Текст книги "Голубые капитаны"
Автор книги: Владимир Казаков
Жанр:
Детские остросюжетные
сообщить о нарушении
Текущая страница: 24 (всего у книги 33 страниц)
Густой клуб сигаретного дыма на мгновение прилип к его лицу. Воеводин опустился около ярко раскрашенного конуса прямо на траву и, поморщившись, оторвал от губ замусоленный мокрый окурок.
К нему валко, по-моряцки, шел Павел Горюнов с гитарой. Он вымел сор, навел чистоту в пилотской кабине, заодно, «увел» из зажимов на приборной доске фотокарточку Наташи Луговой, с некоторых пор ставшей «талисманом» Богунца. С сознанием исполненного долга перед товарищами он направился к педанту-инспектору. Пел еле слышно, приблизившись, усилил голос:
…В тундре нас с нетерпением ждут,
Мы нужны – лучше доли не требуй!
Не случайно приятель-якут
Окрестил нас каюрами неба.
Время вышло, кончай перекур…
– Плывите к вертолету, морячок, – вяло сказал Воеводин, – там и поиграйте. С музыкой веселее работается.
Павел ушел, замолкнув. От домика закричал:
– Инспектора Воеводина просит к телефону начальство!
Полоса Хибинских гор потемнела, потеряла краски, скала Черная Брама уже не плыла в горячих потоках воздуха, а прочно и тяжело сидела на мели. Желтые лоскуты морошки на летном поле спрятались в темно-зеленой траве.
На этот раз пришлось разговаривать с секретарем райкома партии.
– …Вы знакомы с моральным кодексом строителя коммунизма, товарищ? – спросил секретарь после приветствия.
– А вы считаете, что Воздушный кодекс СССР, утвержденный Верховным Советом, противоречит кодексу моральному?
– Не надо риторики, инспектор.
– Логика, товарищ секретарь. Могу только обещать: не три, а полтора часа займут профилактические работы. Весь экипаж и другие люди трудятся хорошо и быстро.
– Поблагодарите их от моего имени, товарищ Воеводин, и поторопите, если возможно… Вы тоже принимаете участие в подготовке вертолета?
– Иду… До свидания!
Во время разговора пепел с «Примы» прожег ему рукав.
* * *
Уже в серебряных сумерках привез Паша Горюнов старшего инспектора на базу. От обоих разило бензином и сладковатым запахом авиационного масла. Павел подал Воеводину из машины чемоданчик. Он оказался тяжеловатым. Открыв крышку, инспектор обнаружил под носовым платком завернутый в газету «Полярная правда»… кирпич. На шероховатой поверхности размашистый автограф, написанный черным карандашом: «А. Богунец!»
– Смелость или наглость? – спросил Воеводин Павла.
– Непосредственность! – поспешил ответить тот. – Без зла, кураж это, Иван Иванович. Давайте мне кирпичик, а я вам вот… – и Павел вытащил из кармана костяное узорное ожерелье.
– Откуда у тебя такая ценность?
– Ожников передал в подарок Галине Терентьевне.
– А почему сам не вручил?
– Она его не привечает.
– Тогда передай по назначению ты.
– А вот этого он не хотел! – и Павел показал фигу. – Она все равно ему возвратит…
IX
Ожников не закричал, а заставил себя проснуться. Вытянулся, тяжело дышал. Грудь, как после лихорадки, пахла уксусом. Он потихоньку, боясь упасть, встал с постели. С закрытыми глазами, вытянув перед собой руки, пошел к окну, натыкаясь по дороге на мебель. Нащупал подоконник, холодный и гладкий, скользя пальцами по раме, подобрался к форточке и открыл ее. Струю влажного хвойного воздуха поймал широко открытым ртом, глотнул. Потом медленно открыл веки.
Да, это был сон, цветной, липкий, знакомый, как много раз читаная книга. Сначала желтый пивной ларек у Глебучева оврага. Косоглазый упрямый парень в куцей кепчонке, длинном пиджаке и в широких полосатых брюках с напуском на хромовые сапоги. Он покровительственно хлопает по плечу и пыхтит в ухо: «Надо будет еще железок с ксивами, подходи сюда, кореш!» Ноги несут от ларька, а в кармане две бронзовые медали, выменянные на связку сушеной воблы… Сине-желто-зеленый круг. В радуге Волга и полукольцо лесистых гор. Спектр потемнел, круг сузился и как бы выстрелил его на Сенной базар. Ярко-красный плакат, палец красноармейца прицелился в его переносицу: «Что ты сделал для фронта?» Спины, руки, разинутые рты с золотыми зубами, выпученные от самогона и жадности глаза. Вместо плаката – старушка. Живая. Согбенная, тощенькая, в широком солдатском бушлате и драной пепельной шальке. Она ловит его взгляд, кланяется, почти шепчет: «Серебряная. От мужа осталась, упокой его душу, боже! – крестится. – Не украла я. От мужа… Хлебцем возьму. Или маслицем». Он выхватывает из сморщенной ладони кусочек белого металла, который дают солдатам за отвагу, взвешивает на своей пухлой руке и сует бабке четвертинку касторки и пайку хлеба. Хочет уйти и не может. Тесным стал черный круг. Он уже давит на плечи, сжимает горло, грудь. И не круг – тиски…
Это было, было, было, но ведь семнадцать лет тому назад!
Родился Ожников хилым, и ножка одна была чуть короче другой. Сверстники его не любили, сторонились. Думалось, что за неказистую внешность. Отец успокаивал: «Не во внешности сила человека, Фима». Желая стать сильным, смекалистым, дерзким, как лучшие из сверстников, Ожников пытался выделиться хотя бы умом, но ничего не получалось. Вот тогда он и затосковал о силе, волшебной, сказочной, о нечистой силе. Мать сказала: «Пустое это, Фима. Ловкую мысль выпестуй, оживи, она жизни венец!»
Потом война. Портреты знакомых парней в газетах. Повзрослевшие одноклассники получают медали, ордена. О них пишут как о героях. Он вступает в комсомол, и отец одобряет этот шаг. Родители уезжают из Саратова, прослышав, что немцы назначили точную дату захвата города. А он не желает ехать с ними, да отец и не настаивает: «Здесь будет кому присмотреть за тобой!» Остался. Пошел в военкомат и попросился на фронт или поближе к фронту. Хорошо лопочет по-немецки в объеме школьной программы и чуть больше. Ему предлагают несколько мест – одно из них: курсантом разведшколы. Он бы пошел – только в этот день пришлось разгружать санпоезд, и он увидел впервые ужасную картину: раненые в бреду, без рук, без ног! Его легкая хромота – пустячок! И он выбирает должность кладовщика в десантной планерной школе. Как-никак при армии! Только когда ложится в кладовке на горбатый пыльный диванчик, открытые глаза опять видят волшебные сны.
Ожников ярко помнит многое из прошлых сновидений.
…Пусть он хром, но в его кулаке неимоверная сила. Он не танцует по рингу, а стоит, ждет приближения соперника. Люди кругом затаили дыхание. Вот она, жертва, наглухо закрытая перчатками! Он бьет! Удар приходится по перчаткам, но это его удар! И через канаты в публику летит уже бывший чемпион мира Джо Луис!
…Пусть левая нога короче правой. Но левая способна на взрыв! Они бегают, потеют, а он стоит далеко от ворот. Пусть работают, стараясь подкатить к нему мяч. Мяч рядом. Короткий молниеносный удар! Свист летящего снаряда. Вдребезги штанга! Рухнул вратарь. А обрывки лопнувшего мяча трепыхаются в сетке ворот «Черных буйволов». Стадион взрывается аплодисментами, и его, лучшего форварда мира, несут на руках…
…А вот он проходит сквозь стены в логово бесноватого фюрера…
Он грезил наяву, хотел магических свершений, хотя и знал, что их не может быть. Под ним не тахта, покрытая шикарным ковром, а колючий от вылезших пружин диванчик в заплеванной каптерке. Пахнет мышиным пометом и солидолом. Грохочет над крышей аэросцепка. Планеристы тренируются, готовятся в тыл врага. Разорванный винтами и крыльями воздух свистит, буравит мозг. Скорее накрыть голову старым стеганым бушлатом. «Прекратить!» – но его визгливый приказ глохнет под вонючим покрывалом. Они никогда не услышат его, потому что волшебной силы не существует… Узнал ли его бывший планерист Донсков? Вряд ли. Нет теперь того каптерщика, который когда-то ему и его друзьям менял сахар на табак. Нет его! Ничего похожего от него не осталось. Ничего!
Ожников смотрит в окно. Он любит стоять так. Кажется, что ты видишь целый мир через амбразуру, а тебя под бронированным колпаком – никто. За стеклом светло-серая, как шкура змеи, ночь. Белая ночь. Лучше бы черная, настоящая. Вон зажегся свет в гостинице. Окно Донскова. Заявился, планерист! А справа окутанная сизым туманом шумит хвоя. Холодный воздух перемешан с мерзким запахом торфяной жиги. Надсадно звенят комары.
– Ахма! Шлепанцы! – негромко приказал Ожников.
Из тьмы в углу комнаты выскользнула росомаха, в ее зубах домашние тапочки без задников.
– Вот так должны служить и они! – Он громко начал, но последнее слово произнес почти шепотом.
Ожников бросил на худые плечи теплый халат, всунул холодные ступни в мягкие шлепанцы и упал в глубокое кресло. Росомаха улеглась на полу, и он поставил на нее ноги. Густая шерсть щекотнула лодыжки.
Хотелось забыться, дать отдых утомленной голове, но не покидала мысль о Донскове. По телефону из управления Ожников, как кадровик, получил все сведения о замполите. При первой встрече сразу узнал по обличию, и все равно хотелось думать: ошибся. К сожалению, нет. Не берет таких пуля, не принимает сырая земля. Судьба-предательница лоб в лоб свела.
Живешь как к резине привязанный – тянешь, тянешь, ползешь вперед, где упрешься в кого-то, где на коленях, и вдруг… Оборвался конец, или его чик-чик кто-то, и резина, тобою же натянутая, тебя и хлобыстнет… Шастает замполит, всюду нос сует, вынюхивает и записывает, записывает. Последним делом интересовался. А дело – тьфу, мизер! За бензин с поморов – рыбкой, за рыбку – дюралевый уголок с рудника, за уголок – с саами охапочку меховых шкурок; шкурка в подарок жене доброго человека на память, память не подведет, когда нужно – вспомнит Ожникова, где нужно – назовет. И все дело! Людям – добро, себе – не рупь, копейку. Кто поверит? А ведь так. Себе почти ничего – одни сувениры.
…Вот Галыга мразью оказался: в себя глядит, ест сам себя, болван! Тверди лишился. Да и не было ее – на страхе держался. Придется помочь пьянице обрести теплые края. Это можно… Горюнов у меня в руках!
Ожников вспоминал фамилии и каждый раз сжимал пальцы в кулак, повторял громко:
– …в руках!., в руках!., в руках!..
Он сильным толчком ног отбросил росомаху и снова пошел к окну. Через дорогу на серой стене гостиницы «Нерпа» прикрытый качающейся еловой веткой мерцал светлый прямоугольник. «Бдит, планерист!» И вдруг Ожников вспомнил про фотографию, маленькую, что на стенде в управлении. Мгновенно теплой испариной покрылся лоб. Как он мог забыть про нее? Как?
У входной двери звонкой лапкой дважды ударил звонок. Рванулась из угла росомаха.
– Назад! – Ожников выскочил в коридор. – Кто там?
– К вам можно, Ефим Григорьевич? – послышался голос инспектора Воеводина. – Не разбудил?.. Вы уж извините, но я с просьбой.
– Проходите, Иван Иванович, всегда рад такому гостю!
– Здравствуйте!.. Переночевать пустите? Не стесню?
– А?.. Понял, понял, Иван Иванович! Раздевайтесь, минуточку постойте, я своего зверя в кладовке закрою… Прошу! – крикнул Ожников уже из комнаты. – Голодны?
– Если предложите чаю или кофе, не откажусь.
Воеводин сидел в кресле, расслабившись, слушая, как хозяин на кухне погромыхивает посудой. Не один раз приходил он к Ожникову, но никак не мог привыкнуть к резкому тошнотворному запаху росомахи, пропитавшему постель, мебель, стены. И все-таки заходил, уважая хозяина дурно пахнувшей квартиры за гостеприимство, деловую хватку, умение держать слово, дисциплинированность во всем. На таких «прочных» людях, по мнению Воеводина, держалось многое в мире. А любовь к вонючему зверю – маленькая слабость. Может быть, и не слабость, ведь зверь был верен, предан хозяину, а хозяин одинок…
Ожников рассказывал Воеводину о своем прошлом: родители погибли под бомбой в Отечественную; в двадцать женился на чернобровом «ангеле», а через несколько месяцев «ангел» улетел из дома с красивым и опрятным лейтенантом связи.
Да, Ожников вряд ли мог осчастливить женщину. И внешность неказиста, и слишком уж деловой, таких сухостойных и углубленных в себя мужичков романтические девы не жалуют, такие могут быть хорошими кормильцами, терпеливыми супругами, но ласки, даже душевной, от них можно дождаться только по великим праздникам, да и то, если эти праздники не им поручают организовывать. Воеводин имел основание так думать и утверждать, опираясь на опыт собственной беспокойной жизни.
Ну вот он, кажется, попривык к воздуху в комнате, начадил своей «Примой», и запах росомахи потерял остроту, а запах кофе из горячих маленьких чашек, расставленных на столе Ожниковым, почти совсем приглушил его.
– Может, с коньячком?
Воеводин, сделав первый глоточек, отрицательно мотнул головой, поднес чашку к носу, зажмурившись от удовольствия, вдохнул аромат бразильского кофе.
– Сами мололи?
– Только так. Пачечный не держу… Как съездили на верную Браму, Иван Иванович? Головомойки нам не будет.
– Хранение горючего надо бы проверить на всех точках, чувствую, жара скоро полыхнет, оборониться бы.
– Саама-то привезли?
«Уже знает, – лениво подумал Воеводин. – Действительно, беспроволочный телеграф в этой тундре, чихнешь в Мурманске, по Белому морю волны пойдут».
– Пастух в норме, косточки слепили за два часа, ждал я в райбольнице… Богунец вернулся очень быстро, время показало, что он держал недопустимо высокую скорость.
– Накажете?
– Сам себя накажет, – проворчал Воеводин. – Такие долго не летают!
Ожников налил еще по чашке.
– Не заснем ведь, Ефим Григорьевич? Крепенек напиток.
– Что мы, старики?
– Не чувствуете дряхлости?
Ожников, выжидательно глянув на гостя, выпалил скороговоркой:
– Иван Иванович, вы с Галиной Терентьевной старые друзья. Нет-нет, и не возражайте, я знаю, что не просто това рищи, знакомые, у вас даже тайна есть!
– О чем вы? – насторожился Воеводин.
– Одинокая она женщина, и я… тоже. Давно не можем найти общего языка, а полезно было бы обоим.
– Про какую тайну вы упомянули?
– Пустяк, к слову пришлось. – Ожников притворно смутился.
Воеводин нахмурился:
– Мне неприятно слушать, Ефим Григорьевич!
– Извините, не хотел обидеть, – засуетился Ожников. – С Лехновой у вас вынужденная посадка на «яке» была, не беспокойтесь, я к слову, никто до сих пор не знает.
«Ишь ты, – удивился Воеводин. – С тех пор десять годков пролетело, и было-то не тут, а на земле саратовской. Откуда знает?»
Как и многие летчики, Воеводин пришел в Гражданскую авиацию, демобилизовавшись из Военно-Воздушных Сил, и сначала попал в эскадрилью спецприменения, где штурманом была молодая волоокая недотрога Галина Лехнова. Одна женщина на весь летный состав аэропорта, и никто не мог похвастаться ее особым вниманием. А у Воеводина с ней с самых первых дней работы появилась тайна.
– У Галины метр восемьдесят росту, вам до нее не хватает сантиметров двадцать, – прикинул Воеводин, смерив взглядом Ожникова.
– И весу килограммов двадцать…
– Неужели? – поморщился Воеводин и, сразу забыв пошлую реплику хозяина, ушел в себя.
* * *
…Как-то на самолете Як-12 полетела Лехнова проверить его штурманские навыки на длинном почтовом кольце. Зимний циклон баловался в этот день метелями, небо белесое, низкое. Район полетов Воеводин знал еще нетвердо, но на борту опытный штурман, и он не боялся потерять ориентировку, не обращал внимания на погоду. Произвели посадку в двух райцентрах, сгрузили там почту и пошли к третьему с названием Перелюб. Вот из белой мути вырвались домишки, ветроуказатель на площадке, лошадь с санями около него. Как сейчас, помнит: гнедая, заморенная. Сели, отдали вознице мешки с газетами. Тут бы подумать, пошевелить мозгами – ведь так запуржило, что и ветроуказатель скрылся из глаз, но, надеясь друг на друга, опять взлетели. Повернули нос самолета на село Клинцовка, уперлись глазами в приборы и понеслись с попутничком… Воеводин вел машину легко, чуть небрежно, совсем немного красуясь перед симпатичной штурманихой. Она тоже сидела спокойненько, зная, что ручку управления держит не салажонок, а опытный пилот, бывший вояка. Только недолго они благодушествовали. Скоро поняли, что не знают, где летят. Кругом белым-бело, крылья морось обволакивает. Галина разложила карту на коленях, хотела определиться прокладкой радиопеленгов, да куда там! У «яка» кабина тесная, карта с колен сползает, карандаш рвет бумагу, точность «места» в пределах полусотни километров получается! Загрустила дивчина, ресницы дрожат, чуть не плачет, но еще надеется, что Клинцовка появится под крылом. Время вышло – под самолетом белая муть. Попробовала Галя настроиться на аэродром Пугачева, но шли низко, и стрелка радиокомпаса не нащупала привод, а может быть, он и не работал – обслуживал привод веселый человек с красным, похожим на картошку носом, Михалычем его звали. Осталось одно – сесть и поговорить с местными жителями, они-то уж наверняка знают, как называется родная деревня. Воеводин спросил: «Приземляемся?» Галина, закусив губу, молчала. Губа была красная, тугая и, «наверное, жаркая», подумал тогда Воеводин, но сразу отогнал бесовскую мысль, снизился еще, стал искать на земле какое-нибудь жилье.
Он больше не пытался получить ее согласия, и, хотя по должности Галина Лехнова на борту старшая, ей сказать «добро» трудно, в ее летной жизни вынужденных посадок не было, и эту она воспримет как профессиональный позор, как несмываемое пятно на своей белоснежной репутации штурмана. Да и сядут ли они благополучно: под матовым настом метель скрывала колдобины, ямы, овраги. Воеводин верил в себя и счастье и, как только в глазах прорезались мутные пятна домишек, развернул машину и, убрав газ, прогладил лыжами целину. Пока самолет бежал, теряя подъемную силу, все сильнее и сильнее вминая снег, осаживаясь, летчики не дышали…
* * *
– Вы что, любите Галину Терентьевну? – еще не совсем вернувшись к действительности, спросил Воеводин.
– Это вы любите ее. А она вас.
«Прозорлив и сегодня почему-то нагл», – подумал Воеводин и сказал:
– Допустим… Но тогда почему же хотите связать жизнь с человеком, нейтральным к вам?
– Без хозяйки дом – халупа, Иван Иванович. – Ожников прикрыл глаза и нос; темная ладонь, поросшая курчавыми волосиками, слилась с волнистым чубом, баками, усами, бородой. Воеводин смотрел на серый шерстяной комок перед собой, потом с усилием отогнал от себя это неприятное видение и унесся мыслями в прошлое.
* * *
…В то время Галина только нравилась ему… Сели они благополучно за околицей и подождали, когда к самолету сбегутся вездесущие ребятишки. У них узнали название деревни, проложили курс на Пугачев, а взлетев, не включили барографа. Это было величайшее нарушение, сговор без уговора. Она пощадила авторитет пилота, только что пришедшего в летное подразделение, и… испугалась за свой авторитет.
Вскоре показалось извилистое русло реки Иргиз и повело их к городу. Прошла морось, погодка немного разведрилась. Пугачев они увидели километра за три. И тут замигала красная лампочка: контрольные «пузырьки» бензобаков были пусты, капельки горючего перекатывались на дне стеклянных пробирок-бензиномеров, укрепленных над головами. Винт мог остановиться в любое время, в любом месте, на окраине города, над улицей, над острым куполом собора…
* * *
– Вы хотите поручить мне сватовство?
– Кофе остыл, Иван Иванович, печенье совсем не брали. Сыр ешьте, свежий!
– Откуда же узнали про «тайну», Ефим Григорьевич? Жили на Саратовщине?
– Сибиряк я. – Ожников широко улыбнулся, блеснув белой эмалью крупных ровных зубов. – Знакомый у вас был, Михалыч, помните? Крепко пьющий и хитрюга мужик! Года три назад встретился я с ним нечаянно на руднике под Мурмашами, он завскладом там теперь, разговорились, общие знакомые у нас нашлись… Побеседовали бы вы с Галиной Терентьевной, а? Знаю, ей тут тяжело, а мы бы уехали.
* * *
…Да, хитрющий и смекалистый мужик был Михалыч, и радист, и диспетчер, и заправщик, и начальник маленького Пугачевского аэропорта. Долетел Як-12 до аэродрома, плюхнулся на границе летного поля, и винт остановился у него: все до капельки высосал из баков мотор. Михалыч подбежал, сунул свой красный нос-картошку в кабину, увидел меловое лицо штурманихи, набрякшие, играющие желваками челюсти еще незнакомого пилота и сочувственно улыбнулся. А потом, видно, весть о садившемся в поле самолете из деревни по степи растеклась. Догадливый был мужик Михалыч – предложил им для отдыха комнатку в аэровокзале с тумбочкой и двумя железными кроватями, заправленными по-солдатски. Галина потребовала раскладушку и выставила Воеводина в холодный коридор…
* * *
Нравилась, очень нравилась Галина в то время Воеводину…
– А ведь приятно вспомнить, – засмеялся Воеводин, – что были мы не всегда такими правильными, как сейчас. Да, вынужденную посадку мы скрыли… Признаться, мне не особенно хочется беседовать о вас с Галиной Терентьевной. Я немного знаю ее вкусы и взгляды на наш пол и думаю, разговор окажется пустым.
Уже лежа под одеялом и прихлопывая на лице попавших в комнату комаров, он спросил:
– Когда вы сказали, что ей здесь тяжело, имели в виду Горюнова, что ли?
– Мечется Галина Терентьевна… Сердце к вам тянет, голова к Горюнову. Жалеет она его. А бабья жалость на все способна. Может решиться и перейти к нему. Только из шторма с ним она не выплывет… А ей пристань нужна, Иван Иванович, хватит горькой да соленой водицы хлебать…
– И пристань – это вы?
– Надежная пристань! Мы сразу же уедем.
– Увольте, Ефим Григорьевич. Спокойной ночи!
Ожников, упершись локтем в подушку, некоторое время читал газету, потом протянул руку и дернул за шнур, висевший над кроватью. Люстра моргнула, убрала сияние хрустальных подвесок, зашторенные окна не пропускали матовый свет неба. На щелчок выключателя Воеводин среагировал? почему-то болезненно. В кладовке заворчала росомаха.
Глубокой ночью Ожников встал с кровати. На будильник смотреть было не нужно, он знал: стрелки показывают три часа. За последние годы именно в это время его будто кто-то невидимый будил, поднимал, а если не хотелось вставать, отдирал от постели. И ничего Ожников поделать с собою не мог. Как заведенный, часто в полусне, поднимался, не торопясь совал руки в рукава халата, аккуратно застегивал пуговицы, надевал шлепанцы. Подходил к двери кладовки. Два раза суеверно дотрагивался до косяка и только после этого толкал дверь. Она не запиралась, всегда была полуоткрыта, чтобы росомаха могла входить в свое жилище. Когда-то он запирал кладовку на внутренний замок с длинным кованым языком, но Ахма подросла, превратилась в крупного сильного зверя и надобность в запоре отпала: даже в присутствии хозяина Ахма никого туда не пускала. Да и редко стали посещать Ожникова сослуживцы из-за резкого запаха росомашьего пота, похожего на трупный, который уже не выветривался из квартиры.
Ожников прикрыл за собой дверь. Послышался горловой, ласковый рокот росомахи. Щели у косяков прожглись тусклым, а через некоторое время ярким светом.
Ровно через десять минут свет в кладовке погас. Ожников проковылял к дивану и, сбросив халат, юркнул под одеяло. Заснул мгновенно. Дышал ровно и глубоко…
X
Сидя у изголовья, Галина Терентьевна ласково смотрела на Горюнова, вытянувшегося на кровати так, что под одеялом вроде бы и не было его длинного, худого тела, а только голова, словно отрезанная выпуклой темной кромкой одеяла, лежала, вдавившись в белую подушку.
– Что врач сказала? – спросила Лехнова.
– Переутомление.
– Опять приступ был? Доиграешься, Миша!
– Не надо!
– Я виновата, да? Ну, прости. Так уж получилось… Ты же знаешь…
Не хотел бы знать Горюнов, но Лехнова, внося ясность в отношения в один из вечеров, рассказала сокровенное.
Она любила Воеводина. Прошедшее время тогда успокоило Горюнова. И Воеводина, кажется, тоже. Кажется, потому что они никогда не объяснялись. Не показывали влечения друг к другу. Даже когда оставались вдвоем. Но, как ни странно, все окружающие догадывались и даже точно знали об их чувстве.
А чувства Лехновой были странными, незнакомыми ей ранее. В любое время дня и ночи она догадывалась, что Воеводин, делает. В помещении авиаэскадрильи или дома она бросала недоклеенные карты или выключала плитку под кастрюлей сырого еще супа и, наскоро приведя себя в порядок, выскакивала на улицу. И точно – он шел навстречу. Здороваясь, расходились.
В полете ни с того ни с сего у нее портилось настроение; когда она возвращалась на базу, узнавала, что именно в эти часы у Воеводина случалась неприятность.
Иногда среди ночи вскакивала, настораживалась, ждала стука в дверь.
Однажды Воеводин, за год высохший и постаревший, решился: «Давай плюнем на условности и будем вместе!» Она ответила коротко: «Нет». Больше ни слова. Не могла «плюнуть» на семью Воеводина, на его четырехлетнюю курносую Таньку и на будущего ребенка, которого уже ждала мать.
Знала, Воеводин был равнодушен к жене, но безумно любил детей.
Говорят, что любовь лечится временем. Лехнова ждала. Первым не выдержал Воеводин. Он завербовался и вместе с братом, с семьей уехал в Заполярье. Год ни письма, ни слуха.
Но Лехнова знала, чувствовала, где он. Расстояние до него было близким и прозрачным.
В одном из ночных полетов это чувство подвело ее, отвлекло от привычной работы и при определении силы ветра штурман Лехнова допустила грубую ошибку: перепутала знаки угла сноса. Самолет ушел с линии маршрута, затерялся в ночи и только усилием наземных радиослужб был вы веден на запасной аэродром, потому что долететь до назначенного места не хватило горючего.
За потерю ориентировки ее сняли с борта на три месяца, предложив поработать дежурной по перрону. День в день отбыв наказание, она поехала в Заполярье, в Мурмаши, чтобы видеть Воеводина хотя бы издалека…
– Галина, переходи ко мне… насовсем. Ты же обещала!
– Нерешительная я, Миша.
– Павел тебя давно мамой-Галей называет.
– Ребенок ты, право. На службе посмотришь – кремень, а дома – дите…
– Давно ведь обещала.
– Ждала чего-то. Теперь не жду.
– Правда, Галя!
Лехнова вымученно улыбнулась:
– Скоро разберусь. Да не волнуйся так, тебе вредно.
– Ну, хорошо… Накапай мне в ложку чего там положено.
Горюнов в ожидании прикрыл желтые веки. Когда она тронула его за руку, приподнялся и, морщась, хлебнул из чайной ложечки кисло-горькую смесь. Несколько капель упали, скатились по бороде. Галина Терентьевна знала, почему он всегда скрупулезно выполнял предписание врачей, в определенное время, до минуты точно, принимал лекарства, даже если у него был легкий насморк.
Выпив микстуру, Горюнов сказал просительно:
– Оставь меня… ладно? И пригласи Богунца.
– Он еще не вернулся с Черной Брамы.
– Вечерком будет?
– Обязательно. – Лехнова тихо пошла к двери.
Горюнов погрузился в тяжелое раздумье. Его друзья считали молву о Воеводине с Лехновой сплетней. Так хотелось думать и ему. Ведь как часто подлая рука мечет в женщину камень. Особенно в одинокую. Ласковый взгляд, брошенный на проходящего и замеченный ханжой; несколько игриво-откровенных слов в веселом настроении, подслушанных кем-то.
«Сплетня!» – хотелось думать Горюнову о Лехновой, хотелось, чтобы она, глядя в его глаза, отринула нелепый слух, но она сказала: «Так уж получилось!»
* * *
Наташа Луговая застала Лехнову в номере. Хозяйка не удивилась гостье, только в ее светло-янтарных глазах плеснулась растерянность. Она быстро накрыла стол скатертью, на середину поставила электрочайник, воткнув шнур в штепсель, рядом – две чашки с блюдцами и сахарницу. Смущенно развела руками: больше угостить нечем. Все это при взаимном молчании. Даже «здравствуйте» не было произнесено.
Наблюдая за ее ладными, хотя несколько нервозными действиями, Наташа собиралась с мыслями, не зная, как объяснить цель своего прихода.
Наташа прихлебывала с блюдечка горячий, густо заваренный чай с сушеной брусникой. На ободке блюдца ядовито-желтые цветочки, похожие на лютики, и нарисованы аляповато. Цвет почему-то беспокоил ее, раздражал. Она не ощущала вкуса чая. Перестала пить и, опуская блюдце, разлила – по скатерти расплылось бурое пятно.
– Что тебя тревожит, девочка?
Наташа густо покраснела, сломала в пальцах печенье.
– Вы не могли и не можете быть одинокой, Галина Терентьевна! Вы же красавица! Вот у Батурина на картинках все женские портреты чем-то на вас похожи, только с косами он изображать вас любит. А один сказал: «Столько получает, что за ней можно и не работать!»
– Похоже на Антона Богунца.
– Он. Ну и что?
– Лирика, Наташа. Любовь не видит никого и ничего вокруг. Послушать тебя, так это сплошное счастье. Бывает. Но иногда – сплошная боль. До бреда. До омута… Хоть бы лучик света, звездочку!..
– Вы всегда были и останетесь замечательной женщиной!
– Я была женщиной? – горько воскликнула Лехнова и резко поднялась. Отошла на шаг, примерилась взглядом к дубовому стулу и, схватив его вытянутой рукой за нижнюю часть ножки, попыталась поднять его до уровня груди. – Я была женщиной?! – повторила она, и стул выпал из руки, ударившись об пол, повалился на сломанную спинку. – А ты слышала, как я ругаюсь? А ты слышала, что я Ожникову ответила, когда он мне попытался сделать предложение?
– Пусть не лезет!
– Наташка! Милая! Да я ж его матом, а не просто. Не видишь в этом разницы?
Тишина в комнате стояла минуту. Все это время Наташа сидела не двигаясь. Не находила слов.
– На месте Михаила Михайловича я бы на вас женилась, глядя на Лехнову мокрыми глазами, сказала она.
– Так и будет, только попозже.
– А Иван Иванович?
Лехнова не ответила.
Наташа подняла сломанный стул, притулила его к стене. Дверь закрыла тихо. Лехнова услышала, как холл взорвался ее голосом, резким, неприязненным, – Наташа отпускала что-то нелестное в адрес дежурных старушек.
* * *
Динь-бом! Динь-бом! – забился в тревоге колокол, и звук его, как упругая волна, будто толкнул занавеску…
Колокол пробил трижды по восемь раз… «Рында вызывает экипаж Руссова», – поняла Лехнова, торопясь к Батурину, как и рассчитывала, она застала там кроме хозяина Донскова и Луговую.
– Коньяк пьете?
– Здороваться надо, – улыбаясь, сказал Батурин. – Чаю хочешь?
– Ты уже здесь! – кивнула Лехнова Наташе. – Ох, окрутит она тебя, Николай Петрович! Опять, поди, рисовать чего-нибудь принесла?
Наташа бровью не повела. Действительно, в первый раз она навестила Батурина со стенгазетой и попросила нарисовать карикатуру на него самого, позволившего сказать по радио несколько бранных слов в адрес прожекториста, ослепившего пилотов при посадке. Он ее не прогнал, как предсказывал Богунец, в последнее время оказывающий девушке большое внимание. Нарисовал себя так, что оба долго с удовольствием смеялись, а потом послушали музыку с одной из старых довоенных пластинок. Сегодня, в воскресенье, ей понадобился перевод с немецкого языка небольшой статьи из журнала – Батурин хорошо знал язык. Она так и ответила Лехновой, освобождая для нее кресло:
– Я по-немецки пришла поговорить. Садитесь, Галина Терентьевна!
– Можно с вами повечерять?