355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Владимир Санин » Трудно отпускает Антарктида » Текст книги (страница 7)
Трудно отпускает Антарктида
  • Текст добавлен: 10 сентября 2016, 16:08

Текст книги "Трудно отпускает Антарктида"


Автор книги: Владимир Санин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 7 (всего у книги 9 страниц)

– Я прав, ты прав, он прав, – улыбнулся Андрей. – И все-таки подумай над тем, что я тебе сказал. Ну, спокойной ночи. Пусть нам приснится Валдай, самый хороший клев и вокруг – ни одного конкурента! Идет?

«…Вот я и отчитался перед тобой, родная, теперь ты все знаешь. Андрей давно уснул, и я надеюсь, что ему снится любимый Валдай, лещи да окуни, которых он таскает одного за другим. Когда я говорю или делаю что-нибудь, у меня всегда бывает ощущение, что он рядом и каждое мое слово, каждый поступок проверяет с предельной беспощадностью. Сегодняшний день многому меня научил: меня обижали и я обижал, а в конце концов получилось, что мы квиты. Некоторые, я знаю, считают меня сухарем, они не видят за моей постоянной твердостью живых человеческих чувств. Если б они могли знать, как я хочу увидеть тебя, твои глаза, твое лицо, всю тебя. Но дать сейчас себе поблажку, размагнититься – значит, сдаться на милость самому страшному врагу полярника – безнадежности. И я не сдамся ради них самих, ради тебя, ради самого себя, наконец! До свидания, родная, видишь, все-таки – до свидания!»

Семёнов выключил свет и лег в постель.

Так закончился на станции Лазарев первый день второй зимовки.

Филатов

Моя вахта от нуля до четырех утра – повезло, все равно на станции никто не спит, кроме Нетудыхаты. У Вани с Пуховым соревнование, кто кого перехрапит: такие рулады выдают – что тебе Магомаев! Груздев до того озверел, что среди ночи со спальным мешком удрал досыпать в камбуз. Досыпать – это так говорится, нынешней ночью по станции лунатики шастают.

Сидел я за стеклянной перегородкой, полный жизни и веселья, и думал об окружающей меня действительности. А была она так прекрасна и удивительна, что хоть пой пионерские песни. Разве что дизелек наш пыхтит без энтузиазма – в годах дизелек, пенсионного возраста, не ожидал небось, что снова призовут на действительную. Если больничный листок возьмет – запасного-то нет! Не предусмотрено планом, что люди в этой преисподней зимовать будут, значит, и запасной дизель не предусмотрен. Морозы на Лазареве, конечно, не те, что на Востоке, но и, прямо скажем, посильнее, чем в Сочи. И ветерок такой бывает, что голову не высунешь – отвинтит…

Заснуть бы на эти полгода! Что я здесь делать буду – полгода? Целых полгода сыреть в этой дыре, по сто раз на дню видеть Дугина, хоть белугой реви: «За что?» Лев Николаич Толстой, светлый гений, спрашивал: «Много ли человеку надо?» Мне – совсем почти что ничего! Отзимовал я, заработал свои деньги и хочу одного: дайте мне пожить не медвежьей, а людской жизнью. Ну, лес, грибы, рыбалка, на месяцок в Гагру с Надей, если она дожидается… Много я прошу, что ли? Другим все это само в руки падает, как туземцу кокосовый орех, а я ведь мерз, как собака, вкалывал, как вол, сколько раз чуть сандалии не откидывал! Так нет, на роду написано: невезучий ты, Филатов, человек – и баста. А зачем человеку воздух коптить, если он невезучий? Саша говорит: а ты усмотри себе в жизни мечту и тянись к ней. Может, это и есть главная мудрость нашей быстротекущей жизни, но если, черт меня побери, я никак не могу ее усмотреть, эту мечту? Женька Дугин – тот усмотрел: прозимует последний разок, купит дачу, машину, женится, нарожает маленьких Дугиных и будет по вечерам смотреть телевизор в свое удовольствие. Такая мечта, дорогой док, меня вдохновляет, как манная каша: на материке мотаться от дачи до родильного дома…

На огонек зашел Костя Томилин.

– Здравствуйте, товарищ вахтенный механик. Как настроение, боевой дух?

– Пошел ты…

– Ясно, Веня. Мальчик хочет домой, мальчик истосковался по жигулевскому и любви.

– Трепло. Находка для шпиона.

Костя зверски зевнул, присел на табуретку. Парень он гвоздь, хотя тоже из семеновских любимчиков. Но говорить с ним можно о чем хочешь, ни чужих, ни своих секретов Костя не продаст. И кореш надежный и радист – один на сто, будь я начальником – сам бы его за собой таскал.

– Ты ж на вахте, – напомнил я.

– Магнитная буря, эфир взбесился. – Костя снова зевнул, с завыванием. – Ладно, Веня, дома отоспимся. Подумаешь, год! Оглянуться не успеешь. Вот какой я себе план наметил, Вениамин Григорьич. Как только вернусь домой, первым делом в баньку, к дяде Сёме, чтоб он из меня всю эту стужу выжал. Потом в пивбар, чешское под рачков и скумбрию. А потом… Прости меня, благоверная, душа трепещет, давай поиграем в любовь и дружбу! Эх! Сам завидую…

– Знаешь, что бы тебе сказал Пухов?

– Догадываюсь.

– «Как не стыдно, товарищ Томилин, нести жеребятину, вы же интеллигентный человек, классику читаете!»

Костя засмеялся.

– Точно, он и на Большой земле будет спать в обнимку со своим радикулитом! Ну, твоя очередь, что будешь через год делать?

– У тебя, Костя, нет взлета фантазии. Банька, пиво, скумбрия… Нам с Пуховым стыдно за вас, товарищ Томилин. Я в Гагру поеду. Домик там есть на горушке, протянешь из окна клешню – мандарины, желтенькие, кругленькие… Арчил Шалвович Куртеладзе – хозяин, старый мудрый джигит. Только, говорит, дай телеграмму – будет тебе, Веня, комната с видом на море, виноград и шашлык от пуза, девочки с голубыми глазами… Вот это жизнь!

– А ты в зеркало на себя давно не смотрел? Фотокарточкой для голубых глаз не вышел.

– Тёмный ты человек, Костя. Для ихней сестры не фотокарточка самое главное.

– А что?

– Ты не поймешь, образования не хватит. Главное для них, товарищ Томилия, – это шарм… Легок на помине!

– Вы обо мне? – Пухов присел, вздохнул. – Не снится… В мои годы сон вообще проблема, а тут еще такое…

– Принесло нытика… – Костя вполголоса выругался.

– Кроссворд от нечего делать решаю, – поведал Пухов. – Веня, тут по вашей части: «деталь дизеля», восемь букв, третья «р».

– Где это кроссворд неразгаданный нашли?

– Я старые резинки подчищаю. Так что бы это могло быть?

– Форсунка, наверное.

– Фор-сун-ка, – Пухов чмокнул губами. – Подходит. Спасибо, Веня.

– Еще что-нибудь?

– Ну, если вы так добры… «Частиковая рыба» не получается, шесть букв, пятая «д».

– Сельдь не подойдет?

– Минуточку… Отличнейшим образом! Премного благодарен. Вот и разгадан этот дурацкий кроссворд… Что теперь делать?

– Спать, Евгений Палыч, а там видно будет.

– Холодно у нас в спальне, батареи нужно проверить.

– Теплее уже не будет, Палыч, солярки в обрез, экономим.

Пухов горестно закивал головой.

– Слышал… Веселая зимовка нас ожидает, как я понимаю… Полная благополучия и высокого смысла.

– Действительно, шли бы спать, – неприязненно буркнул Костя. – Киснуть мы и сами умеем.

– Хоть бы вы, Томилин, не превращались в мэтра. Последнее время все только тем и занимаются, что учат жить.

– И правильно учат, за дело.

– За какое дело? – повысил голос Пухов.

– Перечислить?

– Будьте любезны!

– Эй, выпру из дизельной! – предупредил я. – Брось, Костя, мне только вашего лая не хватает.

– А чего он заводит? – разошелся Костя. – Кто утром склоку с посудой затеял? Пухов. Кто Андрей Иванычу в душу плюнул? Пухов! Кто еще по второму разу зимовать не начал, а уже слезу вышибает? Знаем мы вас, Пухов!

Я и в самом деле хотел гнать их в шею, да рука не поднялась. Пухов как-то сгорбился, сник и стал совсем старый.

– Что вы обо мне знаете, Костя? – тихим и дребезжащим голосом сказал он. – Может быть, то, что, когда вы, с позволения сказать, пешком под стол ходили, я высаживался с «морских охотников» в немецкий тыл? Или то, как от звонка до звонка двадцать два года отзимовал на разных станциях? То, что у меня старая и больная мама, для которой я единственная надежда и утешение? Что вы еще знаете обо мне, Костя?

А потом посмотрел на Костю так, что тот глаза отвел, и вышел из дизельной.

– Вот, обидел человека, – расстроился Костя.

– Ты уж действительно попер… Полегче бы надо.

– Надо, надо… Думаешь, не понимаю? У меня ведь у самого мать второй месяц в больнице… И Кира с дочуркой, всего три годика… Представляешь, что завтра будет, когда узнают? Сам, своей рукой в эфир отправил – обрадовал… Душа на мелкие части разрывается, так болит…

…Рваная какая-то ночь была – ни поговорить как следует, ни подумать. Раньше в дизельную никто и не заглядывал, велика радость соляркой дышать, а сегодня будто сговорились, дверь так и хлопала. И хоть бы кто в сторону увел, анекдот, что ли, рассказал бы, посмеялся – так нет, каждый со своей тоской приходит, ждет сочувствия. Сначала Димдимыч целый час черную тучу нагонял, потом Валя про свою любовь к жене вздыхал, какая у него замечательная и к нему, недостойному, ласковая (с таким будешь ласковая! Всю жизнь под каблуком и деньги немалые привозит). А у меня из головы не выходил Пухов, так и звучало в ушах, как он это слово сказал: «мама». Такая в нем была боль и ласка, что у меня чуть слезы на глаза не навернулись. И его жаль и себя; моей-то мамы давным-давно нет, лица ее почти что не помню, одно слово «мама» и осталось. Была б у меня мама, я б тоже знал, что хоть один на свете человек, а ждет, не променяет на другого, который поближе и рылом смазливее… Наконец пришел Саша, и только я обрадовался, что можно отвести душу, как вслед за ним заявился Дугин.

– Спасибо, что навестил, – сердечно сказал я ему, – очень я по тебе соскучился.

– А я по тебе нисколько, – умно ответил Дугин. – Просто интересуюсь, не запорол ли дизель.

– Хороший ты человек, Дугин, Хочешь, научу закрывать дверь с той стороны?

Пока он раздумывал, как бы поостроумнее окрыситься, Саша его спросил:

– Ты-то чего не спишь?

– Сколько можно, днем спал, ночью спал, – гордый за свой организм, ответил Дугин. – Мне, сам знаешь, твоих пилюль не надо.

– Женя, – с огромным дружелюбием спросил я, – а у тебя бывают какие-нибудь жалобы? Ну, на здоровье, питание, настроение?

– А зачем тебе? – подозрительно спросил Дугин.

– Да так, уж очень ты редкостный экземпляр: всегда всем доволен.

– Почему это всем? Думаешь, мне улыбается на каше полгода сидеть? Так и до катара желудка недолго.

– Не беспокойся, голубчик, – успокоил Саша, – гастрит обычно возникает на нервной почве, а у тебя нервы вполне исправного робота.

– Ты не очень-то обзывай, док!

– Вот чудак, да мы все тебе завидуем! – Саша очень удивился. – Спишь сном праведника, из-за очереди на книги не волнуешься, к уходу «Оби» отнесся с исключительным спокойствием – словом, живешь и трудишься, как робот с его нервной системой из нержавеющей проволоки.

– А что мне, визг подымать? – Дугин был озадачен, поскольку не понял, обижают его или делают комплимент. – Я, может, больше тебя домой хочу, но раз надо, значит, надо.

– И чего ты, док, в самом деле от Женьки требуешь? – вступился я. – Он же изложил свою позицию: сидим в тепле, спим вволю, да и суточные, опять же, идут. Чем больше сидим, тем больше суточных, правда, Женька?

– Сказал бы я тебе…

– А ты скажи, скажи!

– Веня, не возникай, – со скукой сказал Саша.

Дугин посмотрел для престижа на шкалу, проверил давление, обороты – все-таки старший механик, начальство – и вышел.

– Знаешь, детка, – проникновенно сказал Саша, – мне хочется здорово тебя отлупить. Кажется, зря я тебя воспитываю, бессмысленно трачу энергию.

– Не зря, – возразил я, – ты совершенствуешь мою психику.

– Дурак ты, Веня.

– Сам знаю, что дурак.

– Врешь. Настоящий дурак уверен, что он очень умный. Ты, Веня, конечно, не дурак, ты осел.

– Почему? – запротестовал я.

– А потому, что осел, причем из самых отпетых. Если раньше я легкомысленно полагал, что Филатов длинноух по своему юному возрасту, то теперь пришел к выводу, что осел он по своей сущности, до мозга костей и последней капли крови. Я нисколько не удивлюсь, если вместо членораздельной речи из твоей пасти извергнется: «И-а! И-а!» И не ухмыляйся, я говорю серьезно. Давай же проанализируем, почему ты осел.

– Давай, – весело согласился я. Что бы Саша ни говорил, а я его люблю. До чего все-таки хорошо, что у меня есть Саша, не знаю, как бы я без него здесь жил. А еще вернее – не будь его, и меня бы здесь не было. А вот чего на самом деле не пойму, так это, что он во мне находит интересного: полстанции ревнует, что док больше со мной, даже Груздев и тот вопросительно смотрит, удивляется. А может, Саша просто догадывается, что, если в воду упадет, меня тут же ветром сдует вместо спасательного круга? Ладно, пусть буду осел, козел и ящерица, лишь бы подольше не уходил. Сейчас он мне выдаст, безусловно, по такой программе: веду я себя идиотски, раздражаю Николаича дурацкими выходками, трачу скудный интеллект на перебранку с Женькой и тому подобное.

– А, к черту, – вдруг сказал Саша. – Нотациями тебя не проймешь, а бить жалко, уж очень морда наивная. Вот что я тебе открою, детка: год нам предстоит на редкость паршивый. Такой паршивый, что хочется по-собачьи скулить на луну, пока глаза не покатятся золотыми звездами в снег, как сочинил твой любимый Есенин. Тебе плохо, Веня, мне плохо, всем плохо. И будет еще хуже. Мы, Веня, заперты, как птички в клетке; Николаич, мудрый человек, правильно сформулировал, что искать спасения можно только друг в друге, помочь себе можем только мы сами – и больше никто. Ты сострил насчет психики и попал в самую точку. В ней, этой загадочной психике – гвоздь вопроса: выберемся мы отсюда людьми или со сдвигом по фазе. А говорю я тебе все это столь высоким штилем потому, что меня очень беспокоит один человек.

– Пухов?

– Он тоже, но в меньшей степени. Пухов взбрыкивает, когда у него есть выбор. Недели через две он окончательно примирится с тем, что альтернативы нет, и – полярная косточка все-таки! – будет с достоинством нести свой крест.

– Дугин, что ли?

– Дался тебе Дугин! Вот уж кто меня абсолютно не волнует! Будь объективен, Веня: из всех нас именно Женька был последовательным от начала до конца. Николаич считает, что лучшего подчиненного и придумать невозможно, хотя, честно говоря, я бы придумал. А больше всех других, детка, меня беспокоишь ты.

Я уже догадывался, что он к этому клонит, и морально готовился к разоблачению своей сущности, но тут дверь распахнулась и на пороге показался Николаич. Он был в одном исподнем и в унтятах – никогда в таком виде он на людях не показывался. Он кивнул, Саша тут же выбежал; я вскинулся было за ним, но Николаич взглянул – будто пригвоздил: знай, мол, свое место, вахтенный. Все равно сидеть спокойно я уже не мог и тихонько выбрался в кают-компанию. У дверей комнаты начальника человек пять замерли вопросительными знаками, прислушивались, а оттуда доносился кашель – хриплый, нескончаемый, со стоном. Как ножом по сердцу… Потом кашель утих, на цыпочках вышел Саша с окровавленным полотенцем, сделал знак – и все разошлись.

Никто больше ко мне не заходил, я сидел пригорюнясь и думал об Андрее Иваныче и его печальной судьбе. И еще о том, что я действительно осел и псих. Андрей Иваныч, может, помирает, и никто жалобы от него не слышал, а Вениамин Филатов, здоровый жеребец, только тем и занят, что суетится вокруг своей страдающей личности и сеет смуту. И еще недоволен, что Николаич, у которого лучший друг на глазах чахнет, волком смотрит! А за какие такие заслуги он должен мне улыбаться? За то, что я на Востоке придумал дать дизелю «прикурить»? Так это мне было по должности положено. А за что еще? Каждый божий день начальнику от меня беспокойство: он скажет да, я – нет, он – белое, я – черное… Ну, какого хрена лезу в бутылку? Взять тот самый самолет. Ведь кожей чувствовал, что правильно они тогда от него отказались, сам бы себя истерзал, если б летчики погибли, а выскочил, речи толкал! А почему? А потому, что боролся за справедливость: раз мне положено – клади на стол! Какая там справедливость! За Надю боролся, сил нет, как соскучился. Вот и получилось, что интерес мой был шкурный. Ладно, остались, вой не вой – ничего изменить нельзя. Николаич честно говорит, так, мол, и так, придется существовать на станции, где почти ничего интересного для жизни нет, а Веня Филатов – тут как тут: «Все хорошо, прекрасная маркиза!» Пухов на начальника бросается – Веня на подхвате, с дружеской поддержкой; Груздев бунтует – Веня радостно бьет во все колокола, Дугин слово скажет – Веня с цепи срывается.

Так за что он будет мне улыбаться? Да на его месте я сам бы такого типа не замечал! И тут меня озарило: я вдруг понял, почему на душе дерьмо.

А понял я это так: размечтался, представил себе, что входит Николаич, кладет руку мне на плечо и говорит: «Осел ты, Веня. Неужто не понимаешь, что не Дугина, а тебя люблю?»

Даже какая-то дрожь пробила от этой фантазии: уж не есть ли это главная моя мечта? Саша мне как родной брат, Андрей Иваныча всем сердцем уважаю, и они ко мне с отдачей, и это для меня крайне, просто исключительно важно. Но раз уж я сам с собой разбираюсь по большому счету, то мне в жизни не хватает одного: чтоб Николаич мне улыбался. Тьфу ты, улыбался – тоже слово придумал… Чтоб он в меня поверил! Узнал, что я считаю его самым железным мужиком, готов за ним куда угодно, а все, что болтаю против него, – это не мое, это потому, что он очень ошибается и любит Дугина, а не меня.

И еще в одном я разобрался: раньше я Женьку за человека не держал потому, что он на Востоке скрыл правду и смолчал, когда Николаич вешал на меня всех собак за аккумулятор; потом обнаружил, что Женька вообще подхалим, и стал его презирать, а когда узнал, что он спас Николаича, то к этому законному чувству приметалась черная зависть.

Кажется, полжизни отдал бы, чтоб спасти Николаича и стать его другом! А вместо этого стал кем? «Цыплячьей душой», как он обозвал, не называя фамилии!

Ну, вот и все ясно. А то – «заснуть бы па полгода… целых полгода сыреть в этой дыре…» Эх, Николаич, не знаешь ты, какого младшего кореша получил бы на все свои зимовки! Я ведь не Женька, который любит тебя, как прилипала акулу, я бы к тебе – бесплатно, всей душой!

Сидел я, мечтал, расслюнявился, войди сейчас Николаич – кажется, бросился бы ему на шею, повинился за все… Ну, конечно, этого бы я не сделал, но как-то по-другому посмотрел, что ли… Веня, дурья голова, двадцать шесть тебе стукнуло, а лаешь ты из подворотни на каждую телегу, как безмозглый щенок. Хоть бы Саша пришел, он смеяться не будет, он поймет…

Меня залихорадило, как случалось тогда, когда в голове из такого вот сумбура вдруг складывались и рвались на бумагу какие-то слова. Да знаю, что никакой я не поэт, это Андрей Иваныч по доброте душевной намекнул, но для себя-то, для себя могу заполнить своим бредом тетрадку? Я вытащил ее из внутреннего кармана куртки, черканул:

 
Что в душе моей творится –
Как мне это рассказать?
Если просто повиниться –
Сможешь это ты понять?
Я ведь не такой отпетый…
 

И тут вошел Дугин, черт бы его побрал! Я равнодушно зевнул и сунул тетрадку за пазуху. Дугин проводил ее глазами, усмехнулся, скотина.

– Сдавай вахту, Веня. Как у тебя, порядок?

– Порядок. Что Андрей Иваныч?

– Заснул, вроде отлегло. Иди, пока чай горячий.

– Будь здоров, Женя. Очень мне жаль, четыре часа тебя не увижу.

– Топай, топай… поэт!

Я шел к выходу – будто споткнулся.

– Чего ты сказал?

– Топай, говорю, поэт! – Дугин развеселился. – Тетрадочку не потеряй, где «до свидания, дорогая, в имени твоем – надежда…».

У меня кровь брызнула в голову.

– В чемодан лазил?

– Ты что?! – Дугин сразу перестал смеяться. – Да начхать я хотел на твою тетрадку!

Я сослепу стал шарить по верстаку, что-то схватил; Дугин зайцем скакнул в кают-компанию, я следом, я себя не помнил: к нам со всех ног бежали, Саша меня скрутил, вырвал молоток, я что-то орал – а, противно вспоминать.

– Кто начал? – Голос Николаича, будто из подземелья.

– Он, – тут же откликнулся Дугнн. – Но я тоже виноват.

– Разговор будет потом, – сказал Николаич, и я увидел, что рядом с ним в наброшенной на белье каэшке стоит Андрей Иваныч. – Дугин, на вахту. Саша, дай Филатову валерьянки.

Кругом стояли, смотрели ребята, Андрей Иваныч… Я вырвался и полез наверх, на свежий воздух. Слышал, как Андрей Иваныч звал: «Веня, зайди ко мне», потом Костин голос – до радостного визга: «Николаич, тебя Самойлов! Братва, „Обь“!» – но мне уже было все равно. В сумерках добрался кое-как по сугробам до наветренной стороны аэропавильона и там сжег тетрадку. Когда она догорала, подбежал Саша.

– Николаич коньяк выставил!.. Что ты наделал, лопух?!

– Плевать… Теперь мне на все плевать, док.

Бармин

Нужно знать Костю, чтобы понять, как нас ошеломил его ликующий возглас. Костя в быту и Костя на вахте совершенно не похожи друг на друга. Стоит ему войти в радиорубку, и от его веселой общительности не остается и следа. Костя, который только что острил и подначивал товарища, мгновенно исчезает: вместо него за рацией священнодействует высокомерный и холодный маг эфира, обладатель сокровенных тайн бытия Константин Томилин. «Из тебя бы евнух отличный вышел! – кипятился Веня, большой любитель новостей, когда Костя выставлял его из рубки. – Будь я султан, оформил бы в гарем на полставки!»

Так вот, от этого Костиного вопля мы словно обезумели – такой надеждой от него полыхнуло. О Филатове и Дугине все мгновенно забыли. А Костя продолжал: «Братва, они нашли айсберг!» Николаич, забыв про свою обычную сдержанность, метнулся к микрофону, а Костя даже для виду не сопротивлялся, когда мы, чуть не сорвав с петель дверь, ворвались в радиорубку. Груздев, Пухов и Нетудыхата не успели одеться и дрожали от холода, но и остальные, кажется, тоже дрожали. Такого дикого, чудовищного возбуждения я еще в жизни не испытывал.

Костя умоляюще прикладывал палец к губам и делал страшные глаза.

– Нашли айсберг, Сергей, набрели на айсберг! – в мертвой тишине доносилось из микрофона. – В сорочках ты со своими ребятами родился, в сорочках! Такие айсберги раз в пять лет встречаются! Высота вровень с бортом, столообразная поверхность, идеальная взлетно-посадочная! Весь экипаж ходуном ходит… Стали на ледовые якоря, готовим «Аннушки» к выгрузке, ладим самолеты! Как понял? Прием!

– Понял тебя, Петрович, понял хорошо. – Николаич, улыбаясь, посмотрел на Костю, который начал вскидывать руки и беззвучно кричать «ура». – Спасибо, Петрович, спасибо всем. Все же проверь, не подточен ли айсберг, лишний раз проверить не мешает. Полоса у нас размечена, еще подчистим. Прием.

– Все проверили, Серега, айсберг как новенький! Через несколько часов надеемся вас снять… вас снять… Летят Белов и Крутилин, Белов и Крутилин… Каюты для вас готовим, черти! Черти, говорю! Братве ящик пива… Пива, говорю! Прием!

– Спасибо, Петрович, спасибо! – Николаич укоризненно погрозил пальцем Нетудыхате, который вдруг сел на пол и заплакал: – Ждем летчиков с нетерпением! До связи!

Он положил микрофон, вытер со лба пот.

– Летим, братцы, летим! – Костя выбил чечетку на месте. – Самому не верится, тьфу-тьфу-тьфу, не сглазить бы!

– Боишься? – засмеялся Николаич.

– Знаю я Антарктидушку, с характером женщина!

– Да уж, не любит случайных поклонников… Ну, Андрей… ну, ребята… – Николаич развел руками. – Валя! Тащи ее, заветную… Погоди, обе сразу! Все свои заначки – на стол!

Горемыкин всплеснул руками и куда-то исчез, а мы высыпали в кают-компанию, что-то нечленораздельное орали, обнимались и целовались.

Вдруг я увидел Дугина, радостного, счастливого, и меня что-то кольнуло: вспомнил про Веню. Я еще не знал, что у них произошло, но мне стало совестно, что в трудную для этого длинноухого минуту я бросил его одного. Первая мысль была такая: а, пусть на свежем воздухе остудит горячую голову, но унты уже сами несли меня наверх.

Нас встретил дружный рев. Николаич открывал, запотевшие бутылки, а Костя взывал:

– Старушке «Оби» гип-гип…

– Ура!

– Белову и Крутилину гип-гип…

– Ура!

– Косте Томилину гип-гип…

– Ура! – гаркнул по инерции Нетудыхата, и под общий смех Николаич стал разливать коньяк по чашкам.

Мы выпили за «Обь», за летчиков и за их удачу. Коньяк был ледяной – Валя, оказывается, прятал бутылки в вентиляционном ходу – и упал в желудок куском свинца, но быстро набрал тепло и взбудоражил кровь. Я толкнул Веню в бок: «Выше нос, карапуз!» – и Веня ответил слабой улыбкой выздоравливающего. Я уже все знал и очень его жалел. Ничего, обойдется, не такие раны молодость заживляет!

Димдимыч, и без коньяка малость опьяневший, дурачился:

– Официант! – капризным голосом. – Дюжину пива и воблу!

Костя набросил на руку полотенце, услужливо изогнулся.

– Гр-ражданин клиент, с воблой неувязка.

– Па-ачему неувязка?

– Музей закрыт.

– Какой-такой музей?

– Археологический. Гражданин, там последняя вобла в виде экспоната.

– Беза-абразия! – не унимался Димдимыч. – Жалобную книгу!

– Гр-ражданин клиент, с жалобной книгой неувязка.

– Какая такая неувязка?

– Пингвин сожрал, – сделав по возможности тупое лицо, поведал Костя. И, не выдержав роли, завопил: – Живем, братва! Николаич, пусть док несет свою канистру!

– Правильно, – поддержал Груздев. – Сидит на ней, как собака на сене. Сам начальник приказал ликвидировать заначки!

– Георгий Борисович, – с крайним удивлением констатировал я, – не верю своим ушам. Вы – изволите пошучивать! Вы – острите!

Груздев перегнулся через стол и доверительно заорал, перекрывая шум:

– Саша, идите ко всем чертям! Я получил слишком много положительных эмоций! Чем воспитывать подвыпившего Груздева, лучше тащите канистру или, на худой конец, изобразите кого-нибудь!

О канистре не могло быть и речи, а последнее предложение было поддержано с энтузиазмом.

– Давай, док, телефонный разговор!

– Тишину артисту!

– Микрофон, – потребовал я у Кости. – Кого приносим в жертву?

Под отчаянные протесты пострадавших жертвами были намечены Горемыкин и Нетудыхата.

– Алло, алло, Таю-юшенька! – Тонкому голосу повара я придал максимальную слащавость. – Это я, солнышко, твой Валя… Почему я приехал без телеграммы? Куда приехал без телеграммы? Я еще никуда не приехал… Я не с вокзала звоню, – я с Лазаревской звоню… Нет, не с той, которая под Сочи, а совсем наоборот… Да, в Антарктиде… Очень хочу видеть тебя и нашу ма-а-ленькую козочку, но сейчас никак не могу. У нас проводится важный научный эксперимент…

– Сможет ли человек выдержать две зимовки подряд, – подсказал Груздев.

– Это не я сказал, – продолжал я сюсюкать в трубку, – это у нас здесь один шутник завелся. Да, клоун. Я очень жалею, но придется чу-уточку задержаться. Ну, может быть, на годик. Всего один ма-а-ленький годик… Что женщины? Какие женщины?

Среди общего смеха выделялся чуть визгливый смех Пухова.

– Что ты говоришь, откуда здесь может быть женский смех? Это смеется наш аэролог Пухов. Он не очень похож на даму. Таю-юшечка, поверь, здесь нет никаких женщин, не считая пингвинок… Что? Да не блондинок, я тебе говорю, а пингвинок! Даю по буквам: повидло, имбирь, навага, Груздев, витамины, Иван Нетудыхата… Алло! Ну, вот, не верит, бросила трубку…

– Дон-Жуан! – набросились ни Горемьшина.

– Изменщик!

– Але! – пробасил я в трубку и все стихли. – Оксана? Це я. (Нетудыхата погрозил мне кулаком.) Ну, а хто ж… Да з Антарктиды, щоб ее перекорочило… Чего до дому не иду? Та билетов у кассе не мае… Та я шуткую, пароход наш скрозь лед не може пробиться. Що? Лед ломиком можно продолбать?.. Але! Насчет мине не волнуйсь, условия у нас, як у городе. Да, и телевизор и ванная, по субботам концерты, футбол, а як же… Ну, бывай, тут щец принесли рабочему человеку…

Николаич встал, поднял руку.

– Минутку внимания, друзья… С удовольствием продлил бы застолье, но время не терпит. Скориков, держать непрерывную связь. Нетудыхате, Дугину и Филатову подготовить дизель к консервации. Всем остальным – на расчистку полосы.

В последние дни почти не мело, и полоса, размеченная бочками, была в хорошем состоянии. Мы еще разок прошлись по ней для успокоения совести и отправились домой.

Самолеты уже вылетели, часа через два они будут здесь. Николаич приказал слить воду из системы отопления, на станции стало прохладно и неуютно. Вещи ребята упаковали, вытащили их в кают-компанию, которая сразу потеряла свой обжитой вид и превратилась в зал ожидания. Люди переговаривались, смеялись и украдкой поглядывали на часы. С каждой минутой холодало. Я уложил Андрея Иваиыча в постель, хорошенько его укутал и пошел с Нетудыхатой покрывать брезентом тягачи: им предстояло мерзнуть в одиночестве целый год. Когда я вернулся, в кают-компании готовились к чаепитию, а у постели Гаранина сидел Груздев.

– На кого вы меня оставили, Саша? – пожаловался Андрей Иваныч. – Этот сухарь не позволил мне последний раз навестить метеоплощадку.

– И правильно сделал, – одобрил я, скрывая тревогу за вымученной улыбкой. Андрей Иваныч тяжело дышал, почти непрерывно покашливая.

– Вот видите. – Груздев взглядом поблагодарил за поддержку. – Мы, доктор, ударились в философию. Или, если менее торжественно, спорим о терминах. Я вслед за Декартом утверждаю: жить – значит мыслить, а мой оппонент главным признаком жизни полагает действие.

Я зажег спиртовку и поставил на нее стерилизатор.

– Да, я именно так считаю, – подал голос Андрей Иваныч. – Это не пустой спор о терминах, Саша. Пока я дышу, я хочу чувствовать себя живым среди живых, хочу двигаться, говорить, хохотать во все горло, как Веня и Костя, если мне смешно. Ведь это – право каждого живого человека, понимаете?

– Беспокойного больного вы заполучили, доктор, – заметил Груздев.

– Ну, какой я беспокойный, – с извинением в голосе сказал Андрей Иваныч. – Просто хочется… помечтать.

– Это мне понятнее, – кивнул Груздев. – В каждой мечте, если она реальна, есть шанс.

– Вот именно он-то, этот шанс, мне и нужен, но не нужно мне шанса, ради которого придется следить за каждым шагом, ежечасно щупать пульс, прикидывать, что можно, чего нельзя. Разве только продолжительностью измеряется ценность человеческой жизни?

– И этим тоже, Андрей Иваныч.

– Может быть… Хотите притчу? Сережин и мой старый товарищ, Иван Гаврилов, как-то рассказывал, какая странная мысль однажды пришла ему в голову. Случилось это при таких обстоятельствах. Он перегонял с Востока в Мирный санно-гусеничный поезд… да вы сами помните тот поход, когда они чуть не погибли; Гаврилова тогда приковала к постели сердечная недостаточность, а ему очень важно было прожить хотя бы месяц, чтобы довести поезд. И он подумал: вот бы человеку жить так, как живет электрическая лампочка, гореть вовсю – и сразу погаснуть, когда придет время… Этот принцип и мне по душе, никакого другого мне не нужно.

– Предпочитаю гореть вполнакала и дожить до пенсии, – пошутил Груздев.

Андрей Иваныч шутки не принял.

– В вас, Георгий, словно сидят два человека, – после короткой паузы проговорил он. – Один – готовый в любую минуту броситься в горящий магнитный павильон, чтобы спасти приборы, – вот они, следы ожогов на ваших руках! – и другой, который без приказа не напилит снегу для воды.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю