетесь и устаете бороться, в санаторий вас посылала?..

Под одну музыку: диктатура! – убегали все: политики, жулики, воры, тюремщики… Убегала, как молоко на огне, волной переливалась за границу молодежь… Убежал спикер парламента… И даже тот, про которого все думали, что он в Куропатах ляжет, а шагу с родной земли не ступит, – убежал.

Неподалеку от Восточного кладбища еще и Куропаты – тоже кладбище. Ямы, в которые во времена, когда Сталин пировал, сбрасывали расстрелянных. Привозили, стреляли и сбрасывали. Привозили, стреляли и сбрасывали…

Мы начинали новую жизнь на костях. Люди говорят: на костях жить нельзя.

Хотя кто его знает… Столетья за столетьями, война за войной… Как подумаешь – так под нами и земли нет, одни кости.

В Волковыске гора есть, которая Шведовой называется, потому что как будто шведы, которых король Карл воевать вел, ту гору насыпали, землю шапками наносив. Зачем насыпали, почему землю шапками носили? – неизвестно. А гора с какой стороны ни копни – вся в костях.

Наша учительница литературы спрашивала: «Дети, как вы думаете, зачем шведы гору насыпали?..» Кто что говорил: Чтобы на той горе защищаться… Чтобы пушки на верху поставить и до Москвы стрелять… Я отвечал: «Чтобы на лыжах кататься». Мой ответ понравился учительнице меньше всего. А больше всего ей понравился ответ Насты: «Чтобы с горы смотреть на Швецию, по которой они тосковали…»

«Вот так, дети, – говорила учительница, – нужно любить Родину». То, что это было самое бестолковое, самое бессмысленное из всего, для чего могла быть насыпана шведами гора, учительницу не беспокоило. Белорусов мало беспокоит отсутствие смысла в чем бы то ни было…

На той горе я и решил сбежать. Потому что если можно кому–то, то почему нельзя мне?.. И когда гора Шведова, то куда, если не в Швецию?..

Вера сказала: «Мозги у тебя – только кубики складывать. И у всех вас, белорусов, такие…»

Не у всех. Мой одноклассник Борусь, на Шведской горе посидев, в Австралию мотанул. Оборотливый он, Борусь. Когда я в Народный фронт записаться его уговаривал, он спросил: «А зачем нам туда обоим?.. Ты иди в БНФ, а я в КПСС пока побуду. Еще неизвестно, в какую сторону оно все повернется».

В 1991‑м, в августе, КПСС кончилась, а в сентябре Борусь пришел партийные взносы платить. Парторг, который уже не в парткоме, а на каком–то складе сидел, китайской одеждой и обувью заваленный, вылупился на него: «Ты что, вольтанутый?!» Борусь ответил: «Я принципиальный. Партийный устав требует платить взносы, а меня из партии никто не исключал».

Борусь был заместителем парторга, и тот, уже не как парторг, а как торговец, предложил ему в той же должности пойти к нему в напарники. «У тебя мозги есть?.. Так пойми: все, что было, навсегда закончилось. Сумасшедшее время настало. А сумасшедшее время – сумасшедшие деньги. Кто их сегодня успеет схватить, тот и банковать завтра будет».

Став, наконец, банкиром, бывший парторг теперь действительно банкует… А в сентябре 1991‑го Борусь выловил пятерых из девяти парткомовцев – и они исключили парторга из партии, которой уже не было, выбрав парторгом Боруся.

Такие принципиальные.

Потом Борусь говорил: «Если бы Советский Союз воскрес – вот у меня какая бы биография была!.. Как у партийного Христа…»

В Австралии он к фирме прибился, которая сельхозтехникой торговала, и узнал, что трактор «Беларусь», гордость брошенной им синеокой Родины, никем, как национальный бренд, не запатентован. Это уж точно у кого–то мозги – только кубики складывать. Но не у Боруся. Он запатентовал бренд в Австралии как свой, одолжил денег и начал производство. Собрал из запчастей трактор, продал – и сразу же подал в суд на бывшую Родину, отсудив у синеокой за использование его бренда столько, что хватило и на то, чтобы долг вернуть, и фирму, к которой Борусь прибился, выкупить. Сейчас живет – как сыр в масле катается. А был бы в Беларуси какой–нибудь такой Рожон, никак бы Борусь не жил. Где–нибудь в Австралии его бы и закопали.

Я Боруся вспомнил, когда мужика с красно–зеленым пакетом увидел. И, может, стрелял не в него, а в Боруся. Во всех борусей: и в торговцев, и в поводырей, и в поэтов… И в тех, которые уехали, и в тех, которые остались. И в тех, которые вели толпу, и в тех, которые за ними в толпе шли. Потому что никто никого никуда не

привел – и никто не пришел никуда. Только, идя, жизнь оставляли в стороне – и она оставляла в стороне нас… Поэтому я убил бы того мужика на Sоdra Fоrstagatan, если бы он и не с красно–зеленым, а с бело–красно–белым пакетом шел. Или даже с бело–красно–белым флагом. Какая разница, если белорус?..

Белорус. Вот кого хотел убить – и убил.

Я и следователю так сказал, когда он начал спрашивать, откуда я знаю Павала Рутко? Ну, того, с пакетом… И за что я его убил?

Я сказал:

– За то, что белорус.

Следователь, швед отмороженный, не понял. Но решил, что это я не понял, про что он меня спрашивает.

– Я спрашиваю, как давно вы знаете убитого, какие у вас были отношения, за что вы его убили?

– Я не знаю его. Не было у нас никаких отношений. А убил за то, что он белорус.

– Но вы же тоже белорус?

– Тоже.

– А я швед. Выходит, я могу убить любого шведа за то, что он тоже швед?

– Можете.

– А он меня?

– И он вас.

– Почему тогда белорус, которого вы убили, не убил вас за то, что вы тоже белорус? Даже не попробовал убить?

– Мог попробовать. Я бы ему не мешал.

Я бы на самом деле не мешал. Какая разница, каким белорусом меньше? Но он не попробовал. Достал зажигалку, а не пистолет.

Уезжая, Рожон спрятал пистолет в нижний ящик стола и закрыл на ключ. Открыть шведский замок шведским перочинным ножом не составило труда.

Пистолет был как игрушка.

Я не стал ждать Рожна…

Из номера я выходил, не зная, что буду делать… А из лифта увидел того, с пакетом… Его судьба ко мне привела, так что же…

Я б его и без пакета, без трактора на нем распознал бы. По тому, как он шел, оглядывался – и все движения его, хоть как будто он и уверенный в себе, какие–то незавершенные, неоконченные, не до конца доведенные: движения наполовину. А когда он остановился, чтобы закурить, то стоял хоть и на двух ногах, а все равно как будто на одной, как аист на болоте. Плечи ссутулил, колено в колено вдавил…

И за границей мы такие, и дома. Казалось бы, и места хватает, и своего, не чьего–нибудь, а нам все кажется, что чужое занимаем.

Есть такое в белорусах, больше ни в ком этого нет. Поляк вон идет – весь поляк, русский – весь русский. А белорус – наполовину белорус и во все стороны головой вертит: кто ж он еще?

А больше он никто, какая бы в нем русская, польская или немецкая кровь еще нитекла. Пускай даже в нем и не половина, а четверть или меньше белорусского – все равно он конченый белорус. Будь он борусь, будь бабыб.

Вера говорила: «Вы на земле своей не хозяева, потому что просто так, а не за кровь она вам досталась. Соседи вам ее, как сотки колхозникам, отмеряли. И вы все боитесь, что колхоз кончится и сотки у вас отберут. Поэтому и придумываете сами для себя: то вы от балтов, то от римлян… Чтобы те балты или римляне о вас позаботились.

Наследники римлян вы, ага!.. Так сделайте что–то, достойное предков! Римлянам никто и ничего не давал, они все сами мечами брали! А вы?.. Вы что угодно придумаете, только бы ничего не делать. Придумали, что в Беларуси центр Европы, ну и помогай, Европа! Кому?.. Ты не поленись, съезди и посмотри, кто там и что – в этом центре».

Я не поленился, съездил и посмотрел…

Центров Европы, как и всего остального: языков, гербов, флагов… – у Беларуси, оказалось, два. Один на дне озера Шо, а второй в середине треугольника

Червень – Осиповичи – Кличев, два километра на юго–запад от деревни Чижахи на Березине. Так как на дне озера хоть в центре Европы, хоть на окраине одна вода, я поехал в Чижахи. Река там, как в Европе, а все остальное…

Там дед сидел на берегу в тех Чижах, рыбу удил, я спрашиваю: «Дед, ты знаешь, где сидишь?..» – и он мне: «Где хочу, там и сижу, а ты пошел на…»

Я пошел не сразу. Стал расспрашивать человека из самого центра Европы, что он про Европу думает? И снова слышу: «А пошла она на!..» Я тогда про Россию, но и Россия пошла на…

– А Беларусь?

– Какая Беларусь?..

– Как какая?.. Твоя… моя…

– Не знаю, какая твоя… Моя вон… – он кивнул в сторону деревни.

– Остальная на!..

– На?..

– А куда же еще?.. – Человек в центре Европы плюнул на червяка. – Туда все – оттуда никого.

Я подумал: пропадают не в Бермудском треугольнике. Пропадают здесь, в треугольнике белорусском. В самом центре Европы…

Вера спрашивала: «Чем вам гордиться перед миром не стыдно?.. Тем, что больше всех картошки едите? Тем, что ваш символ – болотная птица аист?..

Знаешь, почему у нас зубры когда–то исчезли и мы их потом из чужих земель завозили? Не охотники их перестреляли, нет… Аисты ваши их заклевали!»

Отец у Веры русский был, мать – белоруска. Поэтому у нее если зубры – то наши, а если аисты – то ваши.

Федор Михайлович Достоевский, не писатель, а тот преподаватель истории, который привел меня на Деды к Восточному кладбищу, Веры побаивался. Особенно после того, как ворвалась она в институт на лекцию: «Изнемогаю вся, так целоваться хочу!..» И пока Федор Михайлович беспомощно возмущался: «Что вы себе позволяете?..» – Вера пробежала между столами и зубами впилась мне в губы, до крови прокусила… На истфаке потом это так и называлось: поцелуй Веры.

Казалось, на такое больше способна Наста, склонная к эффектам, но ворвалась на лекцию, чтобы поцеловаться, Вера.

Наста после третьего курса перешла с истории на журналистику. Федор Михайлович ей посоветовал это сделать, когда она напечаталась в студенческой газете. «Это занятие, – сказал, – вам больше к лицу». И помог перевестись… А вот что предложить Вере, чтобы к лицу было, он не знал.

– Какая–то не здешняя она, – косился на Веру Федор Михайлович. – Ты не слушай ее!.. Мы землю эту и у русских, и у поляков, и у шведов отбивали… – а Вера спрашивала: «Почему тогда только болота отбили?.. Чтобы теперь на болоте топтаться?..»

Это она про площадь Бангалор в Минске, где раньше болото было и где в обычные дни собаки выгуливались, а в дни борьбы – мы.

«Мы за что тут боремся?!» – риторически воскликнул однажды выступающий на этой минской площади с индийским названием Федор Михайлович, и Вера крикнула в ответ, пока он паузу держал: «За освобождение Индии от Британской империи!» Преподаватель истории забыл, что дальше хотел сказать, растерялся: «Она же свободная…»

– А как вы поняли, – спрашивает шведский следователь, – что человек, в которого вы стреляли, не швед, не поляк, не русский, а белорус?

Он пытается не только добраться до мотива убийства, но вместе с тем разобраться еще и в том, что же такое белорус, потому что для него все мы, кто из бывшего СССР, а значит, из России, – русские.

Объяснять ему что–нибудь про то, как белорусы ходят, осматриваются? Или как стоят, будто аисты на болоте?.. Или как зубров своих заклевывают?..

– По пакету.

– Но ведь такой пакет мог и у русского быть. Разве нет?

– Мог.

– И что тогда? Убили бы русского?

– Убил бы русского.

– А шведа?

– Что шведа?

– Шведа убили бы?

– Убил бы. Чем вы, шведы, лучше русских? Приперлись к нам в Волковыск…

– Куда?..

Что ему объяснять?.. Человеку, который только сегодня узнал, что есть такая нация – белорусы. И что как только один из этих белорусов, про которых он до этого ничего не знал, встречается с другим белорусом, так сразу бросаются они один другого убивать, – такая занимательная у них национальная традиция. Непонятно только, как при такой традиции живых белорусов почти столько же, сколько шведов?.. Поэтому следователь спрашивает:

– Белорусов, вы говорите, десять миллионов?

– Почти.

– И почти в каждой войне ваша нация сокращалась от трети до половины?

– Приблизительно.

– И две войны были в прошлом веке с перерывом всего в двадцать лет, так?

– Так.

– И еще, похожие на войны, после войн репрессии были?

– Были…

Шведский следователь ищет причину, по которой белорус мог убить белоруса, и смотрит на меня, не понимая:

– Так как же тогда вы, кто жив, друг друга любить должны!.. А вы – убивать. Зубров своих заклевывать.

Я уже рассказал ему про зубров с аистами… Вообще я хотел рассказать ему только про Веру, про то, что одна она – причина всего, но вряд ли он это поймет.

У них как?.. Подходишь в кафе или где угодно, я специально выучил: «Jag vill ha sex med dig»[2]2
  «Я хочу заняться с тобой сексом» (шведск.)


[Закрыть]
. Вера в ответ на такое, если бы у нее пистолет был, сразу бы выстрелила тебе в лоб над переносицей, а для шведки это нормально. Рассматривает тебя, оценивает… Если соглашается, то тащи в ближайшую кровать, даже как зовут ее не спрашивая. Если нет, то сразу отваливай и больше не подходи. А подойдешь – это уже сексуальное домогательство, насилие, полиция, суд…

Неизвестно кто выдумал, что шведский секс – это когда втроем. Или вчетвером, семья с семьей. И все друг друга без всяких претензий. Даже детей не разбирают, где чьи… Мол, родились – и слава богу.

Вряд ли это выдумали шведы, для которых семья – это все, настоящие и бывшие жены, все дети от них, и совсем нельзя на Рождество или Пасху про кого–нибудь забыть, оставить кого–то, взрослого или маленького, без подарка.

Мы сами и придумали шведский секс. Как шведский стол, который никакой не шведский.

Однажды мы с Верой расклеивали воззвания против референдума по изменению Конституции, Вера в спешке наклеила одно текстом к стене и, чтобы воззвание не пропало, у Веры ничего не пропадало, фломастером писать на нем текст начала: «Белорусы! Нас мало! Голосуйте…» – но не успела дописать «за Беларусь!», потому что показалась милицейская машина, это ночью было, мы бросились бежать, а завтра читаем продолжение на этом воззвании, кто–то дописал: «Белорусы! Нас мало! Голосуйте за шведский секс!» Все остальные воззвания сорваны, а это висит.

Потом Вера так и расклеивала воззвания – текстом к стене. Пусть, говорила, пишут что хотят.

Рассказывать шведскому следователю, как срывались вместе с воззваниями наши мечты о Беларуси? Рассказывать ему, как таяла и таяла, уступая место разочарованию, наша надежда? Как глубже и темнее становились ямы отчаяния? Как обескрыливали, устав в бесконечном ожидании хоть каких–нибудь, пусть маленьких побед, наши души? Как Вера убеждала всех, что нельзя победить, выбирая между эволюцией и революцией, что победа возможна только в выборе между свободой и смертью, – и как никто не хотел умирать?..

Я тоже не хотел умирать.

Я рассказываю про все это уже не следователю, рассказываю адвокату, которого нанял мне Рожон, и адвокат – так же, как и следователь, не понимая, про что я говорю, – успокаивает меня: «Не бойтесь, в Швеции нет смертной казни».

При чем тут Швеция?..

– Я там умирать не хотел.

– Ясное дело, что не хотели. А кто хочет? Что там, что тут… Генетическая программа самосохранения заложена в мозги самой первой. Во все мозги: человеческие, звериные… Вас, кстати, в другую камеру переведут, чтобы вы чувствовали себя по–человечески.

– У меня и теперь неплохая…

– Новая будет лучше. Не «Хилтон», но и не тюрьма.

Рожон нанял мне адвоката и постарался, чтобы перевели меня в лучшую камеру, потому что, оказалось, я пристрелил как раз того, кого он хотел: киллера, присланного русской мафией для расправы с Рожном. Я сказал адвокату, что этого не может быть, потому что я хотел убить и убил белоруса, на что адвокат спросил:

– А белорус разве не может быть киллером?.. Вы подумайте…

Подумав, я понял, о чем он спрашивает, и ответил, что может.

– Как и кем угодно еще, – удовлетворил мой ответ адвоката. – Скажем, телохранителем, который выполнил свой долг… А если нет, то человеком, в котором природная агрессия вылилась в ненависть к себе подобным. В болезнь, в шизофрению… Под действием стресса, пережитого вами как там, так и тут. Мы еще шведские иммиграционные службы сделаем виноватыми – вы не против?

В отличие от следователя, который всем своим видом будто бы олицетворял справедливость и нерушимость закона, адвокат был похож на жулика и, наверное, был им, если имел отношения с Рожном, но мне какая разница? Если он предлагал мне как раз то, что я хотел: шведскую психушку.

– Я не против. Но следователь не считает меня ненормальным.

– Это не ему решать. Достаточно будет, если он признает, что в ваших действиях полностью отсутствует мотивация. И он признает это, потому что исходит из человеческой логики, обычной морали.

В голосе адвоката проскакивало если не презрение, то снисхождение к следователю, к его человеческой логике и обычной морали, но совсем не потому оно проскакивало, что адвокат был старше следователя, по чему–то другому, и я спросил, хоть и не нужно было, ведь мне какая разница:

– А вы исходите из какой логики и морали?

Посмотрев на часы, адвокат начал складывать бумаги в папку.

– Из животной… Которая и есть человеческая, если лишнего не придумывать.

Я не понял:

– Как это?

– А так… Был у меня клиент, который кота убил. Кот жить ему не давал. И я доказал на суде, что если кто–то, кто угодно, жить тебе не дает, с ним нужно расправляться. А как иначе?.. Меж тем, – адвокат, собирая бумаги, задержался на одной, – знаете, почему вам в политическом убежище отказали?

Я не знал.

– Не знаю. О причинах в таких случаях не говорят.

– Не говорят, но они есть. И одна из них – анонимка, в которой пишут, что вы убили кота.

Рука, которой я потянулся к бумаге, сама, как будто дотронувшись до оголенного провода под током, отдернулась и онемела.

– Какого кота?

– Тут не написано, какого. Может того, которого надо было убить. Но в иммиграционной службе Швеции полно феминисток, которые к тому же поголовно в обществе охраны животных, поэтому от них тяжело ожидать любезного отношения к мужику, который убивает котов.

Про то, что когда–то, когда был подростком, я убил кота, рассказал я однажды в порыве откровения одной женщине. В Волковыске на Шведовой горе… Была июльская ночь, мы занимались любовью, и женщина, сладко отстонав в небо и затихнув, вдруг сказала, что все время, пока мы занимались любовью, две звезды смотрели на нас, как глаза кота. И я вспомнил, как те глаза вылетели из головы кота после нескольких ударов о бетонный столб, и стал рассказывать, рассказывать… и сам не знал, не осознавал, что со мной, что я делаю… как нахлынуло, накрыло, затмевала разум ненависть… рассказывал, рассказывал и, как тогда, не понимал: что со мной?.. зачем рассказываю, для чего?.. – так вот, оказывается, для того, чтобы кто–то написал в шведскую иммиграционную службу, где полно феминисток, которые поголовно в обществе охраны животных, что я котоубийца… но могла ли она?.. да как она могла?.. нет, не могла та женщина такое написать.

– Разве в Швеции доверяют анонимкам?

– А где не доверяют? Везде любят сплетни, не любя сплетников. Хотя нигде, где есть закон, анонимка, конечно, не документ. Была бы документом, можно было бы считать, что мы уже выиграли суд. Потому что имели бы доказательство, что вы давно психически больной. То котов убиваете, то людей… И все без особой причины, без мотивации, что признает даже следователь. – Адвокат сложил бумаги, двумя пальцами взял папку за уголок, помахал ею, как маятником. – А вот я, между нами, не признал бы, что без мотивации… И, если вам интересно, могу сказать почему.

Голос его на последних словах изменился… Как будто отговорив все, за что ему заплатили, самое существенное под конец он решил сказать бесплатно.

– Почему?

– Потому что мотивация есть. Там, дома, вы ненавидите тех, кто над вами. Но совсем не потому, что они, как пытаетесь вы доказать следователю, душат свободу и демократию, а потому, что у них власть, деньги – все то, чего бы хотели вы. И вы не в состоянии ничего изменить, ничего сделать, потому что те, кто над вами, сильные, а вы слабый. Поэтому вы убежали от них, и всю свою злость и ненависть выплеснули на того, кто из них, но все же слабее, не вожак с клыками, на которого у вас и рука не поднялась бы, онемела бы, как сейчас… Вот подо что подвернулся ваш земляк с пакетом, как когда–то кот. И называется это, если хотите знать, перераспределением агрессии.

Адвокат решил, что разобрался во мне, и я не собирался ему возражать. Если человек делает то, за что ему платят, то какая разница, что он при этом думает. Он смотрел на меня так, как будто мое нутро вывернул наизнанку, мне самому открыв там что–то тайное, а меня удивляло одно: как он догадался, что у меня рука онемела?..

Все остальное я знал.

Приблизительно то же самое говорила мне на Шведовой горе в Волковыске та женщина, которой я признался в порыве откровения, что убил кота. Она спрашивала и спрашивала: кто перед тем меня унизил, обидел, кому я хотел – и не мог отомстить? Я придумывал какие–то обиды на соседей, учителей, хоть никто меня не обижал. Просто мне хотелось, чтобы женщина, которую я любил и которая считала себя умной, не сомневалось в том, что я люблю ее и что она умна.

Однажды, когда в очередной раз нас посадили за участие в очередном митинге, она спросила: «Ты знаешь, зачем все это? Не свободе и демократии, а тебе – зачем? Что ты за все это хочешь? Ну, если отсидим, отбегаем свое под дубинками? Деньги? Славу? Власть?..» Я ответил, что, наверно, ничего, потому что об этом даже не думаю. Она сказала: «Я тоже, но ведь не все дураки, кто–то же думает».


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю