Текст книги "Алексей Константинович Толстой"
Автор книги: Владимир Новиков
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 14 страниц)
Происхождение крымских караимов до настоящего времени остаётся загадкой. Некогда на них смотрели как на всего лишь одну из иудаистских сект, но в середине XIX века была выдвинута теория, что крымские караимы – потомки хазар, то есть тюркского народа, принявшего иудаизм. Таких воззрений придерживаются и большинство современных этнографов. Сами крымские караимы утверждали, что они изначальные обитатели Крыма, а вовсе не выходцы из Иудеи. Крымские караимы имели равные права с остальными народами Российской империи, и черты оседлости для них никогда не существовало. Косвенным доказательством их тюркского происхождения ряд учёных считает то, что при немецкой оккупации Крыма они никаким преследованиям не подвергались.
Личность мудрого газзана произвела на А. К. Толстого сильное впечатление. Особенно его заинтересовало то, что Соломон Бейм написал на русском языке историю крымских караимов. Он взялся помочь ему издать эту книгу. По приезде в Погорельцы Толстой сразу же написал ещё одному из братьев Жемчужниковых, Николаю, в то время директору типографии Московского университета:
«Будучи в Чуфут-Кале, я возобновил знакомство с одним из образованнейших и приятнейших людей, а именно с караимским раввином Беймом. Он написал историю караимов и хочет печатать оную в Симферополе. История эта чрезвычайно любопытна и беспристрастна… Я ему советовал послать свой труд прямо к тебе и печатать его в университетской типографии, для чего и дал ему твой адрес. Итак, когда получишь рукопись, тисни её без пощады. Если бы недоставало у него финансов, я рад буду подвинуть сотни две рублей, разумеется, чем меньше, тем лучше».
К сожалению, издание не состоялось, поскольку вследствие университетских интриг Николаю Жемчужникову пришлось спешно подать в отставку.
Весь год Алексей Толстой провёл в Погорельцах. В том же письме Николаю Жемчужникову он описывает своё убежище: «Погорельцы – одно из самых диких, тенистых и оригинальных мест, с сосновым бором, огромным озером, заросшим камышами, где весной миллионы уток и всякой болотной дичи, которую стреляют на лодках. Дом старый, полуразрушенный, но тёплый. Сад заросший, с огромными деревьями всех сортов. Домов в кучке здесь четыре, двор также покрыт старыми деревьями вроде леса. Здесь очень большая и даже хорошая библиотека, но книги большею частью старинные; есть хорошие и редкие издания, как, например, большое описание Египта, составленное по распоряжению Наполеона, и множество очень старинных книг о магии… Охота теперь: козья, медвежья, лосиная и кабанья, не считая лисиц, волков, тетере вей, куропаток и огромного количества рябчиков… Есть здесь отвратительная соседка, которая, кажется, ездить больше к нам не будет, ибо не встретила в нас сочувствия своему образу мыслей, который состоит в том, что она, со слезами на глазах, соболезнует о том, что разрушается союз любви и смирения и страха между помещиками и мужиками через уничтожение крепостного состояния. У неё есть кошка, вся избитая её крепостными людьми, за то, говорит она, что они знают её к ней привязанность. У неё также есть сын, отличный, говорящий в присутствии матери в пользу освобождения, при чём он сильно кричит, а она затыкает уши, говоря: „Ах, ах, страшно слышать!“. Я его звал к нам почаще, но, кажется, его не пускает мать».
Наряду с Алексеем Константиновичем Толстым и Софьей Андреевной Миллер в Погорельцах поселись её братья с семействами. В следующем письме Николаю Жемчужникову Толстой ещё более разговорчив и даже несколько язвителен:
«…Здесь есть мебели из карельской берёзы, семеро детей мал мала меньше, красивая гувернантка, гувернёр малого размера, беззаботный отец семейства, бранящий всех и вся… брат его с поваром, готовящие каждый день какие-нибудь новые кушанья, дьякон bon vivant (жизнелюбец. – В. Н.), краснеющий поп, конторщики с усами разных цветов, добрый управитель и злая управительница, скрывающаяся постоянно в своём терему, снегири, подорожники, сороки, волки, похищающие свиней среди бела дня на самом селе, весьма красивые крестьянки, более или менее плутоватые приказчики, рябые и с чистыми лицами, колокол в два пуда, обои, представляющие Венеру на синем фоне с звездами, баня, павлины, индейки, знахари, старухи, слывущие ведьмами, кладбище в сосновом лесу с ледяными сосульками, утром солнце, печи, с треском освещающие комнату, старый истопник Павел, бывший прежде молодым человеком, кобзари, слепые, старый настройщик фортепьянов, поющий „Хвала, хвала тебе, герой“ и „Славься сим, Екатерина“… экипаж, называющийся беда на колёсах, другой, кажется, называющийся ферзик, старинная карета Елизаветы Петровны, крысы, горностаи, ласочки, волчьи ямы, ветчина, щипцы, балконы, 500 луковиц цветочных, старые тетради… пляшущие медведи, числом четыре, очень старая коровница, пол из некрашеных сосновых досок… Гапки, Оксаны, Ганны, Домахи, пьяные столяры, таковые же башмачники, загоны в лесу, пасеки, бисер, вилочки, экраны, сбруя медная, серые лошади, мёд в кадках, землемеры, заячьи следы, два пошире, а два поменьше, бортовая ель над церквой… свиньи на улицах, огород с прутиками, означающие четыре стороны света, волшебный фонарь, курицы, мочёные яблоки, сумерки с постепенно замирающими сельскими звуками, вдали выстрелы, собачий лай, ночью петухи, ни с того ни с другого кричащие во всё горло, пасмурные дни, изморозь, иней на деревьях, внезапно показывающееся солнце, два старых турецких пистолета, рабочие столики, чай на длинном столе, игра в кольцо, которое повешено на палочке и которое надлежит задеть за крючок, вбитый в стену, сушёные караси, клюква, преждевременно рождающиеся младенцы к неимоверному удивлению их отцов… наступающий праздник рождества, литографическая машина, совершенно испорченный орган, сумасшедший механик, множество мух, оживших от теплоты, множество старых календарей, начиная от 1824 года, биллиард, стоящий в кладовой и вовсе не годный к употреблению, сухие просвиры, живописные пригорки, песчаные, поросшие сосняком, чумаки с обозами, вечерницы, мельницы, сукновальни, старый фонарь, старые картузы, модели молотильных машин, портрет кн. Кочубея, портрет графини Канкриной, рапиры, трости из бамбука, курильница в виде древней вазы, алебастровая лампа, старая дробь, огромный диван с двумя шкапчиками, два мохнатых щенка, сушеные зайцы, клетка без птиц и разбитое кругленькое зеркало…»
Уже сказано, что 1850-е годы – наиболее плодотворный период А. К. Толстого как лирика. Его поэтический талант достиг расцвета, несмотря на то, что внешние обстоятельства далеко не всегда благоприятствовали творчеству:
Как много звуков в сердца глубине,
Неясных дум, непетых песней много;
Но заглушает вечно их во мне
Забот немолчных скучная тревога.
Тяжёл её непрошенный напор.
Издавна сердце с жизнию боролось —
Но жизнь шумит, как вихорь ломит бор,
Как ропот струй, так шепчет сердца голос!
(«Как много звуков в сердца глубине…». 1859)
В Погорельцах Алексей Толстой работал над одним из своих шедевров: поэмой «Иоанн Дамаскин». Из всех его крупных произведений это – самое личное. В образе главного героя – выдающегося поэта и богослова – он словно прослеживает собственную судьбу. Толстой опирается на «Житие Иоанна Дамаскина» в Четьих минеях. Знаменитый проповедник и писатель был первым министром при дворе правящего в Дамаске калифа Абдалмереха в середине VII века. Таково начало поэмы:
Любим калифом Иоанн;
Ему, что день, почёт и ласка,
К делам правления призван
Лишь он один из христиан
Порабощённого Дамаска.
Его поставил властелин
И суд рядить, и править градом.
Он с ним беседует один.
Он с ним сидит в совете рядом;
Окружены его дворцы
Благоуханными садами.
Лазурью блещут изразцы,
Убраны стены янтарями;
В полдневный зной приют и тень
Дают навесы, шёлком тканы,
В узорных банях ночь и день
Шумят студёные фонтаны.
Иоанн Дамаскин прославился как страстный и энергичный противник иконоборчества – течения в христианстве, отрицавшего почитание икон. Оно было вызвано соприкосновением христиан с крепнущим мусульманским миром, не признающим любое изображение человека. Налицо было соперничество религий. На некоторое время иконоборцы взяли верх в Византии, им покровительствовал император Лев Исавретянин. Иконоборцы быстро перешли от слов к делу, начав уничтожать не только иконы, но и вообще произведения искусства. Это вызвало восстания в некоторых областях Византии. Папа Григорий II объявил иконоборчество ересью. Иоанн Дамаскин отправил басилевсу три письма в защиту икон; его авторитет в христианском мире был столь высок, что иконоборцы вынуждены были сдержать свои неистовства. Решив отомстить, они сфабриковали письмо, якобы посланное Иоанном Дамаскиным в Константинополь с обещанием предать Дамаск византийцам. Фальшивку доставили калифу, который поначалу ей поверил, но вскоре понял, что его первый министр стал жертвой подлости. Калиф вновь попытался его приблизить, но Иоанн Дамаскин уже давно мечтал расстаться с придворной жизнью – и именно поэтому А. К. Толстой ощущал настоящую близость со своим героем. Как и последний, он легко мог бы подняться на вершины власти, однако всеми силами этому противился:
Но от него бежит покой,
Он бродит сумрачен; не той
Он прежде мнил идти дорогой,
Он счастлив был бы и убогий,
Когда б он мог в тиши лесной,
В глухой степи, в уединенье,
Двора волнение забыть
И жизнь смиренно посвятить
Труду, молитве, песнопенью.
Иоанн Дамаскин сложил к ногам калифа все свои регалии, отказался от богатства и стал послушником в небольшом монастыре Саввы Освященного. Самым знаменитым местом поэмы является гимн обретшего духовную свободу Иоанна Дамаскина, с которым он обращается ко всему окружающему миру:
Благословляю вас, леса,
Долины, нивы, горы, воды!
Благословляю я свободу
И голубые небеса!
И посох мой благословляю,
И эту бедную суму,
И степь от краю и до краю,
И солнца свет, и ночи тьму,
И одинокую тропинку,
По коей, нищий, я иду,
И в поле каждую былинку,
И в небе каждую звезду!
О, если б мог всю жизнь смешать я,
Всю душу вместе с вами слить!
О, если б мог в свои объятья
Я вас, враги, друзья и братья,
И всю природу заключить!
Как горней бури приближенье,
Как натиск пенящихся вод,
Теперь в груди моей растёт
Святая сила вдохновенья.
Однако Иоанну Дамаскину предстояло суровое испытание. Монастырская братия приняла его с недоверием. Никто не хотел становиться его духовным наставником, пока не нашёлся старец – неистовый фанатик: его сумрачная натура противилась всему светлому и прекрасному. Он запретил Иоанну Дамаскину писать стихи; тому ничего не оставалось иного как обуздать свой поэтический гений. Но вскоре один монах попросил его сочинить погребальную песнь только что скончавшемуся иноку. Иоанн Дамаскин был не в силах отказаться. Этот тропарь —
Какая сладость в жизни сей
Земной печали непричастна?
Чьё ожиданье не напрасно?
И где счастливый меж людей?
Всё то превратно, что ничтожно,
Что мы с трудом приобрели —
Какая слава на земли
Стоит тверда и непреложна?
Всё пепел, призрак, тень и дым.
Исчезнет всё как вихорь пыльный,
И перед смертью мы стоим
И безоружны и бессильны.
Рука могучего слаба.
Ничтожны царские веленья —
Прими усопшего раба,
Господь, в блаженные селенья! —
и в наши дни поётся при похоронном обряде в православной церкви.
Суровый наставник наложил на Иоанна Дамаскина епитимью: очистить все отхожие места обители. Но, выполнив это, Иоанн Дамаскин вновь обрёл право стать поэтом.
Из-под пера А. К. Толстого вылился настоящий апофеоз искусству; рядом с этой поэмой трудно поставить что-либо другое в мировой поэзии. В России же «Иоанн Дамаскин» был особенно актуален, поскольку уже приближалось время Писарева и «писаревщины», провозгласившее полную бесполезность искусства. Читатель типа тургеневского Базарова, пробежав всего лишь несколько строк «Иоанна Дамаскина», с презрением отвернулся бы; а ведь именно такой читатель начинал делать погоду. Но ars longa, vita brevis [48]48
Жизнь коротка, искусство вечно (лат.).
[Закрыть]. Писаревские инвективы в адрес Пушкина и вообще поэзии давно уже отнесены в сферу исторических курьёзов; сочиненные же Иоанном Дамаскиным песнопения уже более тысячи лет остаются частью богослужебного канона как западной, так и восточной христианских церквей.
Неожиданно поэма А. К. Толстого едва не стала жертвой склок в правительственных сферах. Поэт послал один экземпляр «Иоанна Дамаскина» Ивану Сергеевичу Аксакову для публикации в «Русской беседе». Второй экземпляр был отправлен императрице, в покоях которой Толстой ранее уже читал отрывки из поэмы. Новым шефом Третьего отделения Собственной Его Императорского Величества канцелярии был назначен князь Владимир Андреевич Долгоруков, недолюбливавший славянофилов. Ему донесли, что в первом номере «Русской беседы» за будущий год печатается сочинение А. К. Толстого «Иоанн Дамаскин», не подававшееся в духовную цензуру и, следовательно, её не прошедшее. Долгоруков распорядился остановить издание. Однако Иван Аксаков послал корректуру министру народного просвещения Евграфу Петровичу Ковалевскому, и тот, зная, что поэма очень понравилась императрице, разрешил публикацию. Долгоруков рассвирепел и при встрече стал выговаривать Ковалевскому, как он посмел пренебречь его запретом. На это Ковалевский резонно ответил, что Долгоруков не глава Кабинета министров и считаться с его мнением вовсе не обязательно.
Постепенно продвигалось дело об отставке поэта с придворной службы. В Погорельцах флигель-адъютант граф А. К. Толстой наконец-то получил уведомление министра двора за № 226, датированное 5 марта 1859 года:
«Государь Император Высочайше повелеть соизволил: уволить Ваше Сиятельство, согласно просьбе Вашей, в бессрочный отпуск во внутренние губернии России с правом отлучаться за границу, когда Вы в том будете иметь надобность, без испрошения на то особого дозволения, но с тем, чтобы Вы о каждой такой отлучке доносили мне. При сем Вашему Сиятельству дозволено проживать в С.-Петербурге и в таком случае вступать в исправление служебных обязанностей по званию флигель-адъютанта».
Итак, отставка была не полной. Александр II упорно не хотел расставаться с другом детских лет. Императрица, к которой Алексей Толстой испытывал искреннюю привязанность, также втайне не одобряла его вольнолюбивых настроений. Она видела, что в окружении её мужа не так уж много умных, а тем более честных людей, и такому воплощению благородства, каким был Толстой, никак не следовало покидать царя в трудные годы. Сам поэт также не ощущал душевного комфорта. Он попытался отвлечься от внутренних тревог и обратился к сюжету, уже неоднократно использованному в мировой литературе, и к герою, о котором, казалось бы, всё сказано – легендарному покорителю женских сердец Дон Жуану. Это первый опыт А. К. Толстого в драматургии.
Вступать в соревнование с Пушкиным дело рискованное, и, пожалуй, Толстой проиграл. Его драматическая поэма «Дон Жуан» не обрела той популярности, которой пользуется пушкинский «Каменный гость». Герой Пушкина – поэт своей жизни; толстовский Дон Жуан – резонёр и скептик, давно разуверившийся «во всём, что человеку свято». Свою главную мысль Толстой сформулировал следующим образом: « необходимость зла, истекающая органическииз существования добра». Однако надо признать, что для сюжета о Дон Жуане она слишком отвлечённая. Именно поэтому Алексей Толстой прибегнул (вслед за «Фаустом» Гёте) в прологе к форме средневековой мистерии. Критика сразу же стала упрекать его в подражании.
Ответ русского поэта вряд ли можно признать убедительным. Вот как А. К. Толстой излагает сюжет драматической поэмы в письме своему постоянному корреспонденту Болеславу Маркевичу:
«Дон Жуан ищет идеала, не находит его и, рассерженный этим, бросает вызов Творцу, издеваясь над его созданиями и попирая их ногами. Он встречает донну Анну, но и в этой встрече видит лишь любовное приключение, потому что не верит в собственную любовь. Слова донны Анны в ту минуту, когда она в последней сцене покидает его, озаряют его как молния. В тот миг, когда он её теряет, он понимает, что любит её, но уже слишком поздно, приглашённая статуя является, чтобы окончательно открыть ему глаза, – в согласии с тем, что было решено на кладбище. Эта статуя не есть ни каменное изваяние, ни дух командора. Это – астральная сила, исполнительница решений, сила, равно служащая и добру и злуи уравновешиваемая противоречиями между волей сатаны и волей ангелов (положение, подготовленное ещё в сцене на кладбище), каббалистическая идея, встречающаяся во всех трудах по герметике, в наши дни незримо возникающая вновь в каждом изъявлении нашей воли, зримо же – в каждом явлении магнетического и магического свойства. Сатана не может взять Дон Жуана своими руками, он нуждается в посредствующем лице, чтобы окончательно им овладеть, и это посредствующее лицо воплощается в подобие статуи, приглашённой Дон Жуаном. Овладение совершается не в физическом, а всецело в духовном смысле, однако в символической форме».
Совершенно очевидно, что в свою трактовку старинной легенды А. К. Толстой вводит излишнюю астрально-мистическую запутанность (возможно, из-за увлечения спиритизмом). Однако именно это впоследствии привлекло внимание к драматической поэме такого читателя, как знаменитый философ Владимир Сергеевич Соловьёв.
Сам Алексей Толстой позже отдавал себе ясный отчёт в недостатках своего произведения, но в данный момент он им дорожил. Поэт сознательно пошёл «против течения». Нельзя сказать, что он не прислушивался к суждениям в литературном кругу; до Толстого дошли слова, кем-то сказанные по его адресу: «Когда дело идёт о мировых посредниках, он пришёл толковать нам о каком-то испанце, который, может быть, никогда и не существовал».
Своим оппонентам А. К. Толстой ответил в «Письме к издателю», опубликованном в «Русском вестнике» (1862. № 7):
«В настоящую минуту, когда в России кипят жизненные интересы, когда завязывается и разрешается столько общественных вопросов, – внимание публики к чистому искусству значительно охладело и предметы мышления, находящиеся вне жизни гражданской, занимают весьма немногих. Искусство уступило место административной полемике, и художник, не желающий подвергнуться порицанию, должен нарядиться публицистом, подобно тому, как в эпохи политических переворотов люди, выходящие из домов своих, надевают кокарду торжествующей партии, чтобы пройти по улице безопасно…
Не признавать в человеке чувства прекрасного, находить это чувство роскошью, хотеть убить его и работать только для материального благосостояния человека – значит отнимать у него его лучшую половину, значит низводить его на степень счастливого животного, которому хорошо, потому что его не бьют и сытно кормят. Художественность в народе не только не мешает его гражданственности, но служит ей лучшим союзником. Эти два чувства должны жить рука об руку и помогать одно другому. Их можно сравнить с двумя колоннами храма или с двумя колёсами, на которых движется государственная колесница. Храм об одной колонне непрочен; колесница об одном колесе тащится на боку…»
Ранее своё credo А. К. Толстой выразил в следующих стихах:
Двух станов не боец, но только гость случайный,
За правду я бы рад поднять мой добрый меч,
Но спор с обоими досель мой жребий тайный,
И к клятве ни один не мог меня привлечь;
Союза полного не будет между нами —
Не купленный никем, под чьё б ни стал я знамя,
Пристрастной ревности друзей не в силах снесть,
Я знамени врага отстаивал бы честь!
(«Двух станов не боец, но только гость случайный…». 1858)
Этим стихотворением Алексей Толстой обязан «Истории Англии» Томаса Маколея, при чтении которой обратил внимание на характеристику политического деятеля XVII века Джорджа Галифакса: «Он всегда смотрел на текущие события не с той точки зрения, с которой они обыкновенно представляются человеку, участвующему в них, а с той, с которой они по прошествии многих лет представляются историку-философу… Партия, к которой он принадлежал в данную минуту, была партией, которую он в ту минуту жаловал наименее, потому что она была партией, о которой он в ту минуту имел самое точное понятие. Поэтому он всегда был строг к своим ярым союзникам и всегда был в дружеских отношениях с своими умеренными противниками». Толстой сразу же переложил этот отрывок в стихи, по-видимому, мало задумываясь, насколько точно они отвечают его собственным жизненным установкам. Первоначально стихотворение так и было озаглавлено – «Галифакс», но впоследствии Толстой вычеркнул это название.
Поэт всегда оставался верен своим принципам, и лучшим свидетельством этого является его заступничество за литератора, с которым он просто не мог быть единомышленником. Фрейлина Александра Толстая (его отдалённая родственница) вспоминает:
«Вот что случилось во время государевой охоты, в зиму 1864–65 гг., в Новгородской губернии… В ожидании, пока все займут свои места, а собаки и загонщики поднимут зверя, государь подозвал Толстого и стал с ним разговаривать – вполголоса, как и следует быть на охоте, и без посторонних свидетелей. И вот тут-то литератор А. К. Толстой, близко осведомлённый о деталях процесса несчастного Чернышевского, решился замолвить государю слово за осуждённого, которого он отчасти лично знал.
На вопрос государя, что делается в литературе, и не написал ли он, Толстой, что-либо новое, А. К. ответил, что „русская литература надела траур – по поводу несправедливого осуждения Чернышевского“…
Но государь не дал Толстому даже и окончить его фразы: „Прошу тебя, Толстой, никогдане напоминать мне о Чернышевском“, – проговорил он недовольным и непривычно строгим голосом, – и затем, отвернувшись в сторону, дал понять, что беседа их кончена» [49]49
Цит. по: Толстой А. К. О литературе и искусстве. М., 1986. С. 117.
[Закрыть].
Почти два года А. К. Толстой провёл в разъездах по Европе, возвращаясь в Россию (Красный Рог, Пустыньку) лишь на короткое время. Получив увольнение, он отправился не в Петербург, а в Париж вместе с Софьей Андреевной. Самым значительным событием этого путешествия стало сближение с Каролиной Карловной Павловой (в девичестве Яниш), без всякого сомнения, самой талантливой из русских поэтесс XIX века, к которой судьба – и прижизненная и посмертная – столь несправедлива.
Современникам Каролина Павлова представлялась комической фигурой; при этом забывалось, что в своё время ей делал предложение Адам Мицкевич, а всеевропейское светило Александр Гумбольдт наслаждался беседами с ней. Свой поэтический дар она определила замечательными словами: «моё святое ремесло» – и они стали крылатыми. Роковую роль в жизни Каролины Карловны сыграло замужество. Мужем её стал известный писатель Николай Филиппович Павлов. Первое время всё шло прекрасно. В своём доме на Рождественском бульваре супруги создали салон, ставший одним из интеллектуальных центров Москвы. Здесь происходили словесные баталии западников и славянофилов, где, с одной стороны, блистали Александр Герцен и Тимофей Грановский, с другой – Алексей Хомяков и Константин Аксаков. Но вскоре этот особняк приобрёл и печальную славу. Павлов был страстным игроком и отнюдь не всегда честным. Со временем его литературная слава отошла в прошлое, уступив место другой – на Павлова стали смотреть как на одного из самых известных московских шулеров. Посыпались доносы. Павлов был арестован, за долги посажен в пресловутую «яму», а затем выслан в Пермь. Злые языки говорили, что всё произошло из-за жалобы Каролины Карловны на мужа. Московское общество отвернулось от неё. Друг Пушкина Сергей Соболевский разразился очередной эпиграммой:
Ах, куда ни взглянешь,
Всё любви могила!
Мужа мамзель Яниш
В яму посадила.
Молит эта дама,
Молит всё о муже:
«Будь ему та яма
Уже, хуже, туже…
В ней его держите
Лет, если возможно,
Хоть бы до десятку,
А там с подорожной
Пусть его хоть в Вятку,
Коль нельзя в Камчатку!»
Для оскорблённой женщины не оставалось иного выхода, кроме как поспешного отъезда за границу…
Знакомство Алексея Толстого с Каролиной Павловой состоялось ещё в 1853 году в Дерпте. Но по-настоящему они сблизились на рубеже 1860-х годов, когда поэтесса жила в Дрездене и до поэта дошли слухи, что Каролина Павлова занимается переводом на немецкий язык его «Дон Жуана». Это стало поводом для возобновления знакомства. Всё, что выходило из-под её пера, приводило А. К. Толстого в восторг. Он писал ей: «Только с Вами я могу погружаться в искусство по самые уши, если позволено так выразиться». В свою очередь и Каролина Павлова питала к нему чувство глубокой благодарности, поскольку, как ей казалось, именно он вновь пробудил её и к жизни, и к стихам.
Спасибо вам! и это слово
Будь вам всегдашний мой привет!
Спасибо вам за то, что снова
Я поняла, что я – поэт.
За то, что вновь мне есть светило,
Что вновь восторг мне стал знаком,
И что я вновь заговорила
Моим заветным языком…
В августе или сентябре 1860 года Алексей Константинович обратился с письмом к Александру II. Это письмо столь замечательно, что его необходимо привести полностью. Оно свидетельствует о том, что проблема, получившая в наши дни наименование «Охрана памятников истории и культуры», всегда была для России болезненной.
«Ваше величество,
Вследствие нового жестокого приступа моей болезни я несколько дней не был в состоянии двигаться и, так как ещё и сейчас не могу выходить, то лишён возможности лично довести до сведения Вашего величества следующий факт: профессор Костомаров, вернувшись из поездки с научными целями в Новгород и Псков, навестил меня и рассказал, что в Новгороде затевается неразумная и противоречащая данным археологии реставрация древней каменной стены, которую она испортит. Кроме того, когда великий князь Михаил высказал намерение построить в Новгороде церковь в честь своего святого, там, вместо того чтобы просто исполнить это его желание, уже снесли древнюю церковь св. Михаила, относившуюся к XIV веку. Церковь св. Лазаря, относившуюся к тому же времени и нуждающуюся только в обычном ремонте, точно так же снесли. Во Пскове в настоящее время разрушают древнюю стену, чтобы заменить её новой в псевдо-старинном вкусе. В Изборске древнюю стену всячески стараются изуродовать ненужными пристройками. Древнейшая в России Староладожская церковь, относящаяся к XI веку (!!!), была несколько лет тому назад изувечена усилиями настоятеля, распорядившегося отбить молотком фрески времён Ярослава, сына святого Владимира, чтобы заменить их росписью, соответствующей его вкусу.
На моих глазах, Ваше величество, лет шесть тому назад в Москве снесли древнюю колокольню Страстного монастыря, и она рухнула на мостовую, как поваленное дерево, так что не отломился ни один кирпич, настолько прочна была кладка, а на её место соорудили новую псевдорусскую колокольню. Той же участи подверглась церковь Николы Явленного на Арбате, относившаяся ко времени царствования Ивана Васильевича Грозного и построенная так прочно, что с помощью железных ломов еле удалось отделить кирпич один от другого.
Наконец, на этих днях я просто не узнал в Москве прелестную маленькую церковь Трифона Напрудного, с которой связано одно из преданий об охоте Ивана Васильевича Грозного. Её облепили отвратительными пристройками, заново отделали внутри и поручили какому-то богомазу переписать наружную фреску, изображающую святого Трифона на коне и с соколом в руке.
Простите мне, Ваше величество, если по этому случаю я назову ещё три здания в Москве, за которые всегда дрожу, когда еду туда. Это прежде всего на Дмитровке прелестная церковка Спаса в Путниках, названная так, вероятно, благодаря изысканной тонкости орнаментовки, далее – церковь Грузинской Божьей Матери и, в-третьих, – Крутицкие ворота, своеобразное сооружение, всё в изразцах. Последние два памятника более или менее невредимы, но к первому уже успели пристроить ворота в современном духе, режущие глаз по своей нелепости – настолько они противоречат целому. Когда спрашиваешь у настоятелей, по каким основаниям производятся все эти разрушения и наносятся все эти увечья, они с гордостью отвечают, что возможность сделать все эти прелести им дали доброхотные датели, и с презрением прибавляют: „ О прежней нечего жалеть, она была старая!“ И всё это бессмысленное и непоправимое варварство творится по всей России на глазах и с благословения губернаторов и высшего духовенства. Именно духовенство – отъявленный враг старины, и оно присвоило себе право разрушать то, что ему надлежит охранять, и насколько оно упорно в своём консерватизме и косно по части идей, настолько оно усердствует по части истребления памятников.
Что пощадили татары и огонь, оно берётся уничтожить. Уже не раскольниковли признать более просвещёнными, чем митрополита Филарета?
Государь, я знаю, что Вашему величеству не безразлично то уважение, которое наука и наше внутреннее чувство питают к памятникам древности, столь малочисленным у нас по сравнению с другими странами. Обращая внимание на этот беспримерный вандализм, принявший уже характер хронического неистовства, заставляющего вспомнить о византийских иконоборцах, я, как мне кажется, действую в видах Вашего величества, которое, узнав обо всём, наверно, сжалится над нашими памятниками старины и строгим указом предотвратит опасность их систематического и окончательного разрушения…»
Как видим, Алексей Константинович Толстой отнюдь не замыкался в «башне из слоновой кости». Даже в Париже и Дрездене он внимательно следил за тем, что происходит в России.
Крестьянский вопрос был тем полем, на котором происходили и словесные, и юридические, и законодательные битвы. Как всегда, правящая бюрократия, за которой всегда в России оставалось последнее слово, была непоследовательной. За каждым шагом вперёд следовало топтание на месте, а то и незаметный отход на прежние позиции, примером чего была речь графа Виктора Никитича Панина, председателя редакционной комиссии готовящейся реформы, перед депутатами губернских комитетов.
По поводу этой речи А. К. Толстой пишет Болеславу Маркевичу: «Она очень хороша, особенно её конец: „Господа, мои двери вам всегда будут отворены, но, к сожалению, я принимать вас не могу“. Это напоминает мне, как один начальник, принимая меня и ещё несколько человек в комнате, где не было ни одного стула, обратился к нам, делая рукой округлый жест: „Милости просим садиться, господа“».
Кажется, будто это письмо не близкого ко двору поэта, а отрывок из ехидной статьи герценовского «Колокола». Кстати, именно в «Колоколе» речь графа Панина и была напечатана; А. К. Толстой мог только здесь прочитать её.
Свои размышления о прошлом государства Российского А. К. Толстой своеобразно подытожил в стихотворении, представляющем собой как бы диалог Петра Великого и России: