Текст книги "Не говори ты Арктике - прощай. Когда я был мальчишкой"
Автор книги: Владимир Санин
Жанр:
Путешествия и география
сообщить о нарушении
Текущая страница: 19 (всего у книги 28 страниц)
– Развязывай, Жук! – крикнул Федька.– Понятно!
Но Жук не торопился нас развязывать. Он полез к себе, порылся в картошке и спустился вниз с маленьким чемоданчиком. Потом вновь забрался к нам, наверх. От его взгляда у меня по спине забегали мурашки.
– Лежите спокойно, сеньоры,– сказал Жук с холодной усмешкой.– Игра закончена.
– Ты чего, белены объелся?– поразился Федька. Жук с силой ткнул его ногой в бок.
– Трепач!– процедил он сквозь зубы и грязно выругался.– Думаешь, я спал?
Мы притихли. Жук взял наши пистолеты, погладил инкрустированные серебром стволы и уложил пистолеты в чемоданчик.
– Вот что, сеньоры,– сказал он, вытаскивая откуда-то из ботинка узкую финку.– На первой же остановке я уйду. Конечно, я мог бы пристукнуть вас сразу, в порядке живой очереди, но что тогда будут делать республиканцы, к которым я, между прочим, испытываю симпатию? Живите, но с одним условием: лежать молча! Если кто крикнет – вернусь. И тогда ваши мамы наденут черные платья. Понятно?
– Да,– пискнул Ленька, с ужасом глядя на финку.
– Остальные! – грозно прикрикнул Жук.
– Да, – выдавили мы с Гришкой.
– А ты?– Жук снова ударил Федьку ногой, и, наверное, очень больно, потому что Федька скривился.
– В-вот!– выдохнул Федька и, извернувшись змеей, ударил связанными ногами по ногам Жука. Тот взмахнул руками, потерял равновесие и полетел вниз. Мы вскрикнули.
– Быстрее!– лихорадочно торопил Федька, повернувшись к нам спиной.– Развязывай зубами!
Не знаю, сколько это продолжалось. Нам казалось, что целый час, хотя, наверное, прошло минут пять. Каждую секунду мы ожидали, что Жук влезет наверх и вонзит в грудь финку. Мы задыхались, мешали друг другу, но наконец развязали Федьке руки. Он быстро заглянул вниз, удовлетворенно хмыкнул и развязал нас.
На полу, раскинувшись, лежал Жук. Падая, он ударился головой об острый край доски, и около него расплывалось темное пятно. Он был без сознания, и, хотя Федька первым делом вытащил из его рук финку, связывать Жука было страшно. И, лишь накрепко перемотав веревками его руки и ноги, мы облегченно вздохнули. Федька вылил на окровавленную голову Жука остатки воды. Бандит со стоном открыл глаза. В том, что Жук был бандитом, мы больше не сомневались.
– Гадюка! – зло сказал Федька, глядя прямо ему в глаза.– Подлая гадюка!
– Развяжи,– тихо проговорил Жук, отводя взор.– Хуже будет, развяжи. Денег дам.
– Я тебя развяжу!– Федька пнул Жука ногой.– Гадюка!
– Лежачего не бьют!– вступился Гришка.
– Ребята, он грабитель!– завизжал Ленька.– Смотрите!
Мы ахнули. В чемоданчике, который Ленька раскрыл, были кольца, часы и бусы.
– Развяжите, гады!– прошипел Жук, и голова его бессильно откинулась набок: он снова потерял сознание.
Теперь мы мечтали только об одном: чтобы поезд быстрее остановился. План был такой. Мы тихонько вылезем, найдем милиционера, отдадим ему чемоданчик и скажем, что в вагоне лежит связанный бандит. Милиционер побежит к вагону, а мы скроемся.
Но все получилось не так. Когда на остановке мы выглянули в окошко, у соседнего вагона уже стояли трое милиционеров. Увидев Ленькину голову, они бросились к нашему вагону и открыли дверь.
– Вылезайте! – весело потребовал милиционер с кубиком в петлицах.– Испанцы? Точно: раз, два, три, четыре! Они!
«Попались»,– грустно сообщили мы друг другу глазами.
– А нас пять,– сообщил Ленька, протягивая чемоданчик.– Вот!
Милиционеры вытаращили глаза.
– Это не наше,– торопливо разъяснил Гришка,– это Жука
– Какого Жука?– воскликнул командир. Милиционеры торопливо забрались в вагон и вытащили Жука на землю.
– Какая радостная встреча!– слабым голосом проговорил Жук, открыв глаза.– А где оркестр? Почетный караул?
– Он самый,– сообщил командиру милиционер, показывая фотокарточку.– Савельев Петр. Что ювелирный очистил.
– Точно, гражданин начальник,– подтвердил Жук и весело взглянул на нас.– А за вами, сеньоры мушкетеры, должок. Взыщу, не забуду.
Мог ли я знать, что в начале мая сорок пятого года я продолжу этот разговор один на один с Петром Савельевым – самым страшным человеком, которого я встретил за первые десять лет своей жизни…
ЧАСТЬ ВТОРАЯ
ЩЕНКИ УЧАТСЯ ПЛАВАТЬ
МЕЧТАТЕЛИ
Война!
Все перевернулось в нашей жизни.
Мы – эвакуированные, я и мой новый друг Сашка, наша Белоруссия под фашистской пятой. Отцы наши с первых дней на фронте, матери вкалывают по двенадцать часов на заводе, а дом без матери – что радиоприемник без ламп. И есть он, и нет его.
Все, что будет далее в этой повести,– о воине, о тыле и передовой. Но сначала я хочу рассказать о том, как в войну мечтали.
Сытый человек даже яблоко жует без радости. В нем нет потребности.
Когда человек жизнью удовлетворен, он мечтает вяло и неинтересно. Ему мечта не очень-то нужна, так, чуть-чуть, для приятности.
Необыкновенных мечтателей порождают необычайные обстоятельства. Те жизненные бури, которые вдруг сметают все наносное, чтобы человек с жуткой ясностью увидел главное, во имя чего стоит жить. И не только увидел, но и ощутил на своей шкуре, чего стоят эти главные в жизни вещи.
В войну мечтали все.
Скажу о самом себе. Мальчишка не был бы мальчишкой, если бы в его крохотном мирке не жили мечты индивидуальные, связанные с его личностью.
Больше всего я любил мечтать по дороге к брату. Он заканчивал курсы военных радистов и через два месяца должен был отправляться на фронт. До его части было километров двенадцать пешком, попутные машины были военные, брали редко. Я шел по обочине разбитого и пыльного шоссе, вдоль скудного колхозного поля сорок третьего года и старался дышать по системе наполеоновских солдат: шесть шагов – вдох, шесть шагов – выдох. Задумывался, сбивался, снова считал, опять задумывался и, плюнув на систему, шел просто так.
Честно признаюсь, мечты мои были на редкость однообразны, как две капли воды похожие на мечты моих сверстников.
Я мечтал стать героем. Ну, не обязательно так уж сразу Героем Советского Союза,– но все-таки героем. В самом обидном крайнем случае я, как Теркин, был согласен на медаль. Но нужен был орден, еще лучше два.
Погодите, это только начало. Меня еще обязательно должны были ранить, очень желательно не тяжело – в руку или ногу. Под сочувственными взглядами прохожих, прихрамывая, идет по улице с палочкой юный фронтовик. Вдруг притормаживает – хотя до остановки далеко, именно поэтому!– трамвай, и из него выскакивает молоденькая вагоновожатая (такой случай я видел). «Садись, в ногах правды нет», – краснея, говорит она и помогает фронтовику подняться в вагон. Мне уступают место, я сажусь, а мальчишки смотрят на мои ордена…
И еще такая картина. Я сижу в блиндаже. Рвутся снаряды, ревут самолеты. Через полчаса бой. В углу санинструктор перевязывает раненого, ребята набивают патронами диски, а я беру гитару и тихонько напеваю: «Темна-ая ночь, только пули свистят по степи, только ветер гуди-ит в проводах, тускло звезды мер-цаю-ют…» Открывается дверь, и в блиндаж, отряхиваясь, входит боец с письмами в руках. «Полунин Мишка живой?» – «Живой, вот я!» – «Тогда пляши – письмо!» Под дружелюбный смех ребят я лихо отплясываю «Эх, яблочко!» и со снисходительной улыбкой читаю коллективное письмо моего седьмого «А» класса: «Дорогой Миша, прочитали в газете рассказ про тебя с твоим портретом у подбитого танка…»
Или еще. В рукопашной смешались роты, и я короткой очередью укладываю немца, который взмахнул кинжалом над спиной нашего матроса. Немец «Майн готт!» – и на землю. «Спасибо, братишка!» – говорит матрос… и бросается ко мне в объятья. «Мишка!» – «Федька!» Мы целуемся, утираем, не стыдясь, слезы и всю ночь сидим рассказываем свои истории. Я рассказываю, как бомбой перевернуло эшелон, в котором эвакуировались Гришка и Ленька, и мы снимаем бескозырки… (ведь мы оба в морской пехоте).
А потом я возвращаюсь домой – неожиданно, конечно, в этом самая изюминка. Открываю своим ключом дверь, и…
Это была главная мечта. Она как-то заслоняла собой все остальные. Я сейчас попробую объяснить почему.
Как-то ночью я проснулся от маминого кашля. Тускло горела засиженная мухами голая лампочка. Мама собиралась на завод, кашляла и прикрывала рот рукой. Под глазами у нее чернели непроходящие круги. Мимо нас по коридору кто-то шел – тяжелые шаги подкованных сапог. Мама присела и долго провожала невидимые шаги глазами. Заметив, что я за ней наблюдаю, она сказала хрипло, срывающимся голосом:
– Я подумала – а вдруг это папа? Вошел бы и засмеялся: «Эх вы, сони, проспали – Гитлера повесили, война окончилась!»
Никогда не слышал ничего прекраснее этой мечты.
О чем только не мечтали в войну! Идешь по улице – и вдруг находишь целую хлебную карточку! (Плохая мечта – чужая беда.) Или: завком дал ордер маме на пальто или на ботинки. Или: союзники открыли второй фронт. Вот это было бы здорово!
Но никогда и нигде я не слышал ничего прекраснее мечты моей мамы – нет, всех миллионов мам: «Эх вы, сони, проспали – Гитлера повесили, война окончилась!»
Тем, кто не жил этой мечтой, тем, кому она не заменяла хлеба, одежды, крова, ее не понять. Можете напрячь воображение, вспомнить кинокартины о войне, книги о войне, рассказы дедушек и бабушек, пап и мам, сделать вид, что вы поняли и даже произнести: «Да-а-а!» – все равно тем, кто не жил этой мечтой, ее не понять.
А мы, мальчишки военных лет, понимали. В том числе понимал и я, далеко не самый пострадавший. Понимал и умом и сердцем, всем своим существом.
Потому что на наших глазах окрасилась кровью родная земля.
Потому что в городе, в котором я прожил короткие детские годы, теперь были фашисты.
Потому что моя бабушка, мои тетки и их дети – мои братья и сестры – были расстреляны.
Потому что мы каждый день видели газеты с фотографиями замученных, повешенных, растерзанных советских людей.
Потому что от отца три месяца не было писем, пока он не вышел из окружения.
Потому что я видел глаза мамы, когда эшелон увозил брата на фронт.
Потому что я видел глаза мамы, когда к нам входил почтальон: кто, кто знал, что он принес в своей сумке?
Потому что я видел и слышал, как бились головой о стену, катались по полу, выли женщины, потерявшие мужей и сыновей.
Нет ничего трагичнее гибели и ничего прекраснее возвращения с победой.
В войну научились мечтать о главном. Вот почему я больше всего мечтал о том, как вернусь с фронта домой, своим ключом открою дверь – неожиданно – и увижу мамины глаза, из которых навсегда уйдет печаль.
СТАРШИЙ БРАТ И СТАРШИНА ПАНАСЮК
Я сидел у забора и смотрел, как брат занимается строевой подготовкой.
– Раз-два, раз-два, напра-а-во! Пррямо!
Странно – лица у ребят веселые, а между тем я доподлинно знал, как проклинают они постылую строевую подготовку. Кому она нужна на передовой?
– Бегом! Ложись!
А лица все равно веселые. Наверняка что-то случилось. Может, приказ на фронт? Вряд ли, только-только привезли рации новой конструкции, нужно время, чтобы к ним привыкнуть.
– Раз-два, раз-два! Смиррна! Рота-а-а, стой! Полунин, выйди из строя! Почему в строю лыбишься?
– Погода хорошая, товарищ старшина!– рявкнул брат.
– На пляж бы с девчонкой, да?
– Так точно!
– А на губу не хочешь?
– Никак нет! Лучше на пляж с девчонкой, товарищ старшина!
– Мо-олчать! Наряд вне очереди!
– Есть наряд вне очереди!
– Почему снова лыбишься?
– Погода хорошая, товарищ старшина!
– Два наряда вне очереди! Кру-гом! Ро-о-ота, бегом марш!
А лица все равно веселые! Загадка, и только.
Старшину Панасюка люто ненавидела вся рота радистов. Этот здоровый, с упитанной рожей человек обладал чрезвычайно примитивной психологией. Довести ребят до изнеможения, унизить их по возможности, подавить морально – вот в чем он, наверное, видел смысл своей должности. Получив в свои руки кратковременную власть над сотней семнадцатилетних мальчишек, он наслаждался своей всесильностью и безнаказанностью.
– Мстит людям за свое ничтожество,– говорили ребята.
Служакой он был, однако, отменным, материальную часть знал превосходно, всевозможные уставы цитировал наизусть и чрезвычайно этим гордился. Ядовитую солдатскую шутку – «о воин, службою живущ! Читай устав на сон грядущ. И утром, ото сна восстав, читай усиленно устав!» – он воспринимал со всей серьезностью. За порядок в роте начальство его ценило: только этим, наверное, можно было объяснить, что Панасюк прочно врос в тыл – за два года войны он так и не понюхал пороха.
Поначалу брату было плохо. Двенадцатичасовой рабочий день на подшипниковом заводе не шел ни в какое сравнение с буднями солдата. За трудным заводским днем стоял дом и книги, которые брат глотал с ненасытной жадностью, приводя в отчаянье библиотекарей. Но одно дело недоспать из-за умной книги, и совсем другое – всю ночь скоблить саперной лопаткой грязный пол казармы. К тому же брата невзлюбил Панасюк. Те, кто служил в армии, знают, как легко может старшина испортить жизнь солдату: неровно пришит воротничок, недочищена винтовка, не так встал, не так сел – наряд вне очереди! Но брат оказался упрямым парнем, и ни разу Панасюк не мог похвастаться тем, что рядовой Полунин сменил свой иронический взгляд на подобострастный. Володька Мастеров, приятель брата, мне рассказывал:
– Панасюк поставил его по стойке «смирно», ухмыльнулся и спрашивает: «Не нравится служба? Думал, в санаторий попадешь?» – «Так точно, товарищ старшина! Думал, что в санаторий!»– «Га, га! Вот представь себе, что ты в гражданке, идешь по улице и видишь меня. Что будешь делать?» – «Отвернусь и сплюну, товарищ старшина!»
Ух, как я ненавидел Панасюка!
– Напраа-во! Пря-ямо! Запевай!
– Крас-асноармеец был ге-рой, на разведке бо-о-ое-вой! Да эй! Эй, красный герой! На разведке бо-о-оевой!
– Ррота-а, стой! Смиррна! Ра-азойдись!
Наконец-то. Брат и Володька подбежали к забору, упали на траву, донельзя усталые – и веселые! Я передал им буханку и кастрюлю с остывшей перловой кашей, недельную добавку к невеселому тыловому пайку.
– Что это вы лыбитесь, товарищи рядовые?– поинтересовался я.
И мне была рассказана история, до краев наполнившая меня сказочным удовольствием.
Среди целого арсенала «воспитательных средств», которым владел Панасюк, особое место занимала «проверка часового». Ночью старшина подползал со стороны кустов к солдату, стоявшему на часах у склада, выбирал удобный момент, набрасывался, валил на землю, выхватывал из винтовки затвор и убегал. Ну, а потом – наряды вне очереди, гауптвахта, насмешки – выбор был большой. Через это унижение прошло уже человек пять, в том числе брат. Легко себе представить, какими оплеванными чувствовали себя ребята, как травмировали их эти подлые выходки. Панасюк был очень силен, и ребята, идущие в караул, чувствовали себя беспомощными.
Но сегодняшней ночью они были полностью отомщены.
Петьку Ливанова, маленького и щуплого паренька, Панасюк совершенно презирал и свирепо преследовал за необычайную сонливость. Петька мог заснуть на одну, три, десять минут – по заказу. Больше он не выделялся ничем: стрелял средне, на ключе работал на тройку, обмотки закручивал сносно. И вот Петька оказался ночным часовым у того самого склада, рядом с кустами. Лил проливной дождь, ни зги не видно – светомаскировка, и Петька, закутавшись в свою плащ-палатку, прислонился к стене и тихо дремал. В этот момент и накинулся на него Панасюк.
На крики прибежал разводящий, привычно ругая про себя старшину, прибежал – и не поверил своим глазам. В грязной луже, с ног до головы облепленный грязью, лицом вниз лежал Панасюк и дико орал. На нем сидел Петька Ливанов, аккуратно подергивая вывернутые руки старшины и приговаривая: «Часовой, гражданин неизвестный, лицо неприкосновенное. Часовой, гражданин неизвестный, лицо неприкосновенное…»
Кто бы мог подумать, что маленький и щуплый Петька Ливанов – чемпион области по самбо!
– Три месяца ждал,– зевая, пояснял Петька.– Потому и не рассказывал про самбо.
– Теперь его песенка спета,– закончил брат.– Помнишь в «Маугли» беззубую кобру? Он тоже теперь не страшен – все над ним смеются. Ничто так не убивает, как смех.
Вот и все о Панасюке. Когда я пришел через неделю, в роте уже был другой старшина, из фронтовиков, славный парень. При нем уже никто не скреб ночами лопаткой пол, никто не стоял в полной выкладке под ружьем до отбоя: ребят, у которых не было поблизости родных, новый старшина подкармливал как мог, а в свободное время, собрав вокруг себя молодых солдат, рассказывал о фронтовой жизни. А куда делся Панасюк, никто не знал. Перевели куда-то. Может, на новом месте он исправился, только вряд ли…
А брат через месяц уехал на фронт. На Курской дуге он был ранен пулей в ногу, пролежал два месяца в госпитале, потом снова воевал, украсил свою гимнастерку красной нашивкой и орденом Славы, а второго мая сорок пятого расписался на рейхстаге: «Гитлер капут! Рядовой Полунин». И вернулся домой – заканчивать десятый класс, ходить на пляж с девчонкой и приводить в отчаяние библиотекарей.
МЫ ЕЩЕ ВСТРЕТИМСЯ, ТОВАРИЩ МАЙОР!
Мы жили войной.
В шесть утра убегала на завод мама, а я включал радио и слушал «От Советского Информбюро». Прежде чем свернуть из переулка, мама останавливалась и смотрела на наше окно. Когда новости были хорошие, я высовывался и радостно махал рукой, а иной раз даже орал во все горло: «Взяли Харьков, вечером салют!»
И слышал, как разбуженные соседи начинают весело переговариваться и включать динамики.
Придя в класс, мы собирались у подвешенной рядом с доской карты и втыкали флажки в сегодняшнюю линию фронта. Во время уроков карта отвлекала, рассеивала наше внимание, по всем педагогическим канонам ее нужно было снять или перевесить, но учителя тоже были людьми, которые жили войной. И поэтому каждый урок начинался с карты.
Мы читали газеты не так, как читают сейчас – спокойно, без сердцебиения: мы сначала жадно проглатывали сводку с фронтов, а потом – рассказы и очерки о героях. В кино мы больше всего любили журналы с фронтовыми документальными кадрами: залпами «катюш», развороченными дотами и длинными вереницами пленных фашистов.
Мы жили войной днем и ночью. Днем мы думали о войне, а ночью она нам снилась. Мы метались на постелях, скрываясь от танков, бросали гранаты и с криком просыпались от удара штыком в грудь.
Война заполнила все наше существование. Она лишила нас детства с его беззаботными радостями. Каждый из нас был старше самого себя на годы войны.
И это неизбежно привело к тому, что из нас, пацанов военного времени, рванулись такие скрытые силы, о которых мы даже не подозревали. Взрыв породил энергию. Сказать, что мы повзрослели,– это не значит сказать все.
Раньше за нас отвечали папы и мамы, теперь мы возложили их бремя на свои плечи. Нас словно схватили за загривок и швырнули в водоворот: одни из нас утонули, а другие выбрались и решили, что отныне могут все. В упоении самостоятельностью мы часто ошибались и преувеличивали свои возможности, не понимая, что расстояние между бальзаковским «желать» и «мочь» заполнено горьким жизненным опытом. Наш опыт, проглоченный слишком большим куском, развил не столько ум, сколько интуицию. И самоуверенность наша шла от незнания.
Поэтому мы пришли к выводу, что можем и должны уйти на фронт.
Мы опирались на железные факты:
Аркадий Гайдар в пятнадцать лет командовал полком.
Саша Чекалин, наш сверстник, стал героем.
Пятнадцатилетние партизаны – в каждой газете.
Значит, в пятнадцать лет каждый патриот, способный носить оружие, имеет право убивать и быть убитым. Тем более что —
Когда страна быть прикажет героем,
У нас героем становится любой
Взрослый!– уточняли взрослые.
Где, где это сказано? – горячились мы.
Потому что чувствовали всем своим существом: мальчишке нужен подвиг, чтобы самоутвердиться в этом мире. В то время как Родина истекает кровью, нельзя жить только для того, чтобы жить.
Таков был вывод, к которому мы пришли летом сорок третьего года.
До зубов вооруженные этой логикой, мы отправились в военкомат.
Фронт начинался в военкоматах. Люди из них, как вода из ручейков, тысячами стекались в бурное русло войны.
Сейчас, когда я, младший лейтенант запаса, по вызову посещаю военкомат (учеба, перерегистрация и прочее), меня поражают тишина и спокойствие этого когда-то не засыпавшего и не знавшего выходных призывного пункта. Так и хочется написать что-нибудь вроде:
Будь навсегда благословенна,
Военкоматов тишина…
Но не стану отбивать хлеб у поэтов – у них и так слишком жестокая конкуренция. Мир вам, военкоматы, из которых люди выходят жить, а не умирать!
Военкомат сорок третьего года…
Прежде всего я вспоминаю его запах – запах свежевымытого, непросохшего, некрашеного пола и махорочного дыма, терпкого, разъедающего глаза, пока им как следует не надышишься и не привыкнешь. Комнаты, коридоры полны людей – они ходят, сидят и стоят где придется: на вокзальных скамейках, на подоконниках и на полу, пожилые, молодые и совсем юные, молчаливые и шумные, ушедшие в себя и возбужденные, выпившие, горланящие – самые разные.
Еще вчера этот парнишка уступил бы своему пожилому соседу место в трамвае – сегодня они на «ты». Общая судьба – великая уравнительница – выравняла всех.
– Закуривай, папаша!
– Спасибо, есть своя.
– А ну-ка, твоя вроде покрепче… Значит, вместе едем, папаша?
– Это куда ты со мной собрался ехать?
– Шутишь, папаша! На курорт, конечно.
– С какого года, Аника-воин?
– С двадцать пятого, а что?
– Ишь ты! Потише кричи, а то немцы услышат, перепугаются и разбегутся, воевать будет не с кем.
– Это еще неизвестно, папаша, от кого они быстрее бегать будут…
– Тебя где царапнуло?
– Под Тихвином, осколком.
– Жарко, говорят, у вас было?
– Как кому, фрицы – те задницы обморозили…
Был я ранен, лежал в лазаре-ете,
Поправлялся, готовился в бой,
Вдруг прино-о-осят мне в белом паке-ете
Замечательный шарф голубо-ой…
– Отставить базар!– грозный выкрик из распахнувшейся двери.– Полы мыть заставлю!
– Кто на пересыльный – на выход с вещами!
Мамы, жены, невесты, братья и сестры прильнули к своим.
– Митенька, пиши, родной…
– Каждую неделю, мамаша. Закон.
– Ванечка!
– Петруша!
– Гришенька!
– Я тоже Гришенька, обними, курносая!
– А я Ванечка – налетай, целуй, девоньки! Крики, слезы, смех, шум, гам…
Ты не плачь, Маруся!
Будешь ты моя!
Я к тебе вернуся…
– Отставить гармошку! Выходи строиться!
– Товарищ капитан, разрешите на недельку задержаться – жениться не успел!
– Причина уважительная, ты напомни чуть погодя.
– Когда, товарищ капитан?
– В шесть часов вечера после войны. Выходи строиться!
Заливается баян, плачут женщины. Пожилые и усатые, молодые и совсем юные, тихие и шумные, все с горбами-вещмешками на плечах, без пяти минут фронтовики пошли строиться в неровную, пеструю колонну.
– Шаго-ом марш!
И зашагали – каждый навстречу своей судьбе. Кто-то из них вернется – грудь в крестах, а кто-то не вернется – голова в кустах.
И вновь заполняются коридоры военкомата, капиллярные сосуды войны. Вернувшиеся из госпиталей фронтовики в застиранных гимнастерках, с орденами и шрамами; призывники с повестками, солдатские жены и вдовы, а с ними дети; десятки разных лиц, на которых– надежда и тревога, ожидание и горе…
– А давно?
– Четыре месяца ни слуху ни духу…
– Деньги-то по аттестату получаешь?
– Получаю… а жив ли? Никаких мне денег тогда не надо…
– От моего полгода весточки не было, а потом объявился, из партизан. Истребитель он, сбили…
– А мой на танке… Ночи не сплю, все глаза выплакала. Сама бы туда подалась, да вот, видишь, на руках…
– А ты надейся, сестричка, надейся…
– Подполковник, военпред приехал на завод вчера, доклад делал: осенью, говорит, откроется второй фронт.
– Так они тебе и откроют, ждут, пока наших не перебьют!
– Ну, это ты зря. Тушенку-то жрешь?
– Брат у меня две недели как погиб…
– Да-а…
– А ты говоришь – тушенка.
Мы стояли в очереди к военкому. На нас были купленные на толкучке гимнастерки и сапоги, а Сашка перепоясался отцовским ремнем со звездой на пряжке. Мы молчали и слушали, от волнения было зябко.
– Из госпиталя?– спросил сержант, поглаживая подвешенную на марлевой повязке руку.
– Ага,– краснея, басом соврал Сашка.
– Легко?
– Так, царапина… Подошла и наша очередь.
– Здравия желаем, товарищ майор!
– Садитесь. Докладывайте.
Мы докладывали долго. Худое и черное от недосыпания лицо майора изображало нетерпение.
– Ясно. Еще двадцать шестой не берем, о двадцать восьмом и говорить нечего. Учитесь?
– Так точно. Закончили семь классов.
– Учитесь дальше. Придет время – позовем. Идите.
– Товарищ майор!..
– Крругом…
– Товарищ…
– Марш!
Мы с Сашкой вышли на крыльцо и закурили, не глядя друг на друга.
ЛЮБОВЬ В ПЯТНАДЦАТЬ ЛЕТ
Если бы я написал, что всю войну мальчишки жили только войной, вы бы мне все равно не поверили.
Любовь неумолимо пробилась в наше существование. Какое дело ей было до хлебных карточек, поношенной одежды и промерзших, нетопленных клетушек! Пришло время – и этим сказано все: кратер проснувшегося вулкана пробкой не закроешь. И в войну любили так же, как любили десять, сто и тысячу лет назад: вздыхали, томились, замирали от счастья и страдали. Только подарки были куда скромнее, чем в мирное время, да испытаний на любовь обрушивалось больше: война есть война, в башню из слоновой кости от нее не уйдешь.
Поначалу нас с Сашкой вполне удовлетворяла теория: мы восхищались тургеневскими феями, затаив дыхание следили за похождениями роковых красавиц Бальзака и чуть не рехнулись от «Крейцеровой сонаты». Она произвела в неподготовленных мозгах такую чудовищную сумятицу, что мы легко и быстро стали циниками. Давно пройдя через период «аистов и капусты» и нашпиговавшись всевозможными сведениями на уже незапретную тему, мы щеголяли друг перед другом снисходительно-презрительным отношением к противоположному полу.
Но в то же время нас оскорбляла и волновала неожиданно возникшая зависимость от соседской дочери Таньки, редкостной тупицы, просидевшей по два года в шестом и седьмом классах. Танька, голова которой решительно отказывалась воспринимать факт вращения Земли вокруг Солнца, Танька, от сочинений которой поседела преподавательница русского языка,– эта самая Танька великолепно усвоила, что у нее соблазнительные ноги. С жестокостью подростков мы отпускали по ее адресу самые язвительные замечания, но превращались в соляные столбы, когда она шествовала по коридору в небрежно запахнутом халатике. Это было унизительно, мы злились на свою природу и тайком вздыхали, когда мать за раннюю опытность била Таньку смертным боем. Из Таньки мы сделали обобщение – «все они такие!», и жить стало проще, как всегда получается у людей, жизненная философия которых основана на примитивных и доступных формулах. Так мы превратились – на словах – в убежденных циников, хотя в глубине души были сильно смущены. Видимо, мы догадывались, что цинизм наш от незнания, как и у всех наших сверстников, многие из которых впоследствии снова стали циниками – на этот раз от избытка знания.
Как бы то ни было, хворост высох – к нему достаточно было поднести спичку.
Однажды я заметил, что Сашка держит себя как-то странно: часто задумывается, невпопад отвечает, вечерами куда-то исчезает. Когда я спрашивал, почему он ведет себя как пыльным мешком из-за угла ударенный, Сашка краснел, мычал что-то невразумительнее и шмыгал носом. Наконец я прижал его к стенке, и тихим голосом, пряча поглупевшие глаза, он поведал мне о своей неслыханной удаче. Оказывается, он влюбился в лучшее украшение нашей планеты и смеет надеяться, что оным украшением любим. Надя не только красавица: она хорошо поет, играет в волейбол и, главное, на редкость умна.
– Не та ли самая Надька, что за десятую школу играла?– не веря своим ушам и припоминая длинную дылду с крысиными хвостиками-косичками, спросил я.
Сашка подтвердил, что та самая. Я пожалел друга и пошел с ним на смотрины, до самого конца надеясь, что он меня разыгрывает. Не тут-то было: при виде Надьки Сашкины глаза затопились елеем, а губы растянулись в сладчайшую улыбку. Затем он полез в карман и выложил на краешек стола завернутые в тетрадный лист кусочки рафинада – подношение, смею вас заверить, требующее куда больших жертв, чем нынешняя коробка конфет.
– Снова чай не пил?– сердито спросила польщенная Надька.– Забери немедленно!
– Сахар необходим для работы мозга перед экзаменами,– нежно проворковал Сашка.– У меня еще есть.
Зная, как Сашка любит сахар и мечтает нахрустеться им до отвала, я понял, что мой друг здорово влип. Боясь его обидеть, я просидел с ним у Надьки весь вечер, со скрежетом зубовным прослушал в ее исполнении десяток песен и вдрызг с ней разругался, когда она безапелляционно заявила, что мамонтов никогда не было.
– А «Борьбу за огонь» ты читала?– спросил я.
– Стану я читать всякую ерунду!– ответила она.
– Ерунду? – я начал закипать.
– Надя шутит,– с жалкой улыбкой вмешался Сашка.
– А скелеты, что выкапывают, тоже ерунда? – допытывался я.
– Полная ерунда и чушь!– вызывающе отрицала Надька.– Выдумка.
– А бронтозавры, ихтиозавры…
– Сказки! Ничего не было.
– И синантропа не было?
– Ага, не было.
– Пока,– зло сказал я Сашке, вставая.– Можешь целоваться со своей дурой.
– А ты целуйся со своими скелетами!– завопила мне вдогонку Надька.– Сам дурак!
Вскоре меня догнал Сашка. Несколько минут мы шли молча, потом нерешительно взглянули друг на друга – и дико расхохотались.
– И как это я не заметил, что она дуреха!– орал Сашка, вытирая слезы.
– А поет, как заржавленная дверь!– задыхался я.
А потом пришла Сашкина очередь меня спасать: я закрутил невыносимую для мамы и странную для всех окружающих любовь с кареглазой красавицей Линой. Если считать, что отдаленная перспектива каждой любви – будущее супружество, то данный случай оказался нетипичным: не столько потому, что я был на восемь лет моложе Лины, сколько потому, что она была на восемь лет старше. Зачем я понадобился этой интересной девушке, студентке четвертого курса института, одному богу было известно. Я тешил себя тем, что Лина обнаружила во мне что-то незаурядное, хотя, всматриваясь в зеркало, самокритично признавал, что, кроме довольно-таки нелепых усиков и темных глаз с обожженными от прикуривания ресницами, особых примет на моей физиономии не имеется. Однако в течение нескольких месяцев мы, к возмущению мамы и Сашки, чуть ли не каждый вечер встречались, и я буквально не находил себе места, когда в условленное время Лина заявляла, что готовится к семинару, и захлопывала двери перед моим носом. Наконец она допускала меня в святая святых – свою комнатушку, беседовала со мной о жизни, гримасничала перед зеркалом, потом делала вид, что только-только заметила мое томление, с полчаса отрабатывала на раскаленном до температуры поверхности солнца юнце искусство взгляда, поворота головы и жеста и, удовлетворенная, беспощадно выставляла меня за дверь, чтобы завтра повторить пройденное. Я бежал домой и совал голову под водопроводный кран, а Лина приводила себя в порядок и неизменно отправлялась к подруге, которая работала где-то по снабжению и время от времени подбрасывала Лине ордера на обувь или на платье. Так продолжалось до тех пор, пока я случайно эту подругу не разоблачил. Она оказалась эффектным седовласым холостяком, большим начальником и подлецом, в чем Лина убедилась некоторое время спустя, когда оформляла своей девочке свидетельство о рождении.