Текст книги "Ход больших чисел (Фантастика Серебряного века. Том II)"
Автор книги: Владимир Ленский
Соавторы: Сергей Городецкий,Евдокия Нагродская,Георгий Северцев-Полилов,Влас Ярцев,Владимир Воинов,Федор Зарин-Несвицкий,Сергей Гусев-Оренбургский,А. Топорков,Григорий Ольшанский,Игнатий Потапенко
Жанры:
Научная фантастика
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 17 страниц)
Георгий Северцев-Полилов
ГРИФ
Совсем уже свечерело, когда я высадился на малолюдной платформе станции; время близилось к семи часам. Пока я расспрашивал о дороге, отыскивал извозчика, говорил с начальником станции, прошло около часа. Наконец, возница нашелся, в сани уставили мою довольно большую корзину со стеклянными образцами, закутали мне ноги толстым войлоком, и сытая лошаденка мерной рысью повезла нас по гладко укатанному морозом проселку. Немного отъехав от станции, мы сразу попали в густой еловый бор.
– А не все ли тебе равно? Сегодня другого поезда уже не будет, везти на станцию некого.
– Да, сегодня, если бы и было кого везти, ни за что бы не повез: праздник большой наступает.
– Какой же праздник? – изумился я.
– Рождество завтра…
Тут только я вспомнил, что сегодня – одиннадцатое число, а по новому стилю – двадцать четвертое! Прибалтийские немцы справляют свои большие праздники по заграничному календарю.
– Что ж, ты прав, ступай тогда скорее, я не против того, чтобы ты успел попасть в кирку к вечерней службе, – согласился я, и меньше, чем в час, мы были на обширном дворе богатого помещичьего дома.
Длинный, невысокий старинный флигель, слегка изогнутый по концам, казался каким-то червяком-исполином с огненными глазами.
Не ожидая особого приглашения, я выбрался из саней, расплатился с возницей, не позабыв дать ему хороший Trinkgeld[5]5
…Trinkgeld – чаевые (нем.).
[Закрыть], и поднялся на невысокое крыльцо. Ящик внесли за мной. Дверь была открыта, я вошел в большую переднюю, где молодой парень, в серой куртке на меху, снял с меня шубу и стащил с моих ног меховые высокие калоши.
– Bitte, mein Herr[6]6
Bitte, mein Herr… – Прошу вас, господин (нем.).
[Закрыть], – пригласил он меня, открывая дверь в комнаты.
В большом, но низковатом помещении, заставленном старинной мебелью, находилось человек десять-пятнадцать. Большая часть из них, столпившись, стояла вокруг небольшого фисгармониума, на котором играла молодая женщина. Пели один из бесчисленных немецких хоралов. Из кучки выделился высокий, полный, еще не старый мужчина; он подошел ко мне и, узнав о причине приезда, радушно проговорил:
– Очень рад, что вы попали к нам в такой великий вечер; надеюсь, что не откажетесь провести его с нами!
Сейчас же я перезнакомился с остальными присутствующими, – они оказались родственниками говорившего со мной хозяина.
Около стола в старом дедовском высоком кресле сидел отец владельца имения, «древний денди» Отто фон Е. Несмотря на свои девяносто два года, старик так сильно сжал мою руку, что я невольно поежился. Он, родоначальник целого поколения, бодро поглядывал на своего старшего сына Вильгельма, на остальных своих детей: Карла, замужнюю дочь Шарлотту и молодую еще девушку Клару.
Все это были рослые, здоровые люди, мало чем уступающие старику отцу.
– Это моя младшая, – объяснил мне старый Отто, указывая на Клару, – ей всего только девятнадцать лет, она у меня от третьей жены, последыш. Ну, подойди, моя крошка, сделай книксен этому господину! – ласково обратился он к «крошке», перед которой я казался лилипутом. Девушка церемонно исполнила все, что требует немецкий этикет.
– А где же ваша супруга? – спросил я старика. Он молча указал рукой вверх и, немного спустя, медленно ответил:
– Они все три на небе, у всемилостивейшего Творца! А Конрада все еще нет? – недовольно обратился он к Шарлотте.
Молодой, если так можно было назвать человека, имеющего более полусотни лет на плечах, пришел на помощь к сестре.
– Конрад явится, вероятно, скоро, я уверен в этом, батюшка!
Вскоре в комнату вошел еще новый персонаж из «Нибелунгов»; другого имени я не мог ему придумать.
Я залюбовался на его могучую фигуру, искренне сожалея, что вместо современного куцего пиджака и брюк на нем не надет костюм древних германцев.
– А мы, Конрад, думали, что ты струсил, – заметил Карл, – и не сдержишь данного слова.
Владелец лесопилки долгим, внушительным взглядом окинул говорившего шурина с ног до головы.
– А я иначе думал, Карл, чем все вы! Раз сказано – сделано! – промолвил он и сильным движением руки легко отодвинул тяжелый дубовый стол; стоявшие на нем стеклянные кружки с пивом запрыгали.
– Значит, решено? – робко спросил кто-то из дам.
– Да, я пойду! – спокойно ответил Конрад.
Меня заинтересовал этот разговор; я спросил у моего соседа, солидного рыжего немца, в чем дело.
Он с изумлением на меня посмотрел, точно уверенный, что все должны знать причину пари.
– Простите! Я совершенно забыл, что вы не здешний и вам ничего не известно!.. Левое крыло этого, очень древнего дома уже много лет совершенно необитаемо, по крайней мере – старый господин Отто не помнит, чтобы кто-нибудь там жил, после этой истории… – Рассказчик запнулся: он, видимо, не решался открыть чужому человеку тайны близкой ему семьи.
– Если ты, Фриц, замолчал, я сам расскажу все… – услышал я сзади себя знакомый голос хозяина.
Он опустился на стул рядом со мной, закурил небольшую трубку и ровно, точно по метроному, продолжал рассказ Фрица.
– Этот дом, по преданию, построен более полутораста лет <назад>. Раньше имение принадлежало другой фамилии; в наш род оно перешло при нашем дедушке, не более семидесяти лет назад.
После перехода его в наше владение, нежилую половину дома снова отделали, в нем должна была жить только что вышедшая замуж сестра моего отца со своим мужем. Но в первую же ночь, как только они там поселились, весь дом был поднят на ноги страшными криками, раздававшимися оттуда. Все бросились туда, перепуганные ими.
Обоих супругов нашли в бессознательном состоянии; она лежала на кровати, и на шее ее отпечатались знаки нескольких когтей; голова мужа была всунута в печку, откуда с большим трудом удалось ее вытащить. Когда их привели в чувство, они ни на какие расспросы не могли отвечать и ничего не помнили, что с ними произошло. Оставаться дольше в этих комнатах новобрачные не были в состоянии; таинственный ужас охватывал их обоих, лишь только они переступали порог этой комнаты. Следы когтей на шее остались у тетки на всю жизнь. Заново отделанное помещение стало снова необитаемо, в него пугались даже заходить; если кто-нибудь пытался пробыть один в этой комнате час-другой даже днем, то какая-то таинственная сила, против его воли, изгоняла его оттуда.
– А теперь я, не верующий во все эти бабьи сказки, решился провести ночь в этой комнате! – весело проговорил Конрад. – Посмотрим, удастся ли ее обитателям впихнуть эту башку в печку!
И он тряхнул густыми кудрями.
– Ну, посмотрим, дружок, долго ли придется тебе с ними побороться! – не унимался младший брат хозяина.
– Тем лучше, тем мне приятнее! Слушай, Вилли, неужели у тебя нет ничего получше пива, оно и так каждый день, надоело. Время у нас еще есть, вели сварить пунш!
– Охотно, Конрад, охотно, – согласился хозяин, и скоро на столе в большой серебряной чаше забегал веселый синий огонек по большому куску сахара, положенному над дымящимся ароматным пуншем.
Зазвенело стекло, разговор оживился, заблестели у всех глаза.
Когда стрелка перешла половину полуночи, Конрад залпом допил свой стакан и, поднявшись со стула, спокойно сказал:
– Теперь пора, пойдемте!
Точно послушное стадо, тронулись мужчины вслед за ним. Мы перешли холодную переднюю и очутились у запертой двери, ведущей на другую половину дома. Вильгельм, несмотря на свою мощную фигуру, оказался уже теперь трусливее ребенка и никак не мог попасть ключом в скважину замка; было заметно, что руки его дрожат.
– Брось, дай мне, я отопру! – хладнокровно сказал Конрад и сейчас же отпер дверь. Тяжелый и в то же время сырой запах пахнул на нас; захваченные нами свечи стразу стали гореть не так ясно; звук наших шагов глухо отдавался в громадных пустых комнатах и бесследно замирал. Жуткое чувство охватило меня, мне казалось, что мы вошли в склеп.
Пройдя пять-шесть больших чистых помещений, я уже теперь не помню, мы вошли в одно из них. Здесь стояла кровать, вся покрытая слоем обвалившейся штукатурки; пол тоже был ею устлан. – В углу помещалась старинная изразцовая печь с небольшим сравнительно устьем. Стояли еще два стула, небольшой умывальник; окна были забиты ставнями, дверь в следующую комнату оказалась запертой.
– Тебе, Конрад, ничего не понадобится, – сказал хозяин. – Достаточно, если ты пробудешь здесь всего один час, и пари тобой выиграно.
– Это еще посмотрим, – может быть, я здесь и заночую! – упрямо отозвался лесопромышленник, пробуя засмеяться, но смех, против его желания, прозвучал как-то жалко, слабо. Он запел первую строфу рождественского хорала, но и последний сейчас же погас в этой мрачной комнате.
Стараясь оглядеться, я заметил на широком фризе печки старинное, вышитое шелками passe partout[7]7
…passe partout – паспарту (фр.).
[Закрыть]; в него была вложена пожелтевшая от времени бумага с французскими стихами.
– Где вы нашли эту вещь? – спросил меня Карл, рассматривая находку.
Я сказал.
– Вот странно! Сколько раз я и брат бывали здесь, но ничего подобного не видели!
– Ну, уходите, скоро полночь! – твердо заметил Конрад. – Я остаюсь один, как мы условились.
Он поставил оба канделябра с зажженными свечами на стулья, вынул из кармана пиджака револьвер Смит и Вессона, посмотрел, заряжен ли он, в порядке ли курок, и молча, знаком руки предложил нам уходить.
Странное желание поскорее выбраться отсюда заставило нас ускорить шаги. В последней комнате, прилегающей к прихожей, хозяин остановил нас и, притворив двери в анфиладу, сообщил нам:
– Хотя мы и условились с зятем, что он останется совершенно один в этом помещении, моя сестра, его жена, просила меня, чтобы мы не уходили отсюда и при первом его крике бежали бы к нему!
Мы молча стояли в этой пустой комнате, только у одного Карла нашелся револьвер, ни у кого другого из нас не было никакого оружия. Было жутко, каждое мгновение мы ожидали услышать, уловить чрез неплотно закрытую дверь хотя слабый звук.
Время тянулось страшно долго.
– Чу! – мне почудился слабый крик из недавно оставленной нами комнаты. Не доверяя самому себе, я стал всматриваться в лицо хозяина; заметно было, что он волновался не менее меня. Еще мгновение, и мы, точно сговорившись с ним, бросились бежать к оставленному нами лесопромышленнику. За нами последовали и другие. Одного взгляда было достаточно, чтобы убедиться, что тут, в комнате, произошла какая-то страшная драма! За пять минут перед тем жизнерадостный человек лежал без движения на полу, головой у самой печки.
По упавшему одному из канделябров было заметно, что Конрад с кем-то боролся, но, тем не менее, шума борьбы мы не слышали. С трудом нам удалось привести его в чувство. В то время, как остальные заботились об этом, мы с рыжим Фрицем, двоюродным братом хозяина, обратили наше внимание на следы громадных когтей, явственно отпечатавшихся на известке, покрывавшей пол комнаты.
Это не были когти какого-нибудь зверя, скорее – они походили на птичьи… Но какого же исполинского роста была эта птица! Фриц, страстный любитель естественной истории, сообщил мне, что только страус мог оставить подобные следы.
Тяжело дыша, Конрад начал приходить в себя. Он долго осматривался вокруг, кулаки его невольно сжимались, видимо было, что он порывался что-то сказать.
– Где, где он?.. – чуть слышно прошептали его побледневшие губы.
Оба шурина, поддерживая его с обеих сторон, пытались увести, но Конрад неохотно шел за ними.
Наконец-то мы все выбрались из этого проклятого помещения и вздохнули свободно, когда очутились в большом помещении, где проводили вечер раньше.
Сильная натура Конрада все-таки переборола тот ужас, который ему пришлось испытать воочию.
– Только что вы меня покинули, не прошло и минуты, ваши шаги я слышал еще, – как незнакомое мне чувство страха сковало мне руки и ноги. Я сознавал себя совершенно бессильным, готовился к появлению чего-то ужасного… Я не помню, не сообразил, откуда на меня сразу навалилась тяжелая масса, живое, таинственное существо! Я ощущал неприятный запах перьев, чувствовал прикосновение сильных лап, сковавших меня, как железом…
Бороться с таинственным врагом я не был в силах! Он властно захватил меня и куда-то повлек! Сдавленный крик вырвался из моего горла… Что было затем, я не помню…
На другое утро я уехал от моих гостеприимных хозяев, устроив свои дела.
С тех пор прошло десять слишком лет, вторично мне никогда не пришлось бывать в этом поместье; наш стеклянный завод давно уже не существует, и из моей памяти временно изгладилось это странное приключение.
Несколько месяцев тому назад случай невольно возобновил его в моей памяти.
При занятии в одном из архивов, с целью исполнения одной исторической работы, мне попалась старая книжка с оригинальным названием: «Мифы и предания Курляндского Герцогства и Эстра-Ботнии».
Я совершенно машинально пробежал ее, но курьезный подзаголовок одной из глав обратил невольно мое внимание.
«Помолвленная с грифом», – называлась она. Предание гласило, что один из баронов Эстра-Ботнии, в отдаленные от нас времена, дал клятвенное обещание невидимым, но злым силам, за какую-то услугу ему с их стороны, выдать замуж свою единственную дочь Оттелинду за одного из них, могущего принимать только образ сказочного грифа.
Обещания своего, благодаря ухищрениям католических монахов, барону удалось избегнуть, но возмущенный дух не переставал являться в образе грифа в его замок. Когда же последний был разрушен, визиты настойчивого духа продолжались и в новый дом, построенный на этом месте. Неисполненное обещание барона дало ему право уничтожать каждого смертного, которого он находил в этом месте после полуночи. Предание это натолкнуло меня на мысль разузнать дальнейшие подробности. Благодаря им, я убедился, что необитаемая половина дома винного заводчика была построена как раз именно на месте древнего замка коварного барона.
Сергей Гусев-Оренбургский
ТАЙНА СТАРОГО ДОМА
На Введенской улице выделялся своей странной архитектурой старинный дом господ Николаевых. По фасаду его шли колонны. Из тени колонн, как впавшие глаза, смотрели высокие окна, всегда темные, никогда не освещавшиеся.
Про этот дом ходили легенды.
Говорили, что под ним находятся обширные подземелья, где в старину господа Николаевы держали похищенных девушек, прежде чем продать их в Бухару. Старожилы еще помнили блестящие празднества, когда весь дом сиял огнями и ночь напролет гремела музыка в обширных комнатах переднего фасада, а на балконе, меж колонн, слышался смех и говор… В один из таких праздников хозяин застрелился в мезонине. Самоубийство было засвидетельствовано официально, но молва говорила, что здесь сын убил отца в борьбе за обладание похищенной девушкой. Этот сын, после смерти отца, долго дивил город безумными кутежами и дикими выходками, убегом обвенчался с богатой купеческой дочкой, потом, после пяти лет беспутной и пьяной жизни, исчез. Никто не мог понять, куда он девался, об этом не знала даже и жена, но по городу ходили странные и темные слухи об обстоятельствах, сопровождавших это исчезновение. Рассказывали, что последние месяцы он бросил пить, стал постоянным посетителем подгороднего монастыря, где часто его видели в темных углах церкви, на коленях, со слезами молившегося. Потом однажды он собрал всех своих кредиторов, честно с ними рассчитался, а дом и весь остаток имения перевел на жену. Было это загадочно, но происходило открыто у всех на глазах. Существовало, однако, еще обстоятельство, неопределенное и смутное, о котором люди передавали друг другу только шепотком, боясь высказать вслух свои неясные подозрения. За два, за три месяца до его исчезновения никто не видел его жены: она не выходила из дома, не бывала в церкви и, – странно, – даже прислуга не видела ее, словно она была все это время взаперти. Только потом, месяц спустя, она появилась первый раз в церкви, – исхудалая, бледная, словно после тяжкой болезни, с тем выражением странного, сурового спокойствия на лице, когда-то веселом, которое уже больше не оставляло ее. И она продолжала жить так, как будто ничего не случилось, одинокая в своем опустевшем доме. Между тем, находились люди, утверждавшие, что в свое время хорошо в ней заметили признаки беременности. Передавался также рассказ ночного сторожа о том, как в ночь исчезновения Николаева он заснул в тени у набора, проснулся от детского крика, увидел у подъезда темную карету. И будто бы сошел с подъезда сам Николаев со свертком на руках, быстро сел в карету и уехал. Многие, однако, относились с сомнением к этому рассказу: ведь могло это сторожу присниться и во сне, тем более, что он был хорошо известен, как горький пьяница…
Николаева ничего знала об этих слухах.
Она жила одиноко, уединенно, как затворница, в опустевшем и ветхом доме, где-то в задних комнатах, выходивших окнами в запущенный сад, предоставив роскошным залам переднего фасада, с их забитыми окнами, медленно разрушаться от времени, пыли и полчищ крыс, шумно возившихся там ночами. Казалось, она не могла забыть своего мужа, хранила память о нем всю жизнь и поклялась ему в вечной верности…
* * *
Прошло много лет…
Весь город знал старушку Николаеву.
Она отличалась благотворительностью и была так же необузданна в этом, как был необуздан в разгуле ее пропавший муж. У дома ее была штаб-квартира нищих всего города. Нищие были ее свитой. И уж сами следили, чтобы никто не подходил другой раз, потому что она, не глядя, клала в каждую протянутую руку. Она была молчалива с ними, как и со всеми, и ее худое, никогда не улыбавшееся лицо было как бы слепое. В тюрьмах ее звали «нашей матушкой»: каждый праздник туда доставлялись корзины съестного на всю братию. Но знали ее особенную любовь к детским приютам. Когда ее высокая, молчаливая фигура появлялась в приютской улице, юное население, с гамом и смехом радости, окружало ее. Об ее елках мечтали круглый год. Уж стадо традицией, что на третий день Рождества бывала елка у Николаевой. В этот единственный день открывались старые залы, выбивалась серая пыль, разбегались по подпольям удивленные крысы, унылые комнаты превращались в веселое царство игрушек и сластей, и свет лился потоками через высокие окна на улицу, где собиралось пол города любопытных. Радостные детские крики и смех не умолкали до полночи и топот детских ножек, к ужасу крыс, наполнял весь хмурый дом нежными звуками незнакомой ему жизни. Сама Николаева редко показывалась в ярко освещенных залах с их радостной суетой. Лишь иногда проходила своей медленной, спокойной походкой и со своим как бы слепым лицом. Даже на это веселье она не отзывалась улыбкой, словно когда-то разучилась навсегда улыбаться. И люди, в смутном недоумении, слушали рассказы прислуги, как их барыня из темной кухни смотрит на детское веселье или уходит в свою комнату и стоит на коленях перед киотом, как застывшая… А потом из темного подъезда выходили попарно детские фигурки, прижимая к груди что-то им драгоценное. Снова глухая тьма одевала залы: крысы, пыль и время вступали в свои права…
* * *
…Однажды осень наступила очень рано…
Осень в нашем городке – царство скуки, от которой люди ищут спасения в бесконечном винте, сплетнях и слухах, – занятиях таких же скучных, как и монотонный, непрерывный шум дождя и бульканье луж во тьме ночной под ногами извозчичьих кляч. На этот раз, однако, городок был оживленно взволнован двумя необыкновенными происшествиями. Одно из них – возвращение с Афона купца Небесного, который сам по себе был целым происшествием! Тучный, кирпично-красный человек, с черной бородой и взглядом разбойника, он был известен тем, что вогнал в гроб первую жену побоями, замучил сына до того, что тот утопился, несколько раз с большим барышом банкротился, нажил миллион, построил в городе дворец на соборной площади, женился на шестнадцатилетней девочке и, когда она сбежала, добился развода, женился в третий раз… и тогда поехал на Афон, во всех прегрешеньях каяться. Теперь, по возвращении, он был везде первым гостем, со своей старообразной, робкой, безмолвной женой. Он ораторствовал весьма многоречиво, со своей грубой, властной манерой человека, ни с чем не считающегося, ругал Афон, ругал монахов, как вообще и все ругал, и к чему давно и все привыкли. И не это занимало обывателей городка. Удивительным, всех взволновавшим в его рассказе было одно обстоятельство: его афонская встреча. Он полгода провел на Афоне. Жил в Руссике, жил в греческих в болгарских монастырях, путешествовал к знаменитым келиотам. И вот однажды болгарские монахи привели его в дикое ущелье, где, по их словам, уже долгие годы спасался какой-то неизвестный монах, обетом которого было вечное молчанье. Он был дик и грязен с виду, неизвестно было, чем он питался… жил в пещере, вход в которую густо зарос травой. На голос человека он редко появлялся, а в пещеру его никто не смел входить. Но было всем на Афоне известно, что он человек святой и может творить чудеса. Однажды, по рассказам монахов, шла распря между русскими и греками из-за монастырских владений, – обычная на Афоне распря. Было много шума, криков, спора, пока дело не дошло до побоища между двумя монастырями. Напрасно игумны и старцы метались между рассвирепевшими монахами, – дело грозило стать кровавым, – в руках появились палки из разрушенных оград, крики перешли в безумный рев… как вдруг общее внимание привлек бежавший по горе человек. У монастыря гора обрывалась отвесной стеной. И вот человек встал на отвесе: человек с лицом скелета, как бы одетый в вечный саван. Он странно выделялся на фоне набежавшей тучи. Глаза его, казалось, метали молнии.
Но он молчал.
Он только резким, повелительным, грозящим жестом как бы разъединил обе толпы монахов и поднял руку вверх, указывая в небо. В тот же момент сверкнула ослепительная молния и раздался такой сокрушающий удар грома, что монахи в ужасе попадали на землю, видя в этом проявление гнева божьего. Когда они опомнились, человека уже не было. Но свара прекратилась.
Вот этого человека видел Небесный.
Человек вышел из пещеры на призыв монахов. Увидев постороннего, гневно сверкнул глазами, но ничего не сказал. И не дал руки для поцелуя. Молча смотрел на Небесного. И вдруг Небесный, вглядываясь в лицо этого скелета, стал припоминать знакомые черты…
И узнал:
– Николаев!
Монах вспыхнувшим взглядом впился в лицо его, потом, не ответив ни слова, повернулся и ушел в пещеру.
Напрасно Небесный звал:
– Николаев! Николаев!
Монах не отозвался ни звуком.
* * *
Теперь весть об этой странной встрече облетела весь город, вызывая всюду оживленные толки, так что другое событие прошло на первых порах незамеченным. Между тем, оно ближе всего касалось городка. Из пересыльной тюрьмы бежал важный преступник. Бежал он при обстоятельствах исключительных, проявив безумную дерзость: среди белого дня, на тюремном дворе, он внезапным неожиданным выпадом ранил конвойного и, перебросившись через высокую стену, бесследно скрылся. Второй день шли усиленные поиски. Власти сбились с ног, была поставлена на ноги вся полиция. И городок мало-помалу охватила жуткая тревога: ведь этот бежавший злодей, по слухам – многократный убийца, таился где-то тут, возле, он мог оказаться под крышей каждого дома, в любой момент он мог появиться перед каждым обывателем и никто не был застрахован от его безумной отчаянности. Всех охватил страх за себя, за детей и жен.
Двери на ночь запирались крепкими засовами.
У кого были ружья, револьверы, чистили их, заряжали и на ночь клали под рукой, чтобы во всеоружии встретить опасность. Городок вооружился как бы в ожидании врага. Появились добровольные сыщики, которые вели розыски на свой страх, тем более, что за поимку беглеца была назначена награда. Наконец, ввиду все растущей тревоги, а также и бесплодности поисков, образовались добровольные патрули, обходившие городок с видом заговорщиков и останавливавшие одиноких прохожих после двенадцати ночи. Слухи ходили один нелепее другого. Находились люди, перепуганно уверявшие, что видели беглеца то там, то здесь, описывали даже его приметы. И тогда погоня направлялась в эту сторону. Говорили, что смотритель тюрьмы и исправник получили по телеграфу нагоняй из губернии. Городок был оцеплен караулами. Казалось, не было во всем городе мышиной норы, где бы мог притаиться беглец…
Но следов не находилось.
Сам исправник руководил поисками.
Он не спал, не ел, сбился с ног, похудел за эти дни. Обходил патрули, крался вдоль заборов, напоминая сумасшедшего, засматривал в лица… Весь город мало-помалу превратился в лагерь сыщиков. А исправник, возвратившись домой, бессильно падал на диван и говорил:
– Жена, намочи мне голову уксусом.
Как-то вечером вломился к нему в комнату человек, напоминавший юркого хорька.
– Нашел! – кричал он.
И беспорядочно махал руками.
– Кого? – вскочил исправник.
– Его… нашел!
Моментально исправник был на улице и мчал на всех парах куда-то в другую часть города. По дороге к нему присоединялись люди с ищущими лицами. Вооруженные с ног до головы городовые сбегались из переулков на тревожный свисток. Спешили за ними любопытные. Человек-хорек бежал впереди, проворный, юркий, возбужденный, руководил походом. По его приказу толпа смолкла, шла осторожно, стараясь не производить шума. Окружили в пустынном переулке темный флигель с вывеской над крыльцом. Сквозь закрытые ставни его пробивался свет и плыл смутный гомон.
Бесшумно вошли по крыльцу, проникли в сени.
Распахнули дверь.
Ввалились спешащей кучей, заранее протягивая руки, чтобы хватать. Освещенная тусклыми лампами, полу-кабак, полу-чайная полна была бродягами и нищими, шумно пировавшими тут. Они как бы замерли при виде ворвавшейся толпы, не двинулись с места, смотрели в тревоге и удивлении. Лишь один человек вскочил, шумно отбросив стул, и дико смотрел из темного угла комнаты. Это был человек с бледным, напряженно и нервно злым лицом, видимо, наскоро выбритым. Губы его дергались судорогой ярости. В глазах горело неукротимое, страшное, звериное бешенство. Всем видом своим он был бродяга больших дорог, привычный, не знавший другой жизни. Его одежда представляла собой какую-то фантастическую, случайную смесь, как бы не купленную, а наворованную, где придется…
Только секунда прошла.
С диким, бешеным криком, с ножом, сверкнувшим в руке, бросился навстречу ворвавшимся так неожиданно преследователям. Но внезапно круто повернул, с разбега кинулся на окно, выдавил его всей тяжестью своего тела, сквозь сорвавшиеся ставни выскочил на улицу.
Исправник выстрелил.
Но он уж был далеко.
Люди скакали в окно за ним следом, полицейские – громыхая шашками, исправник, яростно потрясая револьвером. Тихие улицы наполнились шумом погони. Люди скакали, как странные черные зайцы, перегоняя друг друга, спеша, задыхаясь.
– Сто-о-й!!
Но он бежал, как олень.
– Сто-о-й… стреля-ю!
Бахали выстрелы.
Теснясь, вбежали в узкий переулок, видели его скачущую тень далеко перед собой, как мечущийся прицел.
– Уйдет! – хрипел исправник.
В отчаянии он распоряжался:
– Прибавь шагу!
Но и так бежали за совесть.
В тусклом свете фонарей с главных улиц походили на нелепые черные тени, вязли в лужах, ругаясь, сталкивались друг с другом. Тесной кучей свернули на Введенскую.
Было пусто.
Беглец исчез!
В недоумении остановились, сгрудились.
– Черт! – вскричал исправник. Он был в бешенстве.
– Ну, куда же он мог деваться? И как назло, хоть бы один человек был на улице!
Стояли, озирались.
Шел дождь, непрерывно, как саван, оседая на землю. Фонари тускло мигали сквозь туман. Ветер шелестел в оголенных ветвях деревьев николаевского сада. Подошли, посмотрели на мертвые окна угрюмого дома Николаевых. Все глухо, все мертво, все заколочено. По тротуарам текли дождевые потоки, смывая всякие следы.
Нигде никакого следа.
Человек исчез!
– Он, вероятно, успел допрыгать до переулка, – сказал человек-хорек.
Все всколыхнулись.
– Идем! Вперед!
Спешащей толпой бросились мимо высокой ограды николаевского сада. Растянулись вереницей. Только теперь человек-хорек уж не командовал. В растерянной задумчивости шел он позади. Внезапно взгляд его юрких глазок остановился на каком-то странном предмете, трепетавшем от ветра на ограде сада.
Он остановился.
Бесшумно, осторожно вытянул вверх руку, поднимаясь на цыпочки, пока не достал пальцами предмет. Сорвал его, рассмотрел…
Это был кусок рубахи!
Мгновенно он был за углом.
А через минуту вся толпа, бесшумно, шагая журавлями, подкралась к забору…
* * *
…Между тем, старуха Николаева ничего не знала обо всех этих слухах и происшествиях. В ее уединение, в тишину ее пустынных горниц, не проникал ни один звук мирской суеты. Только тяжелые черные тучи, по целым дням застилавшие небо, бросали туда свою угрюмую, мрачную тень, да дождь, не переставая, барабанил по крыше днем и ночью.
И ветер уныло выл.
В этот вечер она зажгла лампу, плотно закрыла дверь на террасу и одиноко сидела у самовара, прислушиваясь, как ветви деревьев шелестят о стены и царапают в стекла окон, словно кто-то там, озябший и одинокий, просился в тепло. Застывшим, неподвижным взглядом всматривалась она в темноту окон: казалось ей, – какие-то голоса звучат там и зовут ее, сегодня настойчивее, чем всегда.
Какое-то смутное предчувствие возникло в ней. Иногда ей даже казалось, что она не одна в комнате. Лицо ее мало-помалу принимало тот суровый вид, с каким она бывала на людях. Внезапно, властным движением, она протянула руку к соседнему столику и взяла оттуда шкатулку. Из шкатулки вынула несколько старых, пожелтелых писем. Из них она взяла одно. Долго всматривалась… и несколько раз прочитала, все повышая голос:
– «Я не скажу тебе, где он. Он несет на себе печать проклятья за грехи моих отцов… и за мой неискупный грех. Я выбросил его в мир, на волю Божию, за пределы нашего преступного рода, как выбросил себя. Так лучше. Пусть, неведомый, не зная прошлого, проживет он в этом мире. Да спасет его Бог!»
Она смяла письмо, не замечая, и беззвучно повторила.
– Пусть Бог его спасет…
Под смутный шум непогоды перед нею вставали воспоминанья, как серые, кричащие призраки кошмарного сна, каким была вся ее жизнь. Уже мертвым пеплом покрывался пожар ее души, но из-под пепла все еще вырывались синие угарные огни, и тогда привычная тоска ее переходила в то глухое отчаяние, когда человек неподвижно и как бы спокойно сидит часами, не шевелясь, и смотрит невидящим взглядом.
– Пусть Бог его спасет! – шептала она под шум непогоды, прислушиваясь к шелесту оголенных ветвей.
Вставали перед нею все протекшие годы, годы метаний, годы поисков пропавшего сына, так грубо оторванного от груди ее. И, вспоминая это, она тихо перебирала пальцами, как бы лаская то нежное маленькое существо… оно жило в ее душе… и никак не когда она представить его себе уже взрослым.