Текст книги "Право на риск"
Автор книги: Владимир Тюрин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 8 страниц)
Есть в этом что-то от флотского форса: знай, мол, наших! Но это хороший форс, если, конечно, бывшего моряка, сменившего бескозырку и бушлат на кепку и пиджак, отличают от других не только эти привычные слова, но и воспитанное в нем флотской службой трудолюбие, честность, умение крепко, по-моряцки работать и преданно дружить.
Ларин в раздумье стоял у окна. Раздумье его было чуть с грустинкой. Неделю назад, когда им зачитали приказ об увольнении их года в запас, когда наконец-то исполнилась целые четыре года пестовавшаяся в душе мечта о вольной, как ветер, без подъемов и отбоев жизни, все они, «годки», от затопившего их счастья просто ошалели. Двадцатидвухлетние парни, в основном уважаемые, солидные старшины, плясали, кричали что-то нечленораздельное, хохотали. И вряд ли кто из них в первую ночь после этого приказа сумел заснуть: счастливые грезы наяву были слаже любого сна.
Неделя пролетела в заботах: надо было сдать заведование, рассчитаться с боцманом, с библиотекой, сняться с партийного учета… Да и мало ли какими еще корнями обрастает моряк за долгие годы службы? Теперь их надо было рвать. И вот все сдано, со всеми рассчитался, как говорят на флоте, «якорь чист». Остался лишь завтра утром последний подъем флага – и прощай, служба… Катером до города, а там на самолет или в поезд – и айда кто куда по домам…
Но оказалось, что вот так, запросто, сказать службе прощай совсем нелегко. Как и всегда в жизни, все неприятности, неизбежные в службе тяготы, вынужденное самоограничение сразу же забылись, оказались похороненными где-то на дне памяти. Зато затопили воспоминания о штормовых вахтах, о первых победах, одержанных над разгневанным морем, о друге, подменившем на перекур во время тяжких и долгих работ, о больших и сильных людях, с которыми повенчала тебя флотская служба. Можно с легким сердцем рассчитаться с интендантами, с библиотекой, с боцманом, а вот память обо всем этом по акту не спишешь, с ней не порвешь.
Потому-то и грустно было старшине первой статьи Володе Ларину. Потому-то и не было радости в его взгляде, неприкаянно, бесцельно скользившем по всему, что было за окном. А там справа виднелся кусочек камбузного двора береговой базы с выстроившимися вдоль забора из металлической сетки баками с пищевыми отходами. Над баками вместе с густыми хлопьями снега тоже белыми огромными хлопьями кружились с резкими требовательными криками чайки. Некоторые из них, широко распластав крылья, планировали вниз, усаживались на край бака и высокомерно и важно начинали рыться в остатках каши, корках хлеба, костях. Иногда они сбрасывали с себя спесь и начинали по-базарному визгливо галдеть и клевать друг друга. Видимо, попадался очень уж лакомый обглодок.
Ларин посмотрел на птиц и вспомнил, как эти же самые чайки подолгу сопровождали их в море, грациозно паря над лодкой и напутствуя их в далекий и долгий путь полными печали гортанными криками. И щемяще жалко стало ему этих гордых, благородных птиц. А может, вот эти, пожирающие помои, совсем не те овеянные романтикой птицы, которые улетают вместе с моряками в голубые дали? Может, эти уже превратились в нахлебников человека, вроде жирных и ленивых городских голубей? Может, они уже и не хотят видеть, как в безбрежье океана молнии рассекают небо и воду?
Это щемящее чувство Ларин постарался подавить в себе простой мыслью, что в природе все устроено мудро и, значит, так нужно. Но легче от этого почему-то не стало.
Налево из окна виден сквер, вокруг которого выстроились в каре штабные здания и казармы, окрашенные в блекло-синий цвет. Густо исчерченная трещинами штукатурка на стенах напиталась влагой, кое-где обвалилась, зашелушилась, и поэтому дома кажутся пегими, неухоженными. Высокая некошеная трава в сквере, беспорядочно перепутанная в разных направлениях дождем и ветром, напоминала всклокоченную шерсть намокшей кошки. Из-за черноты неба, сопок, воды она тоже кажется не зеленой, а черной. Деревья от непогоды поникли, почернели, вид у них сиротский, печальный.
А в погожие дни все здесь совсем иное. В густом переплетенье листьев берез, ольхи, рябин весело играет солнце, оно щедро греет звонкоголосое птичье поселение, обосновавшееся в этой не по-северному щедрой сени, нежит, голубит враз поднявшуюся под его теплой лаской густую траву.
А когда-то здесь были лишь лысые камни да мхи. Это зеленое чудо выросло на земле, принесенной с дальних сопок. И возили, носили на себе эту землю, удобряли ее своим потом, а потом высаживали в нее вырытые в скалах хилые саженцы, оберегали их от стылых февральских ветров да от июльских шальных штормов моряки-подводники, служившие здесь в годы войны.
Возвращаясь из полных смертельного риска боевых походов, они непременно шли в сопки, чтобы принести оттуда в свой скверик кустик или горсть земли. В этом малом добром деле они оттаивали сердцами.
Ларин вдруг сразу, внезапно почувствовал себя виноватым перед ними: прослужили они здесь долгих четыре года, а никому из них в голову ни разу не пришло посадить в сквере хоть какую-нибудь самую малость – ветку, кустик, цветок.
– Володь, а Володь! – окликнул он Киселева. Тот на своей койке укладывал чемодан.
– Ну?
– Ты знаешь, о чем я подумал? Люди во время войны, да и до нее тоже, чище нас, наверное, были. Как-то возвышенней, что ли.
– С чего это ты решил?
– Сейчас я на наш сквер посмотрел. Ведь война была, никто не знал, будет ли он жив завтра, а все равно моряки находили время, чтобы в сопки сходить за землей, за деревьями. Для комфорта своего? Нет, при них все эти деревца им по колено были. Стало быть, о нас они думали, о тех, кто после них здесь служить будет. Понял?
Киселев подошел к окну, встал рядом с другом и тоже как-то сразу погрустнел.
– В общем-то ты, наверное, прав. Помнишь, года два назад через весь сквер прокладывали канализацию? Перерыли все, перекопали, засыпали кое-как, а сейчас там все провалилось, канава… – И, помолчав, вдруг разозлился: – Черт его знает, сто раз в день ходишь мимо, все видишь, а внимания ни на что не обращаешь… Ведь сквер-то искалечили, а всем это до лампочки. Слушай-ка, Иваныч, – предложил Киселев, – а что, если до отъезда собрать всех демобилизованных парней да устроить в сквере аврал? А?
– Кого ты соберешь? – усмехнулся Ларин. – Все уже на чемоданах давно сидят. Да и в такую погоду кто пойдет? А вообще-то хорошая традиция могла бы быть. Представляешь себе, перед увольнением каждый, скажем, по мешку земли приносит или куст, деревце. Такой тут парк можно было бы соорудить, будь здоров. – И тут же Ларин вроде бы совсем не к месту рассмеялся.
– Ты чего это заржал? – удивился Киселев.
– Да маниловщина все это.
– Что? Что?
– Маниловщина, говорю. Помнишь «Мертвые души» Гоголя?
– Откуда я могу помнить? Не читал я. Ты же знаешь, что у меня семь классов и коридор.
– В «Мертвых душах» есть такой помещик – Манилов. Пустопорожний мечтатель. Он то у себя в усадьбе через пруд мост мечтал построить, чтобы на нем купцы лавки пооткрывали и сидели там, торговали, то высокий дом с бельведером, с которого даже Москву видно было бы.
– А я-то при чем здесь? Тоже мне, Манилова нашел.
– Да это я не о тебе, о нас обоих. Размечтались мы по-маниловски. «Традиция хорошая была бы»… – передразнил он сам себя. – Об этом раньше думать надо было, не сейчас. Теперь, как в преферансе говорят, поезд уже ушел. Игра такая есть – преферанс. Не слышал? – Ларин просветленно улыбнулся и совсем уж не к месту вспомнил: – Ох уж и погонял я пулю в студенческие годы…
Еще до службы Ларин закончил индустриальный институт, получил диплом инженера-электрика, поработал немного – и призвали его служить: кончилась отсрочка. Еще студентом он женился, и теперь его сыну уже шел седьмой год. Самому Ларину недавно исполнилось двадцать восемь. На лодке старше его возрастом были лишь командир, старпом, заместитель командира по политчасти, инженер-механик да два мичмана-сверхсрочника: боцман Ястребов – ему было уже за пятьдесят, все на лодке его ласково-уважительно называли Силыч – и старшина команды мотористов Оленин.
Поначалу служба Ларину давалась через силу, пришлось его обламывать. Привыкший к студенческой вольнице, он каждое, даже самое малое и справедливое, замечание старшин, упрек воспринимал как покушение на свободу его личности, ущемление его человеческого достоинства. Правда, несколько позже он и сам понял, что военная служба в пору притирания к ней требует от молодых не только одинаковой, «под ноль», прически, но и того, чтобы сами они были неотличимы друг от друга, тоже «под ноль». Чтобы никто из них не выпирал из единообразного общего строя. Значение имел только рост. В зависимости от него новобранцев обували, одевали, распределяли по учебным ротам, ставили на тот или иной фланг строя. Индивидуальные особенности, склонности, обретенные до службы знания – все это играло на первых порах самую ничтожную роль.
Это потом уже, во время учебы, и тем более на корабле, одноликая масса расслаивается на отдельные, отличимые друг от друга характеры: на смекалистые и тугодумные, на работящие и бездельные, на управляемые, подчиняющиеся дисциплине и неуправляемые, на личности или, как теперь принято говорить, лидеры и на так себе, шаляй-валяй, но меня не трогай, на тех, кто начисто лишен струны. Со временем жизнь ставит все и всех на место, по полочкам – кто чего стоит.
Поставила она, естественно, и Ларина. Он был личностью и потому уже на третьем году службы стал специалистом первого класса и старшиной команды гидроакустиков. Конечно же, сказалось и высшее образование – то, что другие усваивали трудно и долго, он хватал с лета, и обретенный им жизненный опыт – «болезнями роста» он отболел еще в институте. Приблизительно с этого времени как-то уж так сложилось, что все офицеры и старшины начали величать его не иначе как по имени-отчеству – Владимиром Ивановичем или просто Иванычем.
Ларин и Киселев стояли у окна, смотрели в него и на светлом фоне почти не отличались друг от друга: оба рослые, плечистые, с крутыми шеями и затылками. Обычно такими вот крепкими, широкогрудыми изображают художники матросов времен революции или обороны Одессы и Севастополя.
– Смирна!!! – испуганно вскрикнул у порога кубрика дневальный молодой матросик Федя Зайцев. На лодку он пришел совсем недавно. В учебном отряде у него, видимо, сильно строги были командиры, запугали бедолагу до смерти. И он до сих пор каменел от страха при виде любого начальства.
– Вольно… – милостиво пробасил вошедший в кубрик старпом лодки капитан третьего ранга Березин. Он был невероятно тощ и для подводника чрезмерно высок. В экипаже его любовно окрестили циркулечком. И действительно, казалось, что длиннющие ноги его начинали расти чуть ли не из подмышек. Ходил он угонисто: как шаг – так полтора метра, еще шаг – еще полтора. Особенно же напоминал Березин циркуль, когда поворачивался вокруг на пятке одной ноги, чуть отставляя другую в сторону. Поворачивался он именно так. Ну как есть циркуль!
Говорил Березин громко, в разговоре широко и яро жестикулировал. Так, наверное, разговаривали бы немые, вдруг научившиеся говорить. Поэтому его длинные руки вечно были в ссадинах и ушибах – в теснотище подводной лодки всегда что-нибудь не вовремя оказывалось под его размашистыми руками.
Должность старпома на корабле самая что ни на есть муторная и неблагодарная. Нет на корабле ничего, за что старпом не нес бы ответственность. Кто-то нарушил дисциплину – виноват старпом, непорядок в отсеках – старпом недосмотрел, корпус грязный – плохо следит старпом, удалили с развода на вахту матроса – а куда смотрел старпом?.. Зато если корабль вышел в отличные – молодцы командир и замполит. А старпом вроде бы даже и ни при чем.
Поэтому все старпомы спят и видят себя командирами. А если кто-то из них надолго засиживается в старпомовской должности, то у него на всю жизнь портится характер – становится желчным, придирчивым и брюзгливым.
Березин же понимал шутку, сам любил и умел повеселиться, был всегда охоч принять участие в розыгрыше. Вот этим-то несоответствием должности и легкости характера был дорог морякам лодки Березин. Не сказать чтобы он отличался мягкостью. Нет. Он твердо придерживался принципа, что старпом на корабле – не приживалка в богатом доме, чтобы стараться всем угодить и понравиться. Был строг, не стеснялся прибегать к рекомендациям Дисциплинарного устава. Но делал это всегда разумно и, самое главное, доброжелательно и с юмором. Он мог вспыхнуть, но сердиться долго не умел.
Увидев у окна пригорюнившихся старшин, он в несколько шагов перемахнул через весь кубрик, сгреб обоих длиннющими руками за плечи и басовито хохотнул:
– Что вы голову повесили, орелики? Радоваться должны – отслужили, домой к женам, матерям поедете, а у вас вид, как-будто на собственные похороны собрались…
– Да вот вспомнили сейчас годы службы, товарищ капитан третьего ранга, и вдруг жаль стало. И чего вроде бы хорошего в ней, в службе? Ведь не мед она, а такое ощущение, будто отрываешь от души что-то дорогое. Честное слово! – Киселев выпалил это одним духом и с такой искренней взволнованностью, что пришедший в кубрик вместе со старпомом командир группы движения инженер-лейтенант Казанцев от удивления остолбенел. Состояние его объяснялось просто: самого его служба тяготила и ничего хорошего о ней сказать он не мог. Не меньше его поразился и Березин, но по другой причине: Киселева он привык видеть немногоречивым и даже несколько угрюмоватым. А тут вдруг на тебе – ода службе!
– А вы бы и не отрывали. Ну, Ларина я понимаю: жена, сын ждут. Теща, небось, уже пироги печет. А куда вы-то с флота уходите? У вас же на всем белом свете ни родных, ни близких. Я не вижу логики в вашем поступке. Коммунист, специалист первого класса, будущий старшина команды. Да останетесь служить – вам цены нет! Пишите рапорт на сверхсрочную, и в темпе все оформим.
– Спасибо, товарищ капитан третьего ранга, но мы с Иванычем договорились ехать в Тюмень. Там сейчас такие великие дела начинаются…
– Ну, смотрите, Владимир Сергеевич, вам виднее. Но не совершите промашку. Думается мне, что флоту вы нужнее, чем нефтяникам. Там и без вас… – Березин вдруг замолчал. Старпомовским цепким взглядом он выудил кончики носков рабочих ботинок, припрятанных кем-то под одной из тумбочек, и рявкнул: – Дн-невальный-й-й!..
– Ес-с-ть, д-д-нев-вальный… – ответил осекающимся от страха голосом Федя и опрометью бросился к старпому.
– Эт-та что за кабак?!
Будь Федя не такой затурканный, он сразу понял бы, что ему ничего не грозит, что старпом совсем не сердится, что его просто забавляет Федина паническая боязнь начальства и состояние полнейшего оглупления, в которое тот впадает из-за этой боязни.
Федя подлетел к старпому, поднес руку к бескозырке и проследил загипнотизированным взглядом в направлении, куда тыкал своим длиннющим пальцем Березин. Со страха он не сразу понял, что за «кабак» имел в виду старпом, потом разглядел злополучные ботинки, и уши его запунцовели. Как же это он их проглядел? Ведь осматривал кубрик, весь глазами обшарил! Ах, чурбак с глазами!.. Ах!..
Пока Федя казнился, старпом достал из кармана огромную связку ключей, поперебирал их в пальцах, нашел нужный ключ и протянул связку Феде:
– Заберите этот кабак и отнесите ко мне в каюту. Вечером найдем хозяина.
– Есть забрать этот… эти ботинки и отнести к вам в… в кабак…
– Чего? Чего?
– К в-вам в к-каюту-у… – Краска с Фединых ушей хлынула на щеки, лоб, в глазах его блеснули слезы. Старпом, а вслед за ним Казанцев и оба старшины закатились от смеха.
– Ну иди… Иди… – подтолкнул Федю Березин. От хохота его переломило пополам. – Ну и уморил Федя… Ну и уморил… Эт-то у меня-то кабак…
Федя действительно развеселил всех: Березин как раз славился на бригаде своей аккуратностью во всем, начиная от каллиграфического почерка и кончая обыкновением приходить на службу ровно за пятнадцать минут до подъема моряков – в 5.45 утра. Ежедневно, включая и воскресенья.
Насмеявшись, Березин снова посерьезнел и попросил Киселева:
– Вы все-таки еще подумайте, Владимир Сергеевич, насчет сверхсрочной. Жизнь на «гражданке», говоря языком математики, для вас сплошная неопределенность. А останетесь на флоте – здесь все ясно. С жильем у нас сейчас стало полегче, комнату для вас найдем. Жену сами себе подыщете. И будем вместе пахать моря-океаны. Лады?
– Да я уже думал…
– А вы еще разок подумайте. – И, словно боясь, что Киселев прямо сейчас скажет категорическое «нет», Березин круто, на пятке, повернулся к нему спиной, уцепил за руку лейтенанта Казанцева, подтащил его к одной из тумбочек, распахнул ее дверцу и, даже не заглянув внутрь нее, спросил:
– Вы видите этот кабак?
– Н-нет… Не вижу…
– Э-э, батенька мой, вы почти такой же жердяй, как я. Чтобы вам увидеть, надо наклониться.
Казанцев подогнул колени и чуть присел. В глаза Березину сразу же бросились его остро выпирающие из кителя лопатки и тоненькая, детская, с синими прожилочками шея. И почему-то появилось острое чувство жалости к этому бесприютному, задиристому лейтенантику.
– Да не книксен мне от вас нужен, Игорь Ильич. Не ленитесь наклониться. Не ленитесь… – Березин положил на хрупкий зашеек лейтенанта тяжелую руку и перегнул его пополам. В нос Казанцеву ударил тяжелый запах. Лицо его брезгливо сморщилось.
– Ну, теперь видите?
– Не только вижу…
– Обоняете? Это тоже полезно бывает… Вашего подчиненного тумбочка?
– Моего. – Лейтенант распрямился. В его тощей, длинной спине что-то хрустнуло. – Вот видите, товарищ капитан третьего ранга, травма при исполнении…
– Эта травма не от исполнения, а совсем наоборот – от неисполнения. Чаще надобно спину тренировать. Нагибаться и проверять, каким хламом обрастают ваши подчиненные. – Березин развернулся на каблуке и направился к выходу. Через плечо бросил: – Проверьте тумбочки всего экипажа. Лишнее отнесете в мой, как изволил остроумно выразиться Федор Мартынович Зайцев, кабак. Ясно?
– Так точно, ясно, – без малейших признаков энтузиазма, скучно повторил за старпомом Казанцев. – Только разрешите вопрос, товарищ капитан третьего ранга? Что же мне делать со спиной?
– Занимайтесь утренней гимнастикой.
– Я и занимаюсь. Потягиваюсь в койке, приседаю в гальюне…
– Не помогает? – на полном серьезе спросил Березин.
– Нет… – растерялся Казанцев – он никак не ожидал от старпома такой реакции.
– Тогда добавьте к своему физкультурному комплексу еще и зевательные упражнения.
Когда старпом вышел из кубрика и Федя вслед ему молодым петушком профальцетил «Смирна!» – лейтенант пнул ногой дверцу тумбочки и плюхнулся на рядом стоящую койку.
– Видали флотскую романтику? – Он повернул злое, бледное лицо к старшинам. Те вмиг согнали со своих губ улыбки. – Муссоны… Пассаты… Стоило ли пять лет учиться на инженера, чтобы потом рыться в матросских тумбочках и выбрасывать из них вонючие носки? А, Ларин? Вы ведь тоже инженер. Ответьте…
Чувствовалось, что Ларина этот неожиданный вопрос застал врасплох. Он замялся:
– Как вам сказать… Станиславский вроде бы говорил, что театр начинается с вешалки. А наш старпом считает, что порядок на корабле начинается с порядка в матросской тумбочке. – Он на мгновение замолчал, а потом упрямо дополнил: – Думаю, что он прав.
– И вы, Брут? – слегка опешил Казанцев. – А впрочем, это и не удивительно. Вы же зампарторга. Вам, так сказать, по штату положено… быть оптимистом.
– Вы напрасно иронизируете, товарищ лейтенант. – Киселев неожиданно ожесточился. Скулы его, взгляд, плечи стали угловатыми, злыми. – Эта самая флотская служба мне, безотцовщине, мать, отца заменила, специальность дала, в партию привела. А возьмите того же Брынько. Кем он до службы был? Детдомовец, по карманам шарил, чуть в тюрьму не угодил. А сейчас лучший трюмный на бригаде, комсорг. Да разве мы с ним одни такие? Мы перед флотом, перед нашими командирами до гроба в долгу. А вы говорите, носки, тумбочки…
Казанцев переводил удивленный взгляд с одного старшины на другого, а когда Киселев кончил говорить, вдруг рассмеялся:
– Вот уж не думал, не гадал, что меня когда-нибудь будут воспитывать мои же подчиненные. Ей богу! Ну, там родители, учителя, наконец, командиры. А тут свой собственный старшина мозги вправляет… Ей-ей! – И Казанцев вновь залился смехом. Лицо его даже порозовело.
– А чего вы смеетесь, товарищ лейтенант, и удивляетесь? Я с вами одногодок, а Иваныч вообще старше вас на пять лет. Мы ведь тоже кое в чем разбираемся.
– Да я и не удивляюсь. Даже не обижаюсь. Просто я только сейчас понял, что до сих пор я на вас всех только смотрел, но не видел. Непонятно? Разъясняю. Какой-то умный человек сказал, что смотрят лишь глазами, а видят и глазами, и умом, и сердцем. Вот теперь до меня дошла эта разница. Спасибо за науку. Учту на будущее. А сейчас пойду поразмышляю на досуге. – Он, посмеиваясь, тронулся было к выходу из кубрика.
– А как же тумбочки? – с ехидцей напомнил ему Ларин.
– Ах, да, совсем забыл. Еще одно спасибо.
Лейтенант, кряхтя и постанывая от ненависти к этому романтическому занятию, скрючился между койками. Вдруг он перестал издавать возмущенное фырканье, выпрямился во весь свой длинный рост, ухватил себя обеими руками за поясницу, поизгибался вперед-назад и сказал:
– Вот теперь я полностью солидарен со старпомом: не одному Киселеву, а вам обоим надо было бы остаться на сверхсрочную. На лодке вы были бы совершенно незаменимыми кадрами. Поверьте, я говорю серьезно.
Федя Зайцев, естественно, все слышал, и при последних словах лейтенанта у него даже зашлось сердце от сладкой надежды, что старшина первой статьи Киселев все-таки даст себя уговорить и останется служить на сверхсрочную.
Еще в учебном отряде наслышался Федя много пугающего о «годках», то есть старослужащих матросах последнего года службы, что, случается, заставляют они делать за себя грязную и тяжелую работу.
Одним словом, Федя, еще и не увидавши этих самых «годков», уже натерпелся страха.
Однако на лодке все его страхи рассеялись: никто его не обижал, не трогал, не заставлял делать ничего лишнего. Даже наоборот. В первую же субботу во время большой приборки на лодке в тесный и грязный носовой трюм моторного отсека к Феде вдруг спустился его командир отделения Киселев.
– Вы чего, товарищ старшина? – смущенно спросил Федя. – Я чего-нибудь не так делаю?
– Нет, все так. Это я чтобы вам одному скучно не было, – пошутил старшина и улегся животом на ребристые маховики клапанов. В трюме работать можно было только лежа.
Уже потом до Феди дошло, что старшина, помогая ему, одновременно показывал, как удобнее и быстрее работать в этой теснотище. Без старшины Федя не управился бы и до ужина.
Правда, однажды на камбузе береговой базы какой-то незнакомый рослый матрос врезал Феде по шее. Но врезал он в сердцах, и Федя не обиделся, понимая, что получил, в общем-то, по заслугам: он заторопился встать в строй и по своей неуправности в дверях налетел на этого самого матроса, а тот нес миску со щами. Словом, щи оказались на робе и на полу, а Федя получил вполне заслуженную затрещину. Но это был единичный эпизод.
В общем же, молодым помогали, учили, поддерживали. Больше и внимательнее всех занимался с Федей Киселев. Они вместе на животе ползали по магистралям, ужом пробирались в самые дальние и неудобные уголки и щели трюмов. И все это старшина делал лишь для того, чтобы показать Феде какой-нибудь клапан или пробку, чтобы Федя и глазами проследил, и руками прощупал, где что стоит и куда загибается та или иная труба. Старшина допекал Федю занятиями, сам сидел с ним по вечерам до отбоя, дотошно требовал от него знания на память всех систем, клапанов, приборов, трубопроводов, расположенных в моторном отсеке.
Поначалу Федя не находил ответа на вопрос: зачем все это нужно старшине, если он уже начал собирать чемодан к увольнению? Не все ли равно ему, хорошо или плохо будет служить Федя после того, как он сам уйдет с флота? Но вот как-то в море во время обеда с мостика дали команду приготовить правый дизель на зарядку аккумуляторной батареи. Федя заторопился и убежал в моторный отсек, оставив миску с кашей на коробке с предохранителями. Через несколько минут старпом по трансляции вызвал Киселева в центральный пост. Старшина вернулся расстроенный, в руках он держал злополучную миску. Федя был готов провалиться со срама. Малость выждав, пока старшина охолонет, Федя спросил его:
– А вас-то, товарищ старшина, старпом за что? Ведь это я виноват, я миску оставил.
– За то, что пока не научил вас быть подводником. Плохо учил.
И вот тогда-то Федя с пронзительной ясностью вдруг понял: ведь старшина – коммунист. Ему, сельскому парнишке, впервые в жизни пришла в голову мысль, что коммунист – это не просто человек, это очень хороший и небезразличный человек. Вроде их старшины Киселева. Вот почему старшине было не все равно, как будет служить Федя. Федя сам ответил на свой вопрос.
И тогда же он влюбился в старшину. Еще в школе Федя до беспамятства полюбил курносую и рыжую одноклассницу Анюту Швецову. Безропотно выполняя каприз Анюты, он однажды лазал на высоченный тополь, в самое поднебесье за грачиными птенцами. И теперь скажи ему старшина: «Федя, бросься с борта лодки в ледяную воду» – и Федя с восторгом бросился бы. Вот такая вспыхнула у него любовь!
Утром, заступив дневальным по команде, Федя улучил минуту, когда Ларин куда-то вышел из кубрика, и подошел к старшине.
– Все-таки демобилизуетесь, товарищ старшина?
– Да, Федя. Поеду вместе с Иванычем на Тюменщину.
– А жалко… – На конопатом лице Зайцева застыло огорчение.
– Что жалко? – не понял его Киселев. Но, повнимательней приглядевшись к Феде и уловив его тоскливый взгляд, все понял. – Э-э, Федя-я… У нас в команде все ребята вон какие дружные. В обиду тебя не дадут.
– Я не об обиде… Все равно без вас будет не так.
– Это почему же? – Киселеву стало немного смешно, немного грустно, но, в общем-то, от Феди повеяло каким-то легким теплом, как от ласкового, чистого телка. Старшина скрыл улыбку.
– Вы не такой, как все. – Федя задумался, не зная как точнее выразить свою мысль, но ничего особо торжественного, приличествующего случаю и его мыслям не выискал и быстро закончил: – Вы лучше всех. – И улыбнулся такой светлой и широкой улыбкой, что казалось, улыбнулся он весь…
Сейчас, после слов лейтенанта Казанцева, в душе Феди вновь затеплилась надежда, что все-таки старшина Киселев останется на лодке.
* * *
Щукарев со всего маха трахнул дверью своего кабинета, с тонкой дощатой перегородки обвалился очередной кусок штукатурки. Стаскивая тесные, чтобы облегали руку, перчатки, Щукарев зло фыркал. Этот злосчастный день он запомнит надолго: с утра перевернутый гюйс, потом навал лодки, а только что сейчас он вынужден был снять и наказать дежурного по бригаде. Хорошо, если до вечера его самого не снимут с должности…
Когда-то очень давно, в первые послевоенные годы, когда он был еще старпомом и, как всякий старпом, был постоянно до полного обалдения задерган лавиной ежедневной текучки и различных ценных, более ценных и еще более ценных указаний, он жил исступленной мечтой о том времени, когда сам станет командовать лодкой. И не потому, что командирское звание так уж заметно прибавляло что-то в его семейный бюджет. Совсем нет. Оно давало несравненно большее – новое качество, а с ним и командирские привилегии. Отныне и навсегда ему по утрам докладывали о состоянии вверенного ему (ему!) корабля, ему всеобязательно подавали команду «Смирно!» всякий раз, как он входил на борт или сходил с борта его (его!) корабля, его командирскую каюту на лодке или его место за столом в кают-компании никто и никогда не имел права занимать. Никто и никогда!
Все эти привилегии Щукарев выстрадал собственным горбом и потому считал их незыблемо неприкосновенными, святыми. И он без малейших колебаний снимал дежурного по бригаде, если ему, комбригу Щукареву, из-за прохлопа дежурного забывали подать команду, когда он появлялся на собственной бригаде. Снимал и при этом говорил:
– А если бы на моем месте оказался командующий флотом? Или, представьте себе, главком? – Каждый раз он повторял одно и то же и каждый раз внутренне содрогался: что, если бы это произошло на самом деле?!
Перчатки наконец сдернулись. Щукарев аккуратно сложил их вместе ладошка к ладошке и положил справа от себя на угол стола, освободив для них место от бумаг, расслабился и с легкой теперь уже досадой подумал: неужто вот этому капитан-лейтенанту Олялину, которого он только что снял с дежурства, не ясны все эти элементарные требования службы? Детский сад…
В дверь кабинета кто-то очень деликатно постучал, затем она приоткрылась, в щель всунулась голова капитана второго ранга Радько из отдела кадров флота, и, прежде чем самому проскользнуть в эту щель, Радько извиняющимся голосом просителя произнес:
– Прошу разрешения войти, Юрий Захарович.
Щукарева такими манерами не проведешь и не загипнотизируешь. Он с грохотом отшвырнул из-под себя стул и – весь сияние и радость – бросился навстречу нежеланному гостю.
– Что за китайские церемонии, Валентин Иванович! Проходите, ради бога! Вы же знаете, я человек простой. Мой кабинет – ваш кабинет!
В отделе кадров флота Радько курировал подводников. То есть над подводниками он был если и не бог, царь и воинский начальник, то фигура значительная. От того, как он доложит о тебе по начальству, тебя могли вознести, а могли и уронить. От того, когда он доложит, звание ты мог получить летом, а мог получить и зимой этого же года. А мог и вообще не получить в этом самом году. Так что с ним безопаснее всего было находиться в добрых отношениях. Но общаться с ним для Щукарева всегда было сущим мучением: никогда не знаешь, чего от него можно ждать. А Щукарев ребусов не любил.
Он помог Радько снять промокший плащ, заботливо распял его на плечиках, трусцой подрулил к столу, выдвинул для гостя стул. И никак нельзя было подумать, что этого самого Валентина Ивановича комбриг не то что не любил – просто не уважал. Командиром лодки Радько когда-то был так себе, без перспективы. И потому-то, как считал Щукарев, Радько поторопился списаться с лодок, как только у него забарахлило зрение. Покомандовал лодкой он всего года полтора-два.
Сейчас Радько носил очки с очень толстыми стеклами, сквозь которые глаза его казались маленькими, сверлящими, злыми. Сам он об этом знал и никогда в присутствии посторонних очки не снимал. Без очков глаза его становились беспомощными, а лицо растерянно-добрым. Таким он не хотел показываться людям. По его глубокому убеждению, кадровик не имел права быть мягким. Самое большее, что он мог себе позволить, – это быть объективным, и справедливым.