Текст книги "Ход больших чисел (Фантастика Серебряного века. Том II)"
Автор книги: Владимир Ленский
Соавторы: Сергей Городецкий,Евдокия Нагродская,Георгий Северцев-Полилов,Влас Ярцев,Владимир Воинов,Федор Зарин-Несвицкий,Сергей Гусев-Оренбургский,А. Топорков,Григорий Ольшанский,Игнатий Потапенко
Жанры:
Научная фантастика
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 17 страниц)
Владимир Ленский
СУДЬБА
Илл. И. Гранди
В детстве на меня произвела сильное впечатление приобретенная где-то моим отцом гравюра-снимок с картины какого-то иностранного художника, называвшейся «На жизненной ниве». Я смотрел на нее с содроганием отвращения и ужаса, и потом часто по ночам не мог заснуть от страха перед встававшей в памяти ужасной картиной…
На ней были изображены мужчина и женщина, согбенные в дугу, полуголые, напрягающие последние силы, чтобы сдвинуть с места плуг, к которому они привязаны режущими их тело веревками. Рядом с ними идет огромная, совершенно нагая мужская фигура с исполинской грудью, с невероятной мускулатурой тела, указывающей на его сверхъестественную силу. Это – хозяин человеческой жизни: его глаза смотрят мимо всего человеческого, обращенные к тайнам каких-то предвечных целей, его губы неумолимо сжаты, вместо лица – мертвая маска; он не видит человеческих страданий, глух к человеческим стонам и воплям. Мерно, беспощадно подгоняет он несчастную пару жестокими ударами бича по голым спинам, и они не смеют оглянуться, посмотреть на него.
Еще ребенком, глядя на эту страшную фигуру Судьбы с ее бесстрастным, мертвым лицом, я почувствовал над собой власть неведомого властелина, творящего мою жизнь, управляющего моей волей. Он шел за мной шаг за шагом, ни на минуту не предоставляя меня самому себе, и все мои мысли, слова, поступки являлись как бы со стороны, внушаемые мне этим страшным, невидимым спутником. Не всегда, впрочем, невидимым: он скоро показал мне свое лицо. Это случилось в тот день, когда так бессмысленно и страшно погиб мой отец.
Мне было тогда уже пятнадцать лет. Я шел с матерью и отцом за какими-то покупками; на одном перекрестке мы остановились перед трамваем, преградившим нам дорогу и стали ждать, чтобы он проехал. Но, когда кондуктор зазвонил и вагон тронулся – отец вдруг почему-то заторопился, бросился через рельсы – и перебежать не успел. Его сильно толкнуло в бок, он упал и тотчас же скрылся под наехавшим на него вагоном, из-под которого раздался глухой, придушенный страхом смерти, сразу же оборвавшийся крик, а затем – в наступившем мгновенно молчании – послышался страшный хруст ломающихся под колесами костей…
Моя мать тут же упала без чувств, а я стоял недвижно, охваченный непобедимым страхом, и этот страх был – не перед бедой, разразившейся над нашей семьей, не перед ужасной, такой неожиданной и нелепой смертью отца, а перед лицом вагоновожатого – в ту минуту, когда под колесами трамвая хрустели человеческие кости. Это лицо я запомнил на всю жизнь.
Оно не было похоже на человеческое лицо; это была какая-то каменная, слепая маска, не выражавшая решительно ничего, и весь ужас заключался именно в том, что в такую страшную минуту оно было неподвижно, бесстрастно; ни единая мысль, ни единое чувство не отражалось в нем в то время, как крутом толпились люди с искаженными от ужаса и сострадания лицами. Казалось, вагоновожатый в эту минуту перестал быть человеком и служил только слепым, бесчувственным орудием какой-то неведомой силы, которой для чего-то нужно было, чтобы он раздавил вагоном моего отца. И он покорно исполнил ее волю, окаменев на мгновение, ничего не видя и не слыша…
И когда прошло это мгновение и он совершил то, что было предназначено – он тотчас же снова принял человеческий образ – его лицо сразу почернело и исказилось страхом и болью, точно его самого перерезали колеса трамвая. Он затормозил вагон, выпрыгнул из него и бросился бежать, не глядя, через улицу, в паническом ужасе оглядываясь назад, точно ожидая погони, хотя в поднявшейся около трамвая суматоху никто и не думал его преследовать…
Пока из-под вагона извлекали окровавленный, изуродованный труп отца, я смотрел на оставленное вагоновожатым место и, несмотря на то, что там уже не было никого, все еще видел за стеклом это ужасное каменное, с невидящими глазами лицо исполняющего страшную волю судьбы. Так оно и осталось у меня в памяти, слившись с поразившей меня в раннем детстве картиной – этот образ тайны силы, всемогущего существа, страшного, неумолимого хозяина земли и людей…
Есть люди, которые не верят в судьбу; им приятней думать, что они сами творят свою жизнь и могут распоряжаться ею по своему усмотрению. О, как бы я хотел верить в независимость, свободу своего существования!.. Но у меня никогда не было такой уверенности. Я всегда ощущал над собой тяжкое иго неволи, внушавшее мне страх к каждому моему новому дню. Когда я полюбил Тоню, – я и тут не мог отрешиться от сознания своей беспомощности; нет, нет, это не я любил ее, это была не моя любовь: кому-то нужно было, чтобы мы соединились, чтобы произошло несчастье, чтобы я стал убийцей…
С первых же дней нашей супружеской жизни нам стало ясно, что мы сделали страшную ошибку. Вначале мы как будто любили друг друга, нас мучительно тянуло одного к другому, но наши ласки, наши объятия были отравлены какой-то горечью смутного сознания, что это не то, что нам нужно было, что мы только исполняем чью-то волю, управляющую нашими чувствами и желаниями. И после горячих ласк, после исступленных объятий мы расходились почти врагами, испытывая жгучую, непобедимую ненависть к самой нашей любви, к самому нашему союзу…
Тоня худела с каждым днем, точно таяла, ее глаза увеличивались, пугая меня застывшим в них непонятным страхом. Часто, в минуты разлада, она, плача, говорила:
– Зачем ты сделал меня своей женой?..
И я, раздражаясь, отвечал ей тем же вопросом:
– Зачем ты согласилась стать моей женой?..
Зачем?.. Разве мы знаем, что мы делаем? Разве мы понимаем что-нибудь в сцеплении обстоятельств, вынуждающих нас на тот или иной поступок во имя чьих-то, неведомых нам целей?..
Разлад возрастал с каждым днем, мы начинали тяготиться присутствием друг друга. Тоня стала почти каждый день уходить из дома, возвращалась поздно ночью. Лежа в постели, притворяясь спящим, я прислушивался к тому, как она, вернувшись откуда-то, раздевалась, прислушивался к шелесту ее платья, к ее тяжелому и глухому молчанию – и меня всего наливал холодный, леденящий страх. Что– то надвигалось на нас – грозно, неуклонно, неумолимо, – страшное разрешение этого «зачем», разгадка нашего соединения. Мы уже не ласкали друг друга, мы уже не спрашивали «зачем?» и не упрекали один другого. Мы только ждали, затаив дыхание, сжимаясь от страха, подозрительно следя друг за другом, каждое утро вставая с постели с немым вопросом в лице: сегодня?..
Было совершенно ясно: что-то должно было случиться, – но что, что?.. Напряженность ожидания грозила потерей рассудка; хотелось биться головой о стену, размозжить себе пулей лоб, чтобы прекратить эту пытку нестерпимого ожидания. Раз ночью, мучаясь бессонницей, я вспомнил о маленьком револьвере Тони, который она хранила в ящике туалетного стола. Бесшумно, чтобы не разбудить ее, я поднялся с постели, осторожно выдвинул ящик, и разыскав эту блестящую игрушку, унес ее в кабинет. Я хотел покончить с собой, со своей мукой; может быть, именно на это меня и толкала судьба. Тем лучше…
Но увы – в револьвере не было ни одного заряда; я вынул барабан и посмотрел через все шесть его ячеек на свет: они были совершенно пусты. Не доверяя своим глазам, я вложил его обратно и шесть раз щелкнул курком: выстрела не последовало. С досадой глубокого разочарования я бросил оружие на стол…
Тоня, по-видимому, тоже искала смерти. Я застал ее на другой день у себя в кабинете с этой же игрушкой в руках. Она, вероятно, также смотрела на свет в отверстие барабана; когда я вошел – она торопливо вставила его на место, бросила револьвер на стол и вышла, не сказав ни слова. Лицо ее было бледно, она в дверях испуганно оглянулась на меня…
Я в отчаянии схватился руками за голову. Нужно найти выход, нужно попробовать предотвратить то, что должно было случиться! И прежде всего – выяснить – что, собственно, происходит между мной и Тоней?.. Я долго ходил по кабинету из угла в угол; мне казалось, что я схожу с ума…
Тоня, полураздетая, была занята прической – когда я вошел к ней. Я сказал возможно спокойней:
– Мы должны объясниться. Скажи мне, что ты имеешь против меня? Что ты хочешь от меня?..
Ее лицо стало холодным, непроницаемым, глаза точно затянулись пленкой. Она пожала плечом и сухо сказала:
– Ничего. Я не понимаю, о чем ты говоришь?..
У меня похолодели руки и ноги; страх сжал мое сердце. Я продолжал, едва владея собой:
– Тоня, пойми же, что мы готовим друг другу гибель! Нужно что-нибудь предпринять, что-то сделать!.. Скажи же – что?..
Она сидела у зеркала, подняв к голове руки, пальцы которых, как лапки паука, скользили по волосам, нащупывая и укладывая в прическу отдельные пряди. Она ничего не ответила, но я увидел в зеркале ее лицо – бесстрастное, слепое, лишенное всякого выражения – и это было наиболее ясным, какого только я мог ожидать, ответом. Это было не ее лицо, нет. В нем не было ничего женского, ничего человеческого в этой каменной маске слепого орудия предопределения…
Что я мог еще сказать? Перед таким лицом бессмысленны человеческие слова, стоны, слезы… Меня точно придавило к земле; я вышел из ее комнаты, уже готовый покорно принять самое страшное…
Не помню, как я очутился на улице. Стоял конец октября, сверху сеял сухой, мелкий снег, ветер поднимал его с земли и нес белой крутящей дымкой вдоль улицы. Я вышел без шляпы и пальто, но не чувствовал холода; только руки и лицо неприятно кололи льдистые снежинки…
Недалеко от подъезда я увидел Ажинова. Красивый, здоровый, богатый, он всегда возбуждал во мне зависть своим уменьем жить легко, весело, беззаботно, пользоваться благами жизни и ограждать себя от неприятностей и страданий. Каждый раз, когда я встречался с ним, во мне поднималось вместе с завистью неприязненное чувство к этому баловню судьбы. И теперь, увидев его, я точно сразу проснулся от сжавшей мое сердце неприязни. Он стоял, прислонившись к стене дома и, видимо, кого-то ждал. И мне в голову точно ударило: «Он ждет Тоню!»
Не знаю почему, но от этой мысли я вдруг весь ослабел, у меня подкосились ноги – и я тоже должен был прислониться к стене. Была ли это внезапно впервые вспыхнувшая во мне ревность или то был только страх, что несчастье приблизилось и вот-вот разразится над нами?..
Возможно, что это был только страх. И возможно, что из желания отдалить страшную минуту, я старался быть с Ажиновым крайне любезным, несмотря на всю мою ненависть к нему. Я как будто хотел кого-то обмануть, отвести от себя и Тони внимание кого-то, знавшего, что у нас не все благополучно и подстерегавшего удобную минуту, чтобы нанести нам решительный удар. Я вынул из кармана портсигар и предложил Ажинову папиросу. Он закурил, – и я сказал, весело потирая руки и хихикая:
– Вы ждете мою жену? Она сейчас выйдет…
Ажинов молчал. Его лицо вдруг стало таким же, какое я несколько минут тому назад видел у Тони – бесстрастным, слепым, лишенным всякого выражения. Меня охватил ужас. Стараясь согнать с него эту каменную маску, я схватил его за рукав пальто и потащил, торопливо говоря:
– Тоня еще не скоро выйдет… Пойдемте… У нас подождете!..
Он пожал плечами и пошел…
Я ввел его в мой кабинет, усадил у письменного стола в кресло и крикнул через дверь жене:
– Тоня, я привел господина Ажинова!
Я весь дрожал от мысли, что, может быть, все обойдется благополучно; но страх, жуткий, ледяной страх скользил по моему телу змеистыми струйками дрожи, мои руки дрожали, губы прыгали, и я едва удерживался, чтобы не заскрежетать зубами, не заломить пальцев. Как мне хотелось броситься на Ажинова, впиться в его горло ногтями, душить его, рвать горло этого счастливого человека, которому так покровительствовала судьба… И вместо этого я прикидывался любезным, осчастливленным его посещением, хихикал, юлил около него, ни на минуту не забывая, что мне и Тоне грозит какой-то ужас, призывая в себе все силы на борьбу с невидимым, тайным врагом…
Ажинов не обращал на меня никакого внимания и все поглядывал на дверь, ожидал Тоню. Около него лежал револьверик. Он взял блестящую игрушку и осторожно, с опаской поворачивал его в руках. Я предупредительно заметил:
– Не беспокойтесь, он не заряжен…
Но Ажинов все же с такой же осторожностью положил его на стол, видимо, не доверяя мне. Моя ненависть к нему вдруг прорвалась, я подскочил к столу, схватил револьвер и взвел курок, исступленно крича:
– Вы мне не верите?.. Не верите?..
Как я жалел, что револьвер был не заряжен, что я не могу всадить пулю в его красивый, спокойный, ненавистный мне лоб!.. Но я тотчас же сдержал себя, закусив губы до крови. «Спокойствие! – сказал я себе. – Иначе ты исполнишь то, что хочет судьба! Следи за каждым своим шагом, чтобы она не могла воспользоваться твоей оплошностью. Одно неосторожное движение, слово, – и все пропало!»…
Я опять угодливо захихикал, говоря:
– Я шесть раз щелкну курком, – и вы увидите, что барабан пуст!..
Я поднял руку по направлению к двери и стал щелкать курком. Не помню, сколько раз я спустил курок, – три или четыре раза, – после чего в дверях вдруг появилась Тоня.
Я успел взглянуть на нее в промежутке между одним и другим ударом курка. Ее нежное, красивое лицо, обращенное к Ажинову, сияло любовью, оно было точно окружено светлым ореолом. Никогда она не казалась мне такой красивой, никогда она не была мне так близка, дорога, как в эту минуту, когда она, в моем присутствии, всем своим существом отдавалась другому. Мое сердце дрогнуло, сжалось, рванулось к ней и – оборвалось. Это был единственный миг, что я вдруг почувствовал к ней настоящую, мою любовь, мое обожание. Слезы брызнули у меня из глаз, и я крикнул Ажинову, не помня себя от горя и ужаса:
– Он не заряжен! Смотрите же!..
Сияние мгновенно сбежало с лица Тони; оно побледнело, посерело, глаза расширились и как будто заняли все ее лицо, налившись безумным страхом. Она окаменела, застыла, и только губы ее слабо шевелились, силясь что-то произнести… Рядом с ее лицом я увидел другое – мертвую маску, наполнившую мое сердце невыразимым ужасом. Чье это лицо? Боже мой, кто это?..
Это был я – и не я – отраженный в зеркале, висевшем над диваном, рядом с дверью. На моей голове зашевелились волосы. У меня было такое же лицо, как и у того властелина на картине, поразившее меня в детстве, как и у вагоновожатого, раздавившего трамваем моего отца, как у всех тех, кто избран судьбой орудием для исполнения ее страшных предначертаний…
Не знаю, до выстрела или уже после него все это пронеслось в моей голове. Вероятно, – после. Ведь это был один краткий миг. Ажинов вдруг закричал в страхе:
– Бросьте!..
Но уже было поздно. Палец нажал собачку одновременно с возникновением у меня в мозгу сознания, что револьвер заряжен, что я убиваю Тоню. Выстрел грянул – и она без звука повалилась на пол с простреленной грудью…
Вы можете мне верить и не верить, – но я опять-таки утверждаю, что оружие не было заряжено. То, что было предназначено, для чего нас судьба свела – должно было совершиться. И револьвер не мог не выстрелить…
Игнатий Потапенко
КИТАЙСКОЕ СЧАСТЬЕ
Илл. О. Арбина
I
Я простой человек, живу на свете уже сорок пять лет, не мудрствуя лукаво, живу как все, с благодарностью принимая от судьбы то доброе, что она мне дает и не особенно пеняя на нее, если она посылает мне испытание.
Ведь жизнь состоит из радостей и огорчений, ничего среднего нет, и если б не было огорчений, а была бы только одна радость, то она перестала бы радовать нас. Ах, мы благословляем лучезарное солнце только потому, что есть ночь. И если бы не было леденящей зимы, мы не знали бы радостей благодатной весны.
У меня есть дела, которые приносят мне хорошие доходы, но я не отдаюсь им весь без остатка, как делают это многие. Я хочу, чтобы дела были для меня, а не я для них. Живя в Петербурге, я каждый день бываю в нашей конторе, провожу там час-полтора и нахожу, что этого вполне достаточно для убеждения служащих, что над ними есть хозяйский надзор.
Вместе с братом, по наследству, я получил большое хлебное дело. На Волге у нас есть баржи и пароходы, но этим всем ведает брат, я же только получаю доходы.
Еще скажу, что у меня есть семья: жена, которая осталась такой же красавицей, как была двадцать два года тому назад, когда я женился на ней. А, впрочем, может быть, мне только так кажется, но тем лучше для меня. Сын мой учится за границей. Ему двадцать лет, и он обещает сделаться хорошим инженером и деловым человеком, а дочери восемнадцать лет. Она похожа на мать, а значит – красавица.
Вот все, что я должен сказать о себе для того, чтобы всякий знал, с кем он имеет дело. Что же касается истории, которая так захватила меня, что я готов рассказывать о ней всем и каждому, то она началась с совершеннейших пустяков.
Это было часов в двенадцать весеннего петербургского дня. В этот час мы обыкновенно завтракали, а после завтрака я всегда отправлялся в контору. И когда в мой кабинет, где я сидел за письменным столом и просматривал какую– то новую книгу, вошла моя жена, то я был совершение уверен, что она хочет пригласить меня завтракать. Я, даже не дожидаясь этого, поднял глаза от книги и сказал:
– Я через полминуты. Вот дочитаю несколько строчек.
Но жена улыбнулась:
– Это не завтракать. Не хочешь ли взглянуть на китайца?
Я не понял, о каком китайце она говорит.
– Обыкновенный китаец, он торгует шелками, вышивками и разными китайскими безделушками. Мы с Тасей кой-что купили себе. Но он забавнее своих товаров. Взгляни…
Я вышел в гостиную, потом в переднюю. Здесь, на полу, китаец расположился со своим товаром. Группа была несколько странная: на корточках сидели – не только китаец, но и Тася и молоденький офицер Корнилов, который часто бывал у нас в доме и, как мне казалось, был влюблен в мою дочь. Жена сейчас же присоединилась к ним, а я придвинул стул и поместился на нем.
Я не много видел в своей жизни китайцев, но этот походил на всех тех, которых я видел. Безволосое бабье лицо, круглое, с детски добродушными маленькими глазками, губы, точно на пружинах, каждую секунду раздвигались в широкую улыбку, показывая большие желтые зубы и бледные десны. Одет в черный балахон, вроде поповской рясы, а внизу башмачки, высокие чулки и схваченные ими несколько ниже колен широкие плисовые штаны. Волосы на голове совершенно черные, от них до самого пояса спускалась тонкая коса. Вот и весь китаец.
Перед ним, на полу, его товары – разноцветные шелковые материи, шарфы, шали, платки и в коробочке какие-то ни на что не нужные безделушки.
Мне он тотчас же надоел, но дамы увлекались материями, а молоденький офицер все пытался выудить из него признание: республиканец он или монархист? Китаец же в ответ ему только ухмылялся и при этом совершенно так, как делают застенчивые деревенские девушки, – наклонял голову вбок и конфузливо закрывал рот рукавом своего балахона.
Но вот какая-то необыкновенная материя. Тася восторженно всплеснула руками, схватила ее, поднялась и помчалась в гостиную к зеркалу. Жена моя и офицер последовали за нею. Мы остались вдвоем с китайцем.
Он как-то комически вытянул шею, взглянул вслед ушедшим, потом оглянулся, как бы желая убедиться, что в передней больше никого нет, а потом суетливо начал шарить обеими руками в кармашках, которые были у него расположены где-то под балахоном.
– Барин, барин… – залепетал он низким сдержанным горловым голосом, – барин купит частье… у-у… такой частье еще никогда не был. Барин купит…
Вынул из кармашка маленький сверток, развернул бумагу, потом розовую вату и, наконец, в руках его оказался перстень. Он был белый, из серебра, очень незамысловатой работы: змея, согнутая спиралью, а в голове, на месте глаз, два зеленых камушка – маленькие, как точки, но с таким странным острым блеском, что первое впечатление от них было, как от укола булавки.
– Частье, – повторил китаец, преподнося кольцо к моим глазам.
Я усмехнулся. Склад моего ума был всегда реалистический. Ни во что таинственное я не верил.
– Что же это? Амулет? – спросил я.
– Нет… Частье, частье… – настойчиво еще раз повторил китаец.
– Вот как! Сколько же оно стоит, это счастье?
– Сто рублей.
– О! Это слишком дорого.
– Ну, половин-сто… Нет? Четверть-сто. И нет? Десять рублей… Ну, пять… Ну, даром. Китайска скоро придет опять и барин ему тысяча рублей даст… Сам даст… О!..
И он, видя, что из гостиной к нам направляются дамы и офицер, быстро ткнул мне в руку перстень и сейчас же обратился к ним с предложением какой-то новой материи, с таким видом, как будто между нами ничего и не было.
II
Странно было то, что я подчинился этой таинственности. Я не рассмеялся громко, не обратился к жене и дочери, показывая им перстень и осмеивая глупого китайца, который верил в его чудодейственную силу и, зажав перстень в руке, скрыл от всех эту историю, как будто бы поверил в нее. Я сидел и слушал восторженные отзывы Таси о том, как ей к лицу материя, которая тут же и была куплена.
Затем я разговорился о чем-то с Корниловым и во время разговора почувствовал, что в руке у меня какая-то вещица, почти машинально положил ее в жилетный карман, и, как это ни странно, забыл о ней.
Китаец кончил торг, спрятал наторгованные деньги в кошелек, который не без хлопот достал из кармана своих широких плисовых штанов, завернул свой товар в холстину, захватил лежавший на полу железный аршин и, приподняв свою круглую шапенку в знак прощального приветствия, пошел по коридору по направлению к кухне и при этом даже не взглянул на меня.
Но, сделав десять шагов, остановился, оглянулся и сказал дамам:
– Китайска скоро придет… новый товар носить.
– Приходи, приходи, – весело ответили ему дамы. А он раскрыл свой желтозубый рот, радостно взвизгнул, закрыл лицо рукавом и скрылся в глубине коридора.
Мы все направились в столовую, где был уже подан завтрак, сели за стол и повели обычный разговор о чем-то злободневном, прочитанном в газетах.
Я ни разу даже не вспомнил о перстне, должно быть, вследствие непривычки держать эту вещь в кармане.
После завтрака я зашел на минуту в кабинет, захватил сигары и вышел на улицу. Здесь, у подъезда, ждала меня пролетка. Я сел и поехал в контору.
В конторе у меня был очень миленький кабинет, в обстановке которого было мало делового. Только низкий шкаф с книгами и бумагами носил строгий конторский характер, остальное же было уютно и приятно.
Мягкий ковер, мягкая удобная мебель, изящный письменный стол, качалка, камин, недурные акварельные пейзажи на стенах.
Явился Семен Игнатьевич, управляющий конторой, милый человек, с которым я любил поболтать, рассказал мне все, что было нужно, о течении дел, а затем мы просто обменивались взглядами по вопросам, не имевшим никакого отношения к конторе и нашим делам.
Он спросил меня о моем сыне Аркадии, который учился за границей. Я объяснил ему, что Аркадий кончил все свои экзамены и на днях собирается выехать в Россию. Кстати, я поручил ему перевести телеграфом деньги на проезд.
Тут наступил момент закурить сигары. Я предложил одну управляющему, а другую взял для себя. Сигарный нож обыкновенно лежал у меня в жилетном кармане. Доставая его, я нащупал какой-то посторонний предмет и вспомнил о перстне. Это был он. Я вынул его.
– Как вам нравится, этот перстень? – спросил я управляющего, показывая ему свое приобретение.
– Очень странный. Это или что-нибудь древнее или, во всяком случае, не от здешних ювелиров.
– О, наверное, нет. Он достался мне очень странным образом. Сегодня мне подарил его китаец, который приносил к нам шелковые материи.
– Неужели подарил?
– Да, просто подарил…
И мне самому показалось странным, что я не рассказал ему всей истории с перстнем. Почему-то мне не захотелось рассказать ее.
Взяв от него перстень, я попробовал примерить его на какой-нибудь из пальцев. Он удивительно пришелся на указательном пальце правой руки. После этого я встал, прошелся по комнате и остановился у окна. Управляющий же продолжал что-то рассказывать мне.
Сперва я слушал его, потом мысли мои как будто ушли куда-то в даль, которая расстилалась передо мною по ту сторону окон, и я слышал позади себя только жужжание. Но и оно скоро прекратилось и перед моими глазами развернулась странная картина.
Я увидел улицу – широкую и длинную. Невский. Да, это Невский проспект. Почему он вдруг очутился передо мною, этого вопроса я себе не задавал.
На извозчике, – самом простом извозчичьем экипаже, – едет один из служащих нашей конторы – Мулызин. Я не ошибаюсь: у него такая характерная, единственная в Петербурге, узкая и длинная рыжеватая борода.
Он несколько согнулся и опирается подбородком на свою палку.
Вдруг из-за угла показался автомобиль. Извозчичья лошадь, должно быть, молодая, испугалась, вздрогнула, ударила задом и понесла.
Кучер, напрягая силы, тянет за вожжи, но лошадь обезумела и мчится, мчится, сворачивает с панели… треск… дрогнул фонарь… лошадь упала без движения. Кучера выбросило на мостовую, а Мулызин – где он?
Я присматриваюсь. Уже вокруг них собралась толпа. Мулызина подымают с окровавленной головой. Ведут… Я поворачиваю голову к управляющему.
– Скажите, Семен Игнатьевич, Мулызин в конторе?
– Нет. Я дал ему поручение, он поехал в страховое общество.
– На Невском?
– Да… На Невском. Почему вы спрашиваете?
– Не знаю… Это очень странно… Мне кажется, что я сегодня слишком много выпил за завтраком кофе… Это действует на воображение. Мне вдруг представилось, что Мулызин едет по Невскому… Автомобиль… Лошадь испугалась, понесла… Его, окровавленного, подняли… Можете себе представить, какой вздор…
– Дррр…
Это раздался звон телефона на моем письменном столе. Управляющий взял трубку, но уже через три секунды чуть не швырнул ее, а глаза его заблестели и запрыгали.
– Да, да… Он служит у нас… Неужели? Какое несчастье! Привезли в больницу? Очень опасно? Надежда? Ну, слава Богу… Благодарю вас…
Он положил трубку и как-то растерянно и даже, как мне показалось, боязливо смотрел на меня…
– В чем дело? – спросил я.
– Но это же просто невозможно… Ведь действительно все так, как вы сказали.
– Что такое я сказал?
– Мулызин… Автомобиль… Лошадь понесла… Разбит… В больнице…
– Вы шутите, Семен Игнатьевич?
– Боже мой! Да разве можно так шутить?
– Да, это правда, – сказал я, глядя прямо ему в глаза. – Так шутить нельзя. Но это не самое ужасное. Есть вещи и похуже, Семен Игнатьевич.
– Что же такое?
Но тут меня как будто что-то дернуло за рукав. Я остановился. То, что я хотел сказать, было действительно ужасно.
Дело в том, что у этого добрейшего человека была хорошенькая жена, гораздо моложе его, и про нее говорили…
Мало ли что говорят про женщину! Я не верил. Разве есть на свете человек, про которого не говорили бы дурно?
Но ведь я только что видел своими глазами – в его квартире, в гостиной, молодой человек, наш агент, которому он же сам, Семен Игнатьевич, протежировал. Я узнал его, – поцеловал ее в прелестную шейку…
И вот с языка моего чуть-чуть не сорвалось это. К чему? Ах, нет, пусть лучше заблуждается.
– Нет, пустое, – сказал я на его вопрос, – видите, как у меня сегодня напряжено воображение… Все это вздор. Вы, кажется, хотели показать мне образцы шведского овса, доставленного в контору? Так покажите, Семен Игнатьевич. Я немного тороплюсь.
Он растерянно поднялся и вышел, а я снял с пальца перстень и опять положил его в жилетный карман.
Мне была неприятна эта новая способность. С какой стати? Моя жизнь протекает так гладко и легко, в ней никогда не было ничего трагического.
С другими бывают несчастья. Я узнаю о них из газет и из рассказов. Но это же не то, что видеть воочию.
Не хочу, не надо. И это утомляло меня так, словно я два часа таскал тяжести.
Семен Игнатьевич показал мне образцы шведского овса, я их одобрил, докурил сигару и уехал из конторы.
Мне нужно было заехать в банк, справиться о биржевых ценах на некоторые интересовавшие меня бумаги, а часа в четыре я уже был дома.
В столовой был накрыт чай. Я снова погрузился в приятную легкую жизнь, какая текла в нашем доме.
III
На следующий день я встал, как всегда, рано, в восемь часов, и утро мое ничем не отличалось от всех других утр. Я за то и любил свою жизнь, что она была вся такая выровненная, как будто по ней прошел тяжелый каток, вдавил в землю все камешки, сравнял ухабы и она стала ровная, как шоссированная дорога.
Всегда знаешь, что тебя ожидает утром, в полдень и вечером. Никаких неожиданностей.
Около часа я просидел в столовой, прочитал газеты, – дамы в это время еще спали, – а потом перешел в кабинет и предался более серьезному занятию. Я любил книги и много читал их. Меня интересовали вопросы экономические и финансовые, и только изредка я отдавал свое внимание литературе художественной, если появлялось в этой области что-нибудь выдающееся.
Сидя в кабинете и спокойно разрезая листы книги, я слышал, как в доме началась жизнь, поднялись дамы, как они вышли в столовую, пили кофе и болтали. Часов в одиннадцать раздался звонок, и я услышал голос Корнилова.
Этот молодой человек начинал тревожить меня, и я тут же сделал себе в уме заметку – серьезно поговорить об этом с женой, а если понадобится, то и с Тасей.
Дело в том, что он явственно ухаживал за моей дочерью. Но хуже было то, что, кажется, и Тася увлекалась им. Лично против него я ничего не имел. В сущности, он был премилый молодой человек. Хорошо воспитанный, отлично умел держаться, неглупый и довольно развитой. На карьеру свою смотрел серьезно и, кажется, даже готовился в академию.
Но что он мог дать моей дочери? Мне было достоверно известно (он этого, впрочем, и не скрывал), что у него нет никакого состояния и жил он жалованьем, которое получал по службе.
Мне кажется, я был прав, рассчитывая для моей дочери на более выгодный брак. Я не говорю о каком-нибудь титуле или вообще знатном родстве. О, нет. Она родилась в семье честных коммерсантов, и я буду совершенно удовлетворен, если муж ее будет принадлежать к этому же кругу. Но он по состоянию, по крайней мере, должен быть равен ей.
У нее, правда, не колоссальное приданое, но и не маленькое все-таки. При том же, если бы она вышла за Корнилова, то приданое это пошло бы не на дело какое-нибудь, а просто на проживание.
И потому этот брак я признавал неравным, да, вот именно это слово: неравным, – потому что не равно было состояние.
Муж, в материальном отношении зависящий от средств своей жены, это с точки зрения коммерческого человека – не торгаша, а высшего порядка коммерсанта – недостойно уважения.
И жена, вначале, может быть, влюбленная, скоро перестанет уважать его, а это уже будет началом разрушения семейного очага.