Текст книги "Трудно отпускает Антарктида"
Автор книги: Владимир Санин
Жанр:
Путешествия и география
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 9 страниц)
Томилин
Мы, радисты, чем-то сродни типографским наборщикам: знаем завтрашний номер газеты. И вообще слишком много знаем, куда больше, чем положено рядовому полярнику. И такое это бывает знание, что лучше бы не знать, – одна горечь на душе, и не выплеснешь ее никому: служебная тайна. У Николаича заведено так: раскололся радист, сболтнул – не зимовать тебе больше с начальником станции Семёновым. Вышел из доверия – и точка. Хотя Николаич уже лет десять как стал гидрологом, а не так давно и кандидатом наук, но когда-то сам был радистом и школу прошел хорошую. Не раз вспоминал старика Сироткина, своего наставника со Скалистого Мыса: «Держи мысли на свободе, а язык на привязи!»
Мы сидели в кают-компании, когда Андрей Иваныч стал кашлять. Думали, как обычно за последние недели, покашляет с минуту-другую и перестанет, а он не унимался целый час – с хрипом и надрывом, до стона. А потом вышел от него Саша. Посмотрел как-то странно и сказал:
– Сократимся в эмоциях, ребята. Андрей Иваныч наконец заснул.
Какие там эмоции, – словно мыши, ребята притихли. Веня только спросил:
– Что с ним, док?
Саша подумал о чем-то, не ответил, и это подействовало на людей хуже любого ответа. Посидели молча и стали расходиться.
А что расскажу дальше – каюсь, подслушал. Кают-компания вымерла, кабинет, он же спальня начальника – за фанерной перегородкой, а слух у меня, как у летучей мыши. Затеял тот разговор Андрей Иваныч.
– Сергей, ты не спишь?
– Не спится.
– Хочешь, скажу, почему?
– Ну?
– Ты получил плохое известие.
– Не превращайся в Груздева… Тоже мне ясновидец.
– Тогда закрой свое лицо.
– Это зачем?
– Его можно читать, как газету. Скажу больше: плохое известие касается меня.
– Что ты выдумываешь?
– Я просто логически рассуждаю. Если бы оно касалось тебя или кого-то другого, ты бы со мной поделился. А раз молчишь, значит, речь идет обо мне. Чтобы понять это, много ума не надо. Дай честное слово, что Наташа и Андрейка здоровы.
– Ради бога, Андрей!
– Повторить?
– Честное слово.
– Хорошо…
– Вздремнем, дружище…
– Погоди, теперь все равно не заснешь. Сейчас я буду с тобой жесток и предъявлю неоплаченный вексель. Помнишь, как лет пятнадцать назад нас двоих высадили на Льдину?
– Ну, и какой вексель?
– За нами должны были прилететь через две недели. На третий день ты потерял защитные очки и ожег сетчатку глаз.
– Не надо, Андрей.
– Надо. Я же предупреждал, что буду жесток. Ты ослеп и взял с меня клятву помочь тебе умереть, если зрение не вернется.
– Андрей!
– И я поклялся это сделать, помнишь? Подтверди.
– Да, помню. Глупое мальчишество.
– Тогда это выглядело совсем не глупо. Как бы то ни было, за тобой долг.
– Чего ты от меня хочешь?
– Одной только правды. У меня рак легкого?
– Откуда ты взял, черт возьми?
– А ведь я просил только правды, Сережа. Мне ее необходимо знать, чтобы уберечь тебя от ошибки.
– Какой ошибки?
– Об этом рано.
– Я тебя не понимаю.
– Поймешь потом, поверь на слово. А теперь ответь: у меня рак?
– Надеюсь, что нет.
– Саша тоже надеется?
– Да.
– Хорошо, будем надеяться вместе. Большего я из тебя не выжму, и будем считать, что мы квиты. Теперь о другом. Вот уже несколько дней люди в кают-компании ходят на цыпочках и разговаривают шепотом, а при моем появлении выдавливают из себя мучительные улыбки. Мне это не нравится, я могу подумать, что тяжело болен, и стать мнительным. Между тем чувствую я себя неплохо и в чуткости не нуждаюсь. Позаботься, чтобы ее никто не проявлял. Это раз. Теперь – что на Молодежной?
– «Обь» пробилась к припаю, утром за летчиками вышлют вездеход. Думаю, завтра, максимум послезавтра Белов вылетит.
– Люди об этом знают?
– Еще нет, радиограмма пришла час назад.
– Подними, их, расскажи.
– Куда торопиться? Пусть отдохнут после обеда.
– Они не спят, они лежат и ждут этой радиограммы, им нужна ясность.
– Хорошо, сейчас соберу.
– Я приду тоже.
– Лучше позову всех сюда.
– Снова? Такая чуткость поддерживает, как веревка повешенного.
– Извини, дружище. Послезавтра ты будешь на «Оби», а еще дней через десять – в больнице ближайшего порта. Или полетишь самолетом в Москву, вместе с Сашей.
– Если не опрокинется тележка с яблоками.
– Какая, к черту, тележка?!
– Не ори, это английская поговорка. Ладно, поживем – увидим. Собирай ребят.
Вот какой был между ними разговор. Не ручаюсь, что передал слово в слово, я не магнитофон, а просто человек с хорошей памятью. Тоскливо мне стало, как всегда бывает перед неотвратимой бедой. И не стало веселее, когда минут через десять Веня заорал: «Гип-гип-ура!» – и даже пустился в пляс.
– Дугин и Филатов будут на тягачах с волокушами расчищать полосу, – закончил Николаич. – Остальные с кирками и лопатами – на подхвате.
Я бы мог еще рассказать, как радовались ребята и какие слова говорили, но из головы у меня не выходила «тележка с яблоками». Я слышал эту поговорку от американца, что зимовал с нами на Востоке, и помнил, что означает она что-то вроде «нарушить чьи-то планы». И когда Андрей Иваныч вдруг поднял руку и попросил внимания, то я понял, что, сейчас что-то произойдет. Что было дальше, запомнилось слово в слово.
– Я – против! – так, что все вздрогнули, сказал он.
– Против чего, Андрей? – удивился Николаич.
– Я имею в виду эвакуацию нас по воздуху.
– Почему же?
– А потому, что ЛИ-2 полторы тысячи километров должен будет пробиваться к нам в одиночку. Судя по метеосводкам из Молодежной и нашим визуальным наблюдениям, погода на трассе плохая. Случись что с самолетом, сядет на вынужденную – и экипаж неминуемо погибнет.
– И что же ты предлагаешь, дружище?
– Отказаться от самолета и остаться на вторую зимовку.
Из записок Груздева
Прошедшую неделю я спал скверно и коротал дни с головной болью. Можно было бы попросить у Бармина таблетки, но он не упустил бы случая отточить на мне свое остроумие. Нынче у докторов мода сваливать причины всех недомоганий на нервную систему, так им легче объяснить свою беспомощность. Впрочем, нервы мои и в самом деле распустились, потому что из всех жизненных передряг, в которых волей-неволей оказывался, труднее всего я переношу беспомощное ожидание. Я давным-давно зафиксировал, что самое сильное нервное напряжение испытываю тогда, когда жду крутого поворота судьбы: нарушается сон, цепенеет мозг, а нервы натягиваются с такой силой, что, кажется, от неосторожного движения могут лопнуть, как перепревшие нитки. В это время меня лучше не трогать – могу ляпнуть такое, что потом самому будет стыдно.
Но стоит повороту свершиться, пусть самому скверному, как на меня нисходит абсолютное спокойствие – не показное, а подлинное спокойствие человека, признающего всемогущество судьбы и умеющего подчиняться обстоятельствам. Я не принадлежу к везунчикам, на которых работает случай, от него, наоборот, жду одних только неприятностей и потому выработал иммунитет. Это не значит, что я не умею постоять за себя, отнюдь нет; утопая, я хватался бы за соломинку, как всякий другой, но если жизни моей и человеческому достоинству ничто не угрожает, я смиряюсь, как смиряется со своей бедой попавшая в водоворот щепка: авось куда-нибудь вынесет. И не отравляю себе существование догадкой, что я достоин лучшей участи: а почему, собственно говоря, лучшей? Настоящего призвания к науке у меня нет, с женщинами флиртовать не умею и не хочу, литературным даром, как выяснилось, не наделен – стишки писал прескверные. Так что жизнь мне отмерила то, что положено, не больше и, надеюсь, не меньше. Правда, бабушка так не считает, она уверена, что ее Гошенька самый хороший и самый умный, а что бобылем живет – ее вина: впустила в дом вора, укравшего Гошенькино счастье. Лично я разделяю мысль, что «добродетель, которую нужно стеречь, не стоит того чтобы ее стерегли», хотя в иную бессонную ночь готов подвергнуть эту мудрость сомнению.
Я отвлекся, а события между тем приняли столь неожиданный оборот, что объективно оценить их может только сторонний наблюдатель. Обычно, когда страсти бушуют, я предпочитаю молчать; в страстях нет логики, они опустошают, не давая ничего взамен, и чем быть пассажиром попавшего в шторм корабля, куда спокойнее отсиживаться в тихой гавани. А сейчас не смог – говорил же про натянутые нервы.
Прошу поверить, что я чего-то ждал. Не скажу, что грома среди ясного неба, но кожей чувствовал, что добром это дело не кончится. И вот почему.
Неудача «Оби» и уход к Молодежной сами по себе породили сомнение: я всей душой хотел, но уже не мог поверить в благополучный исход. Мне казалось, что перед нами разыгрывается банальная пьеса, постановщик которой лезет вон из кожи, чтобы выдумать очередной акт, хотя преотлично мог бы поставить точку и опустить занавес. И даже тогда, когда Семёнов возвестил, что за нами вот-вот прилетят, внутренний голос присоветовал мне не верить. Хотя нет, внутренний голос был потом, а сначала я увидел лицо Томилина.
Он тоже не верил! Он, радист, который раньше Семёнова знал, что Белов собирается вылетать, явно в это не верил! И смотрел он не на Семёнова, а на Гаранина, будто ему было известно, что настоящую правду знает именно Гаранин, а то, что говорит Семёнов, не имеет значения.
И тогда я стал тоже смотреть на Гаранина.
Он был очень худой и спокойный. Свитер, еще недель пять назад туго обтягивавший его сильное тело, был словно с чужого плеча. Пробитые сединой волосы еще больше оттеняли нездоровую бледность его лица с резко обострившимися чертами. Но глаза… Не приходилось ли вам видеть глаза роженицы? Из них уже исчезла мука, они просветленные, необыкновенно чистые, как у девы Марии на картинах старых итальянских мастеров. Такие глаза были у Гаранина. У разных людей, как бы они ни пытались это скрыть, можно угадать во взоре властность или жестокость, равнодушие или самодовольство, похоть или еще какой-нибудь порок; глаза Гаранина всегда поражали меня совершенной чистотой. Если бы я был художником и писал его портрет, то попробовал бы так изобразить эти глаза, чтобы они излучали ум, доброжелательность и сострадание. Это раньше, а сегодня я добавил бы еще один штрих: его глаза видят то, чего мы еще не видим, – бесконечность. Никто из нас не сомневается в том, что он очень болен. Мне будет жаль его, нынче идеалисты встречаются редко, они живой укор таким приземленным субъектам, как все мы. Друзьями мы не были и не могли ими стать: слишком по-разному смотрели на людей, но Андрей Иванович – единственный человек, которому бы я мог исповедоваться, как бабушке, когда она говорила: «Гошенька, твоя боль мне». Я не завидую ему, быть бы таким не хотел, ибо гаранинской склонности к самопожертвованию не испытываю; из всей легенды о Данко самым убедительным для меня было то, что на его сердце кто-то наступил. И, кроме того, мне всегда казалось, что люди склонные к самопожертвованию, порой позволяют себе жертвовать другими – из самых лучших, на их взгляд, и благородных побуждений. И хотя Андрей Иванович скорее всего не таков, идеала в нем для себя не вижу. Он и заболел-то потому, что жертвовал: переобул в свои унты провалившегося в воду Нефедова и бежал до станции в одних носках. Нефедов что, он и думать забыл о том случае, преспокойно зимует себе на Новолазаревской…
Предчувствие редко меня обманывает. Я смотрел на Гаранина и ясно читал в его глазах сострадание. Только Томилин и я понимали это, и когда грянул тот самый гром среди ясного неба, для нас обоих в нем не было неожиданности. Но люди словно окаменели. И самое странное – Семёнов, он явно был потрясен не меньше других. Игра? Вряд ли, Семёнов человек прямой, лицедейство не его стихия.
Первым опомнился Веня. Он человек непосредственный, тормозная система у него примитивная, и говорит Веня Филатов то, что думает, или, вернее, то, что сию секунду приходит в голову.
– Чтоб меня разорвало… Вы всерьез, Андрей Иваныч?
– Куда серьезнее, Веня, – ответил Гаранин. – Такими вещами не шутят.
Веня, конечно, завелся и стал искать правды.
– Получается, что летчики – они первого сорта, а мы второго? На нас, выходит, чихать? Им – домой, а нам сидеть, как гвоздям в стене?
– Как же так? – Нетудыхата втянул голову в плечи и заморгал. – А моя младшенькая у школу идет…
Пухов так разволновался, что только втягивал в себя воздух и ничего не мог сказать.
– На вторую зимовку? – Валя Горемыкин запустил пятерню в шевелюру. – Овощей-то у меня кот наплакал, на две недели картошечки, Николаич. Да и мяса одни консервы, и чай-кофе…
– Выскажитесь, Сергей Николаич, – предложил я Семёнову, который быстро овладел собой и сидел с каменно-непроницаемым лицом. – При всем моем уважении к мнению Андрея Ивановича решает все-таки начальник станции.
– Как это решает? – испугался Пухов. Когда он волновался, у него краснела лысина; над этим всегда смеялись, а сейчас никто не улыбнулся. – Мало ли кто что захочет сказать? Наша зимовка окончена, и все мы имеем право голоса наравне с бывшим начальником!
– А ведь вы старый полярник, Евгений Павлович, – холодно проговорил Семёнов. – Бывшим я стану только тогда, когда вы войдете на причал Васильевского острова. А пока, нравится вам или нет, придется подчиняться.
– Вы меня не поняли, – засуетился Пухов. – Я, извините, говорю в том смысле…
Пухов воробей стреляный, зимовал еще с довоенных времен, а невезунчик: в начальники не выбился, авторитетом, как говорится, не пользуется. И читал побольше всех нас, и живопись, музыку знает, и умом бог не обидел, а слабоват характером, что ли. Нашел на кого хвост подымать – на Семёнова, который и не таких обламывал.
– В смысле, в смысле! – взорвался Веня. – Поклоны отбивай, ножкой шаркай, какого черта?!
– Веня, не возникай! – прикрикнул Бармин.
– Да какого черта…
– Настаиваю на своей просьбе, – напомнил я.
– Не узнаю вас, Груздев. – Семёнов одарил меня ледяной улыбкой. – Вы бываете более точны в выражении своих мыслей. Разве на просьбе можно настаивать?
В другое время я бы с ним поспорил о терминах, но мне не хотелось давать ему передышки.
– Так каково же ваше мнение, Сергей Николаевич?
– Я думаю над предложением Гаранина.
– Значит, оно для вас было неожиданным?
– Вы намекаете на то, что мы сговорились? – с упреком спросил Гаранин.
– Намекает, Андрей, намекает. – Семёнов пронзительно взглянул на меня, но я глаз не отвел, пусть думает, что хочет. – Мог бы вам не ответить, Груздев, но все-таки отвечу: абсолютно неожиданным. Это имеет для вас значение?
– В общем да, – подтвердил я. – Не хочется, знаете ли, ощущать себя… винтиком.
– Точно, – буркнул Веня. Он хотел было сказать еще что-то, но Бармин предупреждающе сжал его руку.
– Люди ждут твоего решения, Николаич, – хмуро сказал Скориков.
Семёнов встал и прошелся по кают-компании. Все молча провожали его глазами.
– Андрей Иваныч прав. От самолета нужно отказаться.
– Но почему? – простонал Пухов. – Это же, извините, чудовищно! В Арктике мы раньше и не видывали, чтобы самолеты летали парами. Я могу привести сто примеров, когда нас выручали именно отдельные самолеты!
– Действительно, это так, – согласился Гаранин. – Может быть, именно поэтому, Евгений Павлович, мы потеряли Амундсена и Леваневского с товарищами.
– А когда Перов спасал бельгийцев, – не сдавался Пухов, – он тоже летел в одиночку. И не полторы, а тысячи три километров! И, напомню, ничего с ним не случилось!
– Пример не совсем удачный. – Гаранин покачал головой. – Бельгийские полярники погибали, по расчетам у них кончилось продовольствие, их обязательно нужно было спасать.
– К тому же в Мирном был еще один самолет. – Семёнов перестал ходить, сел на место, и по выражению его лица мне стало ясно, что решение он уже принял. – Перов знал, что тыл его обеспечен. Теперь же ситуация иная. Случись авария – и Белову не поможет никто: ни бог, ни царь и не герой. Имеем ли мы право позволить летчикам рисковать жизнью? Это единственный вопрос, на который следует дать ответ.
– Дело ясное, – легко согласился Дугин. – Не имеем – и точка.
До сегодняшнего дня я Дугина не любил. Отныне я стал его ненавидеть. Совершенно не выношу людей, которые превращаются во второе «я» сильного.
– Это жестоко. – Голос Пухова задрожал, и мне стало его жалко. – Веня прав, мы для вас люди второго сорта.
– Жестоко?! – Веня рывком освободился от Бармина. – Не жестоко, а чушь собачья! Какого черта я должен торчать в этом склепе еще целый год? Дудки! Лететь, видишь ли, одному самолету опасно! За эту опасность они хорошие деньги получают!
– Но ведь действительно опасно, – тихо сказал Гаранин. – Подумай об этом, Веня.
– А я что – не думаю? Думаю, Андрей Иваныч, да так, что голова пухнет!
– Тоже мне мыслитель! – фыркнул Дугин. – Полным-полна кают-компания воплей и визга. Таких только попроси какую-нибудь жертву принести… А если они побьются – спокойно спать будешь, мыслитель?
– Жертву?! – Веня вошел в раж, затряс кулаками. – Геройство тебе нужно, сукин кот? Как с дизелями на Востоке… когда чуть не откинули копыта? Сколько раз геройством чью-то дурь затыкали! Где-нибудь стройка идет, а люди зимуют в палатках – стальные ребята! – и все потому, что какие-то остолопы домиков вовремя не завезли! Так, братва? Вот я и спрашиваю: какого черта я должен «ур-ря!» кричать и вторую зимовку геройствовать из-за какого-то дяди, который не дал запасных лопастей для вертолета? У меня годы считанные, может, у кого они лишние, а у меня нет…
Веня махнул рукой и затих. На этот раз всеобщее сочувствие было на его стороне, я даже мысленно ему зааплодировал.
– А знаешь, Веня, ты вообще-то прав, – вдруг сказал Гаранин, и все, даже сам Веня, растерялись. – Любим мы свои недоделки громкими слонами маскировать… Взяли, ребята, еще разок, эх, дубинушка, ухнем… Здесь ты прав, Веня. Только не ты один, друг мой, время считаешь. Ты вот на годы, а…
Гаранин осекся, ему стало мучительно неловко за недосказанный аргумент, который мы могли воспринять как «удар ниже пояса». Всем стало не по себе.
– Можно мне? – спросил Бармин. Я-то удивлялся, чего это он молчит, хотя главный козырь был у него на руках. Видимо, док просто созревал.
– Говори, – кивнул Семёнов.
И снова стало тихо. Бармин менялся в лице; наверное, ему трудно было говорить то, что он собирался сказать. Семёнов хмуро и выжидательно смотрел на него, он-то понимал, что Бармин не какой-нибудь Дугин и слова его для ребят много весят.
– Твои, Николаич, и Андрея Иваныча аргументы убедили меня лишь наполовину.
– На какую половину?
– На ту, которую пролетит ЛИ-2.
– Говори без шарад.
– Постараюсь. Половину пути, от Молодежной до Лазарева, летчики будут рисковать своей жизнью одни. Однако на обратном пути этот риск с ними разделим мы.
– Это все?
– Нет, не все. Предлагаю, Николаич, играть в открытую игру, обе стороны должны иметь равные шансы. В истории с бельгийцами Перов пошел на риск потому, что люди погибали. У нас же, ты считаешь, ситуация иная: и крыша есть над головой и голод не грозит. Так?
– Продолжай.
– Однако, – я ни разу не видел Бармина таким серьезным, совсем другое лицо, – Белов не знает, насколько плохи наши дела. Он должен об этом узнать, и тогда он сам, без наших подсказок, решит, имеет ли право на риск!
– Узнать – о чем? – спросил затуманившись Семёнов, хотя мог бы об этом не спрашивать.
– О том, что на станции есть… человек, нуждающийся в срочной эвакуации!
– Кого ты имеешь в виду, Саша? – спокойно спросил Гаранин. – Если меня, то зря. Мне уже значительно лучше.
– У меня осталось шесть ампул пенициллина, Андрей Иваныч! – горячо возразил Бармин. – У меня нет рентгеновского аппарата, даже горчичники, обыкновенные горчичники на исходе. Я не умею хроническое воспаление легких лечить заклинаниями!
– Ну и наговорил ты, Саша. – Гаранин укоризненно улыбнулся. – Мой кашель вот-вот пройдет, уверяю тебя.
– Настаиваю – и категорически – на срочной эвакуации. – Бармин бросил на Семёнова красноречивый взгляд. Что ж, доктор сыграл в открытую, если и такой козырь будет побит, то других уже больше не будет. Семёнов заметно побледнел и отвел глаза. Не хотел бы я в этот момент оказаться в его шкуре!
– Так на Молодежной ведь есть еще две «Аннушки»!– спохватился Скориков. – Они-то могут подстраховать Белова, Николаич!
Семёнов покачал головой.
– На полторы тысячи километров без промежуточных баз «Аннушки» не полетят, Димдимыч…
– Знаете что, Андрей Иваныч, – с жаром выпалил Веня. – Мы вас понимаем, а вы нас поймите. Давайте голосовать!
– Ну и фрукт, – ухмыльнулся Дугин, – будто только-только вылупился из яйца. Ты еще жребий на спичках предложил бы!
– Давай, давай, – поощрил Веня, – зарабатывай характеристику: «Начальству предан, любит зимовать по два года подряд!»
– Вот люди, – вздохнул Горемыкин, – тут такое дело, а они лаются…
– Док правильно изложил, – подал голос Скориков, – на обратном пути в самолете и мы будем…
– Чтобы он состоялся, этот обратный путь, нужно еще благополучно до нас долететь, – напомнил Гаранин. – Но против голосования, Сергей, я бы не возражал.
– Новгородское вече? – усмехнулся Семёнов.
Мне показалось, однако, что в глубине души он рад этому нежданно подвернувшемуся шансу. Наша взаимная неприязнь не мешает мне быть по возможности объективным, и я уверен, что тревога за судьбу летчиков терзала его и до напоминания Гаранина. Но бьюсь об заклад, что у Семёнова язык бы не повернулся приговорить тяжело больного друга – а Гаранин, как мы знали, был для Семёнова больше, чем просто друг, – ко второй зимовке. Но теперь он был связан по рукам и ногам, ибо что-что, а полярную этику Семёнов чтил и соблюдал педантично и свято. Щепетильная ситуация, интересно, как он из нее вывернется.
– А почему бы и нет? – с вызовом спросил я. – В Древнем Новгороде, кстати говоря, глас народа был воистину гласом божьим. Новгородцы даже могли сменить князя, если он, как вы любите выражаться, вылезал из оглобель.
– «Черная метка», как в «Острове сокровищ», – и дуй на все четыре стороны! – развеселился Веня, вдохновленный поддержкой своего предложения.
– Что ж, будем голосовать, – согласился Семёнов. – Все высказались? Начнем по часовой стрелке.
– Младшенькая у меня… – как бы думая вслух, пробормотал Нетудыхата.
– «Младшенькая, младшенькая…» – передразнил его Дугин, – Затараторил, как попугай!
– А ты не перебивай, дай человеку сказать! – сердито пискнул Горемыкин, и опять никто не улыбнулся, хотя забавное несоответствие между грузной фигурой и фальцетом повара обычно нас веселило.
Наступила тишина. Я быстро прикинул шансы: скорее всего пять на пять, все решит один голос. Моя догадка – голос Нетудыхаты! Эх, будь я гипнотизер! Ваня, дружище, думай о младшенькой и больше ни о чем, слышишь меня?
Семёнов положил перед собой блокнот и карандаш.
– Приступим. Гаранин?
– Зимовка.
– Присоединяюсь. Бармин?
– Самолет!
– Дугин?
– Конечно, зимовка, Николаич.
– Пухов?
– Я… понимаете… Мне нужно вернуться домой! Обязательно, очень нужно…
– Да рожай уж, – насмешливо процедил Дугин.
– А вы не грубите, – оборвал его Гаранин. – Пухов вам почти что в отцы годится.
– Я за эвакуацию но воздуху! – торжественно сказал Пухов и вытер вспотевшую лысину.
– Хорошо. – Семёнов сделал пометку. – Томилин?
– С тобой, Николаич…
– Филатов?
– Я уже сказал, – буркнул Веня.
– Определеннее!
– Самолет.
– Горемыкин?
Горемыкин развел руками.
– Прикинул я здесь, голодать не будем. Зиманем, что ли?
– Нетудыхата?
– Дак я что? – Нетудыхата покосился на Пухова и Веню, виновато крякнул. – Конечно, младшенькая у школу идет и все такое, так раз надо… Прозимуем, Николаич, я ж понимаю…
– Скориков?
– Самолет.
– Груздев?
– Мой голос не имеет значения.
– И все-таки?
– Я думаю, что вся эта сцена была довольно бессмысленной.
– Вы ставите под сомнение результат голосования? – С угрозой произнес Семёнов.
– Ну, зачем же сразу вешать на меня ярлык… Раз позиция начальника определилась в самом начале, заранее можно было сказать, что большинство его поддержит. Мы, знаете, к этому же приучены. К доктору вы не прислушались…
– Дискуссия уже окончена. В какую же колонку внести ваш голос?
– А ни в какую. – Я решил доставить себе это маленькое удовольствие. – Считайте мой бюллетень недействительным.
– Вы всегда очень оригинальны, Груздев. – Семёнов захлопнул блокнот. – Итого: шесть против четырех при одном воздержавшемся. Костя, свяжись с Молодежной, срочно. Скориков, бланк.
Семёнов склонился над столом и начал набрасывать текст. Все сидели опустошенные, говорить ни о чем не хотелось. Пухов неожиданно всхлипнул и стал прокашливаться, стыдливо оглядываясь. Бармин встал и пошел в спальню, его никто не остановил. Семёнов бросил карандаш и попросил внимания.
– Радиограмма пойдет такая:
«В связи с тем, что перелет из Молодежной на Лазарев на одном самолете связан с большим риском для жизни экипажа, коллектив отзимовавшей станции Новолазаревская принял решение отказаться от эвакуации по воздуху и готов остаться на вторую зимовку. По поручению коллектива
начальник станции Семёнов».
Никто не сказал ни слова. Из радиорубки доносилась морзянка.
– Скориков, в эфир! – приказал Семёнов. – А теперь, друзья, поговорим о том, как будем жить дальше…