355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Владимир Краковский » Один над нами рок » Текст книги (страница 3)
Один над нами рок
  • Текст добавлен: 29 сентября 2016, 01:21

Текст книги "Один над нами рок"


Автор книги: Владимир Краковский



сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 6 страниц)

Заказ был восстановлен, работа закипела. Из гадолиния пополам с орихалком мы точили заготовки, резали шлицы, полировали до зеркального блеска, а затем передавали Пушкину. Он нарезаЂл ту хитроумную резьбу, которую никто из нас нарезаЂть не умел.

Винтик получался на вид очень обыкновенный. Но лишь до тех пор, пока его не начинали ввинчивать. Если ввинчивали вправо, он ввинчивался влево, если влево – то вправо. Прежде таких винтов на свете не было.

Уже на первой партии таких винтиков мы заработали столько, что на работу стали приходить кто в красном пиджаке, кто – с сигарой во рту, кто – весь измазанный губной помадой.

И вкусной еде уже через неделю никто не удивлялся. К хорошему человек привыкает почти молниеносно!

Толстячок крутился, как белка в колесе, и не безрезультатно. По секрету сообщив императору Розалии, что Аделия заказала партию винтиков для ракет типа “Знай наших!”, он добился того, что

Розалия – в пику враждебному соседу – заказала у нас двойную партию. Надолго обеспеченные очень выгодной работой, мы приготовились жить в роскоши вечно, наша кошка уже отворачивалась от черной икры, а Дантес купил себе на шею золотую цепь, как вдруг… в один роковой день… под мирными сводами нашего цеха… прозвучал оглушительный выстрел – его эхо заметалось меж стен, жившие в цехе голуби бросились наутек ввысь… Из настежь распахнутой двери дантесова кабинета, засовывая за пояс револьвер, выходил Пушкин…

Он, как потом выяснилось, купил его совсем недавно, всего за три дня до выстрела, и вот каким образом. Возвращаясь поздно домой, он подвергся нападению одного из тех, кто с оружием в руках выклянчивает деньги на восстановление Храма Христа Спасителя, уже давно восстановленного, однако так возражать: мол, уже восстановлен,– нельзя, заработаешь пулю в живот.

Пушкин возражать и не стал, он отдал все свои деньги на восстановление Храма, а потом побежал за грабителем, говоря:

“Продай пистолет”. “Или я не все у тебя отобрал? – поинтересовался грабитель.– Ну-ка выверни карманы еще раз”.

“Продай в долг,– попросил Пушкин.– Я тебе завтра же деньги принесу, честное слово”.

И грабитель ему револьвер дал.

Выстрел прогремел через день. Второй за всю историю нашего цеха.

Потом мы спрашивали: “Револьвер же был у тебя уже в среду, почему стрелял только в пятницу?” Пушкин объяснил, что много времени потратил на вытаскивание из патрона пули.

Но это мы разговаривали уже в психбольнице. Его снова спровадили туда.

Когда мы вбежали, Дантес стоял ни жив ни мертв,– вернее, он считал, что мертв, и бледен был соответственно. Глядя на его бледность, мы тоже подумали, что теперь он не жилец, и сначала стали шарить по его фигуре глазами, ища место, где одежда обагрена кровью,– револьвер все ж не самопал. Но кровавого пятна не было, значит, не было и дырки,– поняв это, мы раз десять шлепнули Дантеса по щекам, чтоб вывести из остолбенения.

Между прочим, Пушкин, вынув пулю, прежде чем заткнуть дырку ватой, немного досыпал пороха из другого патрона.

В тот же день, когда прогремел второй выстрел, еще не рассеялся, можно сказать, от него дым, прибежал толстячок с радостной, как ему казалось, вестью: спикер Аделии, узнав от него, что император Розалии заказал две партии винтиков, срочно заказал три. “Почему вы не радуетесь?” – удивился он и по-детски заплакал, когда ему сказали, что Пушкина снова увезли…

Доконал его и нас звонок короля Королевского архипелага, пожелавшего заказать шесть партий! “Вам-то зачем? – удивился толстячок по телефону.– Вы такой миролюбивый”.– Он знал, что данный король очень миролюбивый. Но тот объяснил, что именно для сохранения мира в регионе и вынужден срочно вооружиться. Узнав о конфронтации правителей Аделии и Розалии, он срочно слетал на стареньком, еще папашином, “Боинге” и к тому и к другому. Увы, безрезультатно. Слова мудрости и любви, которые он произносил, оказались слишком великими, чтоб пролезть в узкие уши одурманенных властью людишек. Тогда он повел разговор с позиции силы, сказав, что, если Аделия и Розалия развяжут между собой войну, он в страшном гневе уничтожит оба государства. Однако его угроза вызвала только смех. Оба правителя ему сказали: “Каким хреном ты это сделаешь? Ведь у тебя, миролюбца пархатого, порядочной винтовки не найдешь, не то что ракеты или атомной боеголовки”. Уязвленный этой насмешкой, он улетел обратно, купил новый “Боинг”, построил ракетодром, и вот теперь ему нужны винтики. За ценой он не постоит. После исполнения этого заказа он продаст гордость своего архипелага – рощу реликтовых баобабов – и на вырученные деньги закажет нам еще десять партий винтиков. Правители Аделии и Розалии затрепещут перед ним и не посмеют воевать друг с другом без его разрешения…

Ошалелые, вперив взор в пустоту, мы бродили по цеху: образ уплывающих в небытие больших денег рвал нам душу. В гробовой тишине тоскливо жужжала наша муха. Ей подвывала наша кошка. Наши голуби перестали летать. Обсев потолочные балки, они в открытую гадили на нас.

Первым сорвался Дантес. Он стал бить себя кулаками по лицу и кричать, что готов ежедневно становиться под пушкинские пули, лишь бы Сашок находился здесь и мог выполнять свою, только ему доступную часть работы. “Под какие пули, истерик? – заорали и мы.– Ты же знаешь, что их не было – ни в первый, ни во второй раз! И, кажется, зря! Он под пули готов встать, герой хренов…”

Обидевшийся Дантес закричал, что все мы бездари, тупицы, раз не способны повторить то, что Пушкин делал с легкостью и не один раз. Обидевшись в свою очередь, мы закричали, что не позволим всяким французишкам унижать наше человеческое достоинство.

“Опять вы за свое! – закричал Дантес.– Не француз я!” “Сколько можно отрекаться от своей нации? – пристыдили мы его.– Чуть что, так ты сразу. А между тем ничего стыдного в принадлежности к великому французскому народу нет…”

На этом ссора кончилась.

Нельзя сказать, что со своим неумением мы смирились легко. Время от времени то один, то другой из нас бежал к станку и, засучив рукава, пробовал повторить пушкинские движения. Мы нарезали резьбу и так, и эдак – впустую. Бывало, со своими бесплодными попытками мы задерживались в цехе до полуночи и тогда ложились спать прямо у станков. То и дело кто-нибудь вскакивал с пола и, бормоча: “А если попробовать так…”, включал станок.

Остальные каждый раз просыпались, приподнимали головы, надеждой светились глаза…

После бесчисленных неудач возобновились дискуссии о причинах пушкинского превосходства. Прежнее объяснение насчет золотых рук и головы нас уже не удовлетворяло. Подумаешь – золотые руки!

Все, что они умеют, в конце концов сумеют и руки обыкновенные – пусть после долгой учебы, пусть хуже по качеству, но не боги же в конце концов обжигают горшки!

Та же картина и с головой: все, что доступно золотой, дойдет и до обыкновенной, только тужиться ей придется подольше и посильней…

Дело было в чем-то третьем – не в руках и не в голове. Но в чем именно – от нас ускользало. В один из таких споров умница

Вяземский вдруг заявил: “Если мы не введем в наши рассуждения слово Бог, то разойдемся не солоно хлебавши”. Но в то время мы были убежденными атеистами и разошлись не солоно хлебавши…

Период уныния был у нас долгим, но не тянулся вечно. Пришло время, и мы взяли себя в руки. Трезво обсудили создавшееся положение. Выход был один: вернуть Пушкина. Мы знали: задача не из легких. Второй раз всегда трудней первого…

Мы отправились к уже знакомому нам главврачу. Возглавлял делегацию Вяземский. Войти в нее хотел и Дантес, но тот же

Вяземский – умнейшая голова! – психологически вывел, что это испортит дело. “Когда за обидчика ходатайствует сама жертва, сказал он,– то объяснений такому факту может быть два. Первое: у жертвы возвышенная душа, чуждая мести, переполненная великодушием. И второе: обидчик жертву подкупил. Естественно, главврачу придет в голову только второе объяснение. Решив, что

Дантес получил от Пушкина взятку, он с треском всех нас выгонит…”

Разговор с главврачом получился долгим и сначала не очень приятным. Мы еще и рта не успели раскрыть, а нам уже было заявлено: “В цех ваш Пушкин не вернется, даже если мы его выпишем. Поскольку он у нас вторично, то ему как рецидивисту психического фронта будет назначена пенсия. Но ему тут же перестанут ее выдавать, если он пойдет работать. Не такой уж он отъявленный псих, чтоб совершать поступки себе в убыток”.

Удивившись этому заявлению, мы сказали: “Во-первых, он стрелял в

Дантеса, разве это себе не в убыток? А во-вторых, у вас в психушке что – не читают газет? Уже полгода, как вышел указ, чтоб у работающего пенсионера пенсию не отбирали. Это раньше старикам и увечным не позволяли заработать на лишний кусок хлеба. Такая хамская политика была у партии с правительством.

Теперь же, когда правительство осталось без партии, песню оно запело совсем другую, в духе гуманизма: хочешь – получай только пенсию, а хочешь – и зарплату”.

Наше сообщение главврача очень обрадовало. Бурно поаплодировав, он сказал: “Ура этому указу! Он вышел благодаря моим письмам еще в партию. В них я неопровержимо доказывал: поощрять пенсионеров к работе – экономически выгодно. Если старик, писал я, будет гулять с тросточкой и утруждать себя только рыбалкой, то проживет сто лет, непрерывно истощая бюджет. Государство будет регулярно платить ему только за то, что он гуляет с тросточкой и раз в полгода вытаскивает из реки ерша. Если же этот старик позарится на дополнительные деньги и, встав у станка, начнет как проклятый перевыполнять социалистические обязательства, то хорошо, если протянет до следующей пятилетки… Раз такой указ вышел, значит, правительство наконец-то поняло: лучше платить больше пять лет, чем меньше, но полвека”.

“Думаем, правительство ориентировалось не столько на экономическую выгоду, сколько на политическую,– возразили мы.– В том, что все пенсионеры сейчас ринулись работать,– очень важный пропагандистский аспект. Запад теперь прямо локти кусает, видя, что наши старики шустрее ихних, а они всю дорогу своими хвалились: не забурели, мол, в немочах, по всем странам туристами разъезжают, полны юной любознательности. Теперь же весь мир раскусил ихнюю брехню: хождение в шортах по Колизею или давно уже не паханному ленивыми французами Елисейскому полю не идет ни в какое сравнение с обрабатыванием двухпудовой чугунной болванки в задымленном цехе. Вы тут, в психушке, газет не читаете и не знаете: весь мир восхищается нашими стариками, даже ястребы холодной войны говорят: во каких бодрых дедуль воспитал социализм, наших старых пердунов стыдно с ними и сравнивать…”

Главврач согласился, что пропагандистский аспект указа имеет огромное значение, после чего разговор вернулся к Пушкину.

Вот что мы услышали от главврача. Наши проблемы он понимает и освободить Пушкина побыстрее был бы рад. Но клятва Гиппократа и

Конституция страны проживания не позволяют ему сделать это сразу, а лишь сильно Пушкина подлечив.

“Псих перестает быть психом лишь после лечения и выздоровления, сказал афоризмом главврач.– Другого пути нет”.

“Другой путь есть,– возразил умный Вяземский.– Надо просто признать, что Пушкин здоров и попал к вам по недоразумению”.

Главврач протестующе замахал руками.

“Вы даже не представляете, какая сложная создалась юридическая ситуация”,– сказал он.

Он нам эту ситуацию разъяснил. Пушкин стрелял в Дантеса – это неопровержимый факт. Предположения на этот счет следующие.

Первое: Пушкин стрелял, будучи психически здоровым. Тогда у него обязательно должен быть мотив стрельбы, у здоровых он всегда есть. Например, Дантес задержал ему зарплату или отбил жену.

Если мотив есть, то все в порядке: налицо преступление. Пушкин должен получить срок. Но если человек стреляет в человека без мотива, если на вопрос, почему он это сделал, удивленно пожимает плечами: мол, сам не знаю,– то, значит, перед нами не преступник, а душевнобольной, его надо лечить…

“Для начала я вколю ему отвар репейника в нижний край мозжечка, сказал главврач.– По моим расчетам, это должно вызвать отвращение к оружию”.

Мы попросили повременить.

“Можно и повременить,– согласился главврач.– Для меня это раз плюнуть. Я, понимаете, всю жизнь временю. В моей голове рождались замечательные, подчас гениальные задумки, но я временил. Я временил и временил. Сколько себя помню, я все временю”.

И он стал рассказывать о прожитой жизни, в которой ему то и дело приходилось делать великие открытия, иногда по два-три в год. Он разрабатывал революционные методики лечения как человека в целом, так и отдельных его членов и органов, а однажды создал замечательный яд: если им ночью обрызгать с самолета вражескую дивизию, то к утру она помрет… Однако все это осталось втуне…

“Вы знаете слово втуне? – спросил нас главврач.– Мне одно его звучание переворачивает душу”.

Он знал слово втуне, а мы до этого не знали. Он вообще оказался интересным человеком.

Так получилось, что к нему мы стали ходить почти каждый день, а к Пушкину только раз в неделю. К пациентам чаще не пускали.

Время шло, и главврач стал уже говорить нам так: найдите мотив стреляния – и Пушкин тут же получит свободу. Он так долго уже отсидел в психушке, что суд этим удовлетворится.

Но Пушкин продолжал утверждать: мотива не было. Мы просили его: вдумайся, напряги память, может, какой-нибудь мотив все ж сыщется. Но он не хотел ни вдумываться, ни напрягаться.

Мы так часто заводили этот разговор, что уже одно слово мотив стало приводить его в ярость. Он кричал: “Не было его! Никакого!”

“Он не дает себе труда напрячься,– жаловались мы главврачу.– Он сразу кричит”.

Однажды мы не застали главврача в кабинете, знакомая медсестра повела нас длинным коридором и распахнула дверь одной из палат.

Мы вошли.

Главврач стоял босиком на одной из коек, в полосатой пижаме, как у всех больных. Нам приходилось слышать истории о том, как врачи психушек время от времени сами сходят с ума, и мы подумали, что главврача постигла именно такая участь, но он, увидев нас, громко прокричал: “Это не то, что вы подумали!” – после чего вернулся к речи, прерванной нашим появлением.

Присев на койки рядом с психами, мы стали слушать.

“Итак,– говорил главврач,– я только что буквально на пальцах доказал, что все четыре мировые религии – чушь собачья. И это прекрасно, ибо свидетельствует о том, что человечество – вполне нормальное дитя. Ведь чем дитя прекрасно? Именно говорением благо– и неблагоглупостей. Дитя, излагающее какую-нибудь эвклидову или неэвклидову теорему, лично мне было бы противно. Я б ему пряника не дал. Меня б тянуло дать ему пинка. Возможно, я б не сумел сдержаться…”

Речь главврача прервал приход медсестры, объявившей ужин. Психи бросились в столовую, главврач же, громко шлепая босыми ногами по бетонному полу, повел нас к себе.

Там он объяснил ситуацию. Ему пришлось уйти из своей квартиры от жены. Двадцать лет он на нее насмотреться не мог, а буквально на днях понял, что перед ним большая сволочь. Он понял это, услышав от жены следующую просьбу: “Милый, купи мине дачу”. Она была из простонародья, поэтому говорила “мине”. Но главврача “мине” поразило не простонародностью, к которой он за двадцать лет привык, а тем, что дачу она просила одной себе, а не им обоим.

Услышав это: “Купи мине дачу” вместо: “Купи дачу нам”, он понял

– она хочет его отравить. Сначала приобрести на свое имя дачу, а дальше все проще простого: ядов в их квартире было хоть залейся, причем оригинальнейших, в свое время он их наизобретал предостаточно, было у него в молодости такое хобби.

Словом, жена о своих злодейских планах проговорилась, но главврач и виду, что понял, не подал. Искусно изобразив голосом ленцу и равнодушие, он ответил: “Как-нибудь провернем это дело”.

“А чего тянуть? – с сильным раздражением спросила жена, чем окончательно выдала свои намерения.– Денег у тебя полно. Чего им лежать втуне?”

Она хоть и была из простонародья, но окончила в свое время вечерний университет марксизма-ленинизма, где и научилась слову втуне, любимому у марксистов-ленинцев. Главврач же обучался только в медицинском институте и поэтому слово втуне услышал впервые. Оно его до крайности обеспокоило, и он подумал: “Она пронюхала, где я деньги держу, ей и без дачи выгодно меня угробить. Надо действовать без промедления”.

Деньги лежали у него в черепе, который он, еще будучи студентом, украл на кафедре анатомии. Этот череп состоял из костей настолько прочных, что когда его хозяину еще в гражданскую войну стрельнули из винтовки Мосина прямо в лоб, то пуля в нем прочно застряла.

Сам-то хозяин, конечно, рухнул как подкошенный, и враги, естественно, подумали, что он убит, а у него было только сотрясение мозга. Через пятнадцать минут он встал и пошел к своим. Однако сотрясение мозга не прошло бесследно: его речь стала французской. Красноармейцы, давно и хорошо с ним зна комые, лупили его пенделями, говоря: “Ты че, Вася?” А он им: “О,

Пари, тру-ля-ля!”

Его отправили в обоз, где он до конца войны выучил три русских слова: “раз”, “два” и “три”. “Четыре” ему не давалось до конца жизни. Остаток ее он проработал вахтером в мединституте, развлекая студентов коротким стишком о французской столице: “О,

Пари, раз, два, три!” – застрявшая пуля торчала из его лба. Уже в глубокой старости, незадолго до наступления третьего тысячелетия, он вдруг однажды выкрикнул: “Четыре!” – так громко, что сбежался весь институт во главе с ректором. Но это достижение так и осталось единичным, хотя за повтор ректор обещал вахтеру премию в размере месячного оклада.

Умер этот необыкновенный человек на трудовом посту, настолько при этом не изменившись, что его три дня принимали за исполняющего служебные обязанности. На четвертый день гроб с ним был выставлен в вестибюле для гражданской панихиды, а на пятый как лицо, не имеющее родственников, он был приватизирован институтом и расчленен студентами младших курсов. Его кости со временем смешались с другими безымянными учебными пособиями, но череп с торчащей изо лба пулей содержался, как раритет, в стеклянном шкафу, из которого и был выкраден будущим главврачом психушки, в то время отпетым хулиганом.

Но хулиган хулигану рознь. Другой бы стал играть черепом-раритетом в футбол, будущий же главврач бережно хранил его, таская за собой по общежитиям и частным квартирам, пряча от чужих глаз в чемодане, накрывая сверху толщей плохо выстиранного белья.

Пришла пора, и он женился – на девушке легкого поведения, но не в сексуальном смысле, а в бытовом: все, что главврач зарабатывал, она тут же тратила. Сексуально же она была как раз наоборот, к моменту женитьбы девственницей, и всю последующую жизнь не могла простить себе, что так опрометчиво рассталась с нею: думала, что главврач – принц; он ее обманул, сказав, что принц.

В контексте этот обман выглядел следующим образом. “Уж не принц ли ты, что так нахально предлагаешь мне свои руку и сердце?” – надменно спросила она, считая себя необыкновенно красивой. И отец с матерью так считали, все родные и двоюродные бабушки, родные и двоюродные тетки. А дядя из Гомеля в поздравительных телеграммах ко дню рождения так и передавал с помощью радиоволн:

“Поздравляю нашу красавицу…” – то есть о ее красоте знал даже мировой эфир.

“Да, я принц,– ответил будущий главврач психбольницы.– Только королевская во мне не кровь. А верхняя лобная извилина.

Разумеется, и остальные ей под стать”.

“А что такое верхняя лобная извилина?” – поинтересовалась девушка.

“Гирус фронталис супериор,– переводом на латынь объяснил будущий главврач.– С ее помощью я затмлю не только Парацельса, но и самого Александра Македонского. Он забегает у меня шестеркой”.

Дальше претендент на руку и сердце рассказал девушке о своих жизненных планах. Женившись на ней, он, не откладывая в долгий ящик, тут же изобретет какую-нибудь против чего-нибудь вакцину и станет ездить по разным странам, вкалывая ее как простым людям, так и властителям. И молодая жена будет ездить вместе с ним – от дворца к дворцу, от хижины к хижине, и все будут рукоплескать ей, как женщине, сохранившей девственность до самого окончания своего девичества. Журналисты будут спрашивать: “Как вам это удалось?” И его они тоже будут спрашивать: “Как вам это удалось?” – насчет создания вакцины. И оба они будут с улыбкой отвечать: “Бог дал нам к этому талант”. А потом какой-нибудь американец воскликнет: “Желаю, елки-палки, выстроить завод этой вакцины размером в тыщу гектаров. Чтоб буквально залить ею мир.

Продайте мне ее секрет за один с половиной миллиард…”

Вот тут девушка, что называется, и сломалась.

“Дулю, за полтора! – закричала она.– За два!”

“Ну, это если повезет”,– трезво оценил шансы будущий главврач, и они поженились. Он стал работать в психушке – сначала завотделением, а когда через десять лет – главврачом, то ему выделили квартиру – однокомнатную, но зато с видом на восходящее солнце.

Он стал каждое утро любоваться этим восхождением, а жена не стала: ее по-прежнему волновали только восхождение мужа и возможность выторговать у американца лишних полмиллиарда.

“Когда же ты изобретешь свою вакцину? – спрашивала она сначала печально, а потом и с криком: – Где твоя чертова вакцина, негодяй?”

“Никак не приходит в голову”,– отвечал он.

Судьба над ним сжалилась. Не вдохновив на изобретение полуторамиллиардной вакцины, она подбросила ему другую возможность разбогатеть, правда, на сумму гораздо меньшую. За год до описываемых событий в больницу явился бритоголовый парень с шеей толще талии и, глядя главврачу промеж глаз, сказал, что срочно желает на несколько месяцев отключиться от созидательной деятельности. После чего со словами “А это аванс” достал из широких штанин пачку денег толщиной в “Войну и мир”.

Главврач, стесняясь, пачку двумя руками взял и собственноручно взбил подушку на лишней койке в палате страдающих манией величия. И собственноручно же отстучал на машинке и дал парню выучить наизусть вступительное слово, без которого коллектив палаты новичка бы отторг. Представившись Гераклом, парень в очень крепких выражениях отругал своего работодателя Еврисфея, который не только заставил его выполнить двенадцать тяжелейших заданий, но и вынуждал на тринадцатое, абсолютно уголовное: украсть у папаши Зевса перун. Саботируя это кощунственное требование, парень решил на время укрыться от Еврисфея здесь.

“Надеюсь, вы меня не выдадите”,– обратился он к сопалатникам.

“Негодяй!” – имея в виду Еврисфея, закричали Озирис, Ярило, три

Христа и Кобзон. А Зевс так вообще обнял парня и, трижды по-русски расцеловав, сказал: “Ты поступил правильно. А с

Еврисфеем я разберусь”.

Провалявшись на койке с полгода, парень вручил главврачу пачку денег толщиной с “Анну Каренину” и сказал:

“А это расчет. Давай документ о выздоровлении”.

“После регулярных инъекций настоя фиалки в левую долю гипофиза больше Гераклом (Геркулесом) себя не считает,– написал главврач в медицинской карте и справке.– Физиологические и социальные реакции нормализовались. Пациент подлежит выписке”.

Поскольку и аванс, и расчет были выданы крупными купюрами, их совокупность удалось вместить в череп с пулей во лбу, который уже не прятался по чемоданам, а стоял в новой квартире на этажерке среди книг, как бы символизируя, с одной стороны, необъятную мудрость человечества в целом, с другой – непроходимую глупость каждого отдельного индивида.

Несмотря на то что все эти деньги не могли идти ни в какое сравнение с полутора миллиардами, которые мечталось получить от американца, главврач с поправкой на неизбежность отличия жизни от мечтаний в худшую сторону чувствовал себя богачом заокеанского масштаба. Однако, не имея в отличие от заокеанских коллег ни преданных телохранителей, ни бдительных поваров, он ясно сознавал свою незащищенность. Именно поэтому ласковая просьба жены купить ей дачу и тут же вслед неосторожно произнесенное слово втуне прозвучали для него первым аккордом реквиема. Он понял, что, если не примет экстренных мер, дни его сочтены. Если завтра его не порешит топором кто-нибудь из ее любовников, наличие которых он сильно подозревал, то послезавтра она сама отравит его каким-нибудь коварным ядом – и это скорее всего ввиду хоть и неоконченного, но все же фармацевтического образования.

Она его имела неоконченным именно потому, что в свое время сильно поверила мечте о дополнительных к полутора миллиардам пятистах миллионах. Несметное количество нулей, заполнив девичью голову, вскружило ее. И о высшем фармацевтическом образовании она подумала: “На кой?” Руководство института было ошеломлено решением своей лучшей студентки, проучившейся у них четыре уже года в круглых отличницах, а последний – так еще и в секретарях комсомольской организации.

“Мы ж из тебя, дура, секретаря партийной организации хотели воспитать,– говорили ей.– А ты? Не стыдно ли смотреть нам в глаза? А как насчет родины? Ее тоже в удобный момент предашь с такой же легкостью?”

Будущая миллиардерша все эти грозные упреки пропустила мимо ушей. Но теперь, больше похожая на старуху у разбитого корыта, горько жалела, что не вняла предостережениям мудрых наставников.

Ведь лучшие годы уже прошли, а мечта не осуществилась. Где тот миллиардер, с которым так приятно было бы поторговаться? Где образ прекрасного принца – если не крови, то хотя бы какой-то там извилины?.. Увы, ее муж не только не изобрел обещанной вакцины, но и вообще не поднялся выше вонючей психушки, по коридорам которой бродили жуткие типы: один, плача, размазывал по лицу слюни, другой, наоборот, делал это смеясь, а третий, гневно тряся огромной бородой, кричал: “Где мой перун? Я вчера оставил его здесь на подоконнике!” – и писал под дверь женского душа, говоря, что проникает к прелестным созданиям золотым дождем…

Главврач давно чувствовал нарастающее недовольство жены и поэтому, услышав от нее слово “втуне”, похолодел, так как понял, что дни его сочтены. Действовать надо было решительно. Сказав:

“Плевал я на твое “втуне””,– он показал ей кукиш. “Меня не лелеешь – горько пожалеешь”,– отреагировала жена. Чувствовалось, что внезапная рифма не случайна…

Промедление грозило смертью. Главврач бросился к черепу. Но денег в нем не оказалось. “О хищница!” – крикнул он жене и убежал из квартиры с пустым черепом под мышкой.

Теперь он жил в больнице. День проводил в кабинете, где делал больным инъекции в различные участки мозга, ночевать же шел в палату страдающих манией величия, так как любил публику поинтеллигентней. С черепом он не расставался: днем держал на письменном столе, ночью – под одеялом. Больные думали, что он – его собственный.

Мы этот череп видели. По просьбе главврача принесли наждак, и теперь пуля сверкала, как бриллиант во лбу Шивы.

В следующий раз мы навестили главврача очень поздно, думали, придется его будить, но он не спал, он сидел в кабинете в такой удрученной позе, что, будь среди нас женщина, у нее бы на глаза навернулись слезы.

“Что случилось?” – спросили мы.

У него осложнились отношения с коллективом. Он совершил ошибку.

Первоначальная мысль у него была правильная. Перед ним стоял вопрос: кем быть в палате? Сначала он хотел руководствоваться народной мудростью: с волками жить – по-волчьи выть, и прикинуться каким-нибудь богом. Но престижные вакансии, вроде

Зевса или Озириса, были уже заняты, а становиться богом-шестеркой, вроде Зефира или Морфея, ему не позволяло самоуважение. Поэтому он принял оригинальное решение: стать не богом, а, наоборот, атеистом, причем не простым, а воинственным, вооруженным до зубов новейшими взглядами на природу религии…

Он думал, им будет интересно с ним спорить, но ошибся. Первая же произнесенная им речь, конец которой нам посчастливилось слышать, вызвала неудовольствие, объединившее богов палаты.

После ужина, когда мы уже ушли, они загнали главврача в угол и, косясь на череп, который он держал впереди себя, как щит, сказали: “Мужик ты, в общем, неплохой, но находиться в одной палате с атеистом нам, сам понимаешь, несовместно. Плюрализм – вещь прекрасная, но в пределах больницы, а не одной палаты…”

Но уходить в другую главврачу не хотелось. Ему во что бы то ни стало надо было жить среди интеллигенции.

“Черт бы ее побрал! – сказал он нам.– Но я придумал, как исправить положение. К счастью, так называемых безвыходных положений для меня нет. Вам выпало счастье убедиться, что они не для меня”.

Сунув под мышку череп, он повел нас в палату, из которой был вежливо изгнан.

Его приход теми, кто еще не спал, был встречен недоброжелательно. Осуждающие взгляды, как бы говорящие: “Мы же просили вас больше не приходить”, вперились в него. Нас же вообще никто не заметил: как и положено языческим богам, людей они презирали.

Мы присели на краешки чужих коек, главврач, не смутившись приемом, взобрался прямо в обуви на свою.

“Господа!” – начал он свою речь, видимо, заранее заготовленную…

От него мы уже знали, что обращением “Господа!” здесь пользовались даже в те годы, когда вне больницы оно было запрещено. Главврач направил тогда в обком партии письмо с просьбой для этой палаты сделать исключение. “Они мнят себя богами,– писал он.– Для успешного лечения мы должны оберегать их от стрессов и не раздражать неуважением к их ложному статусу, который в период болезни они считают реальным…”

И первый секретарь обкома наложил на письмо резолюцию: “Называть психов господами разрешаю…”

Стоя теперь на койке двумя ботинками и сказав “Господа!”, главврач продолжил так:

“Переживая нашу с вами размолвку, я провел в кабинете бессонную ночь. Лишь под утро мне удалось смежить веки, но едва я это сделал, как предо мной вдруг возник Бог, спать в присутствии которого я не счел возможным. Быть атеистом – совсем не значит быть бестактным. Я могу отрицать Бога, но спать в его присутствии – никогда. “Чем обязан?” – спросил я. “Надо поговорить”,– ответил Бог. “Может, потом? – попросил я. – У меня был тяжелый день”. “Хамло,– сказал Бог.– С Богом аудиенцию не откладывают”…”

“Это какой бог тебе являлся?” – спросил кто-то из больных. Они смотрели на главврача уже не осуждающе, а с интересом. Многие из спящих проснулись, лежащие сели.

“Иегова… Кто ж еще!” – поколебавшись, не очень уверенно ответил главврач, и все повернулись к кряжистому старику, дремавшему в углу.

“Да, да…– пробормотал тот.– Ага, являлся… Было дело…”

Обрадованный главврач продолжал с воодушевлением. Он сообщил собравшимся, что Бог-отец предложил ему место Бога-сына. “Но оно ж не вакантное!” – воскликнул потрясенный главврач. “Иисуса я уволил”,– жестко, без обиняков ответил Бог.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю