Текст книги "Девять опусов о зоне"
Автор книги: Владимир Круковер
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 8 страниц)
– Я, значит, так скажу, однако, – продолжил Дерсу Узала. – Я, значит, не буду много говорить. Что сказано в законе? А в законе, значит, сказано, что, однако, в местах лишения свободы драться не разрешается. А мы, значит, находимся с вами в, однако, таком месте исправительном, которое, значит, называется исправительно-трудовой лагерь строгого режима. А режим, значит, потому, однако, называется строгим, так это потому, значит, что тута строже закон, который в местах лишения свободы.
Зэки знали Пашу давно. Некоторые даже помогли ему (и не однажды) упасть с мест возвышенных. Поэтому они сделали в уме мгновенный перевод монолога рассеянного сыщика-следопыта на общепринятый язык.
"Кто Экскаватора отпиздил, суки рваные? Всех в БУРе сгною, тут вам не общак, а строгая!"– так, может, не совсем литературно, но конкретно, надо было понимать оперативную речь Шерлока Холмса из
Красноярского края.
– Гражданин капитан, – мгновенно среагировал шустрый парламентер барачной публики – завхоз третьего отряда. (Пашу надо было отвлечь, иначе весь отряд мог лишиться отоварки). – Тут у осужденных вопрос по поводу хранения личных вещей в каптерке. Можно ли иметь три полотенца, вместо двух?
Паша Батухтин медленно перевел взгляд с тела на завхоза. Было видно, как мучительно трудно переключается его мозг на другую передачу. Как на старом грузовике, когда противно визжат диски сцепления, дребезжат шестеренки, туго движется рычаг скоростей, шофер дает активную прогазовку, в кабине пахнет маслом и раскаленным металлом, но, наконец, скорость переключена и двигатель освобожденно крутит ведущие колеса.
Значит, хранить? В каптерке, значит? Три или два. Однако, три не положено. Потому, как, значит, два, однако, положено, а три нельзя.
Режим, значит. Да и зачем целых три? Это, значит, одним вытерся, потом, однако, вторым вытерся… А третье, значит, и не нужно вовсе.
Что им, третьим, однако, вытирать. Ну, вот одним, например, лицо можно вытирать и руки с шеей. И уши, однако. Вторым, допустим, мы, значит, все остальное можем вытереть. А третье зачем? А у тебя, значит, кто-то по три полотенца держит, значит. Вот хорошо, что сам сказал. Это, значит, так и нужно – все мне говорить, что беспорядок, однако, в каптерке. Вот мы, сейчас, значит, и пойдем с тобой, и проверим, однако, все вещи на предмет, значит, незаконного хранения лишнего, значит, полотенца.
Капитан увел завхоза, ошеломленного столь неординарной реакцией на дурацкий вопрос о полотенцах, которых, кстати, никто и никогда не запрещал иметь в количестве неограниченном, и приступил к неутомимому переворошиванию зэковских вещичек. Появился он из каптерки спустя минут сорок. Неодобрительно посмотрел в сторону
Экскаваторской кровати, видимо, его подсознание хранило застывший кадр видения избитого осведомителя, пробурчал нечто и скрылся окончательно.
Придирчивый и внимательный читатель позвонил мне по телефону и спросил:
"В этой главе вы обещали два важных события. Про первое – отварку
– мы прочли. Неважно, конечно, написано, стилистика плохенькая, да и, вообще, малограмотно, но любопытно, этого не отнимешь. Правда, после Шаламова и других летописцев совдеповских тюрем…"
"Кто говорит?" – закричал я в трубку.
"Все говорят!" – нагло сообщил голос, и уточнил:
"Эти "Болота…" хороши для массового читателя,а если они попадают на стол читателю внимательному, эрудированному – не избежать вам, гражданин Круковер, упреков неприятных. Например, в конце главы четвертой вы упоминаете старика-убийцу, бывшего разведчика, который увлекается грехом онановым. Так это один к одному из Шаламова плагиат."
"Живой объект, – вскричал я, негодуя, – я сам с ним встречался, я его в "Болоте 1" упоминаю, а первую книгу я писал в 1981 году, в тюрьме, и Шаламова я тогда еще не читал."
"Не имеет значения, – сурово сказал телефонный критик. – Подобные схожести надо безжалостно вымарывать, если не хотите опозориться."
Трубку повесили. Я послушал короткие гудки разъединения и начал лихорадочно просматривать рукопись. И бросилась мне в глаза ужасная вещь – почти все строчки, абзацы что-то и кого-то напоминали. Где-то проскакивало подражание Ильфу с Петровым, где-то вылазил намек на
Солоухина, попадались фразы, будто специально сворованные у Камю, были обороты, которые использовал академик Тарле… Когда я начал находить сходство лексических оборотов даже с близкими сегодняшними знакомыми, типа П.У., я сдался. Я понял, что мне нужно забыть все, что я читал, а еще лучше потерять память совсем, до младенческого уровня, чтоб научится русскому языку заново, но тогда уже никого и ничего не читать, а только писать самому. Но и это не спасло бы меня от подражания. Я вспомнил, что по теории вероятности математически доказано, что обезьяна, ударяя наугад по клавишам пишущей машинки, может за неопределенное время в конечном итоге написать "Войну и мир" Л.Толстого, притом – один к одному.
И я решил смириться. Не взыщите известные и неизвестные писатели и поэты, коим я случайно или не случайно подражаю, прости меня, дорогой читатель, если найдешь сходные ситуации в моем неуклюжем труде. Прости и ты, дорогой П.У. – ты же видишь, что я не называю твою фамилию, хотя мог бы. Все простите. А я, пока вы меня прощаете, расскажу о втором, важном событии в Решетах, как и обещал в начале главы.
Это событие бывало в лагере только один раз в квартал и именовалось пышно и значительно – книжный базар.
О книжном базаре рассказано немного в "Болоте N1", там неугомонный Верт воспользовался интересом замполита к книжным новинкам, всучил ему взятку книгами и заложил корыстного офицера органам надзора. Сейчас в царство книг идет не Верт, Адвокату не до книг, у него побег на носу. В книжный магазин идет Дормидон
Исаакович, идет робко, смущенно, как девочка, впервые прокалывающая ушки для сережек. И страшно, и гордость взросления распирает.
Профессор Брикман отстоял небольшую очередь и проник, наконец, в школьный актовый зал, отведенный для ежеквартальной торговли книжного магазина. Зэки набирали, в основном, меновый товар: авторучки, альбомы, открытки и прочую канцелярскую бижутерию. В отличиие от ларька продовольственного, тут возможности покупателя не ограничивались тремя рублями, осужденный мог покупать на любую сумму, имеющуюся на его лицевом счету. Деньги на лицевом счету появлялись двумя путями – это могли быть заработанные в зоне деньги или деньги, присланные на имя осужденного. У профессора не было родственников, могущих ему что-либо прислать. Нет, родственники и знакомые у профессора, конечно, были, но все они думали, что товарищ
Брикман Д.И. погиб под колесами пьяного самосвала. А вот Гошины знакомые (родственников у Бармалеенко также не было, он вырос в детдоме) высылали ему денежку, поддерживали бандюгу.
Доктор наук был заядлым библиофилом. Но он и не подозревал, что в обычном провинциальном магазине, представлявшем свои товары в этой зоне, могут быть такие сокровища. Только за "Мастера и Маргариту", свободно сваленных в стопку на импровизированном прилавке, профессор мог в Калининграде выменять кучу ценнейших книг. Но рядом спокойно лежали томики Цветаевой, Пастернака, Камю, Верлена, Саши Черного,
Киплинга…
У профессора перехватило дух. Больше всего он боялся, что эти книги будут перекуплены у него из-под носа. Но практичные зэки не обращали внимание на интеллектуальные сокровища. Кроме канцелярских товаров они покупали, в основном, последний советский бестселлер
"Записки разведчика" и шикарный сборник стихов Демьяна Бедного.
– Мне, ээ-ээ-э, Липатова, Сумарокова, Булгакова… – начал перечислять ученый знаток книг, – и всего по два экземпляра.
Наивный профессор. Завтра его могут застрелить во время побега, послезавтра он заболеет туберкулезом, сидеть ему еще в разных зонах, как медному котелку, на воле его никто и ничто не ждет, даже жилья и работы он лишен, а он набирает книги, вместо того, чтобы купить на эти деньги красивые альбомы и обменять их на сало с чесноком. Но он счастлив в этот звездный миг, не будем его осуждать. А как смотрят на него дежурные офицеры! Удивление в их невыразительных глазах вполне могло бы вознаградить незатейливого Бармалея. Но профессор ничьих взглядов не замечает, а неуклюже передвигается к выходу, неся в руках огромную стопку книг.
Но что это?! Другие зэки тоже начали покупать этих авторов. Вот, ведь, дела. Заподозрили, что Бармалей действует по подсказке коварного Верта. Какое жестокое разочарование ждет их, когда они попытаются продать эти книги на барахолке!
А профессор уже в бараке. Завалил всю кровать книгами, ласкает их, листает.
Подошел Верт, поднял один томик, другой. Полистал.
Посмотрел встревоженно на громилу Гошу. Процитировал по памяти:
– И если ты готов к тому, что слово
Твое в уловку превращает друг,
И, потерпев крушенье, сможешь снова,
Без прежних сил возобновить свой путь…
Профессор ликующе подхватил:
– И если ты способен то, что стало
Тебе привычным, выложить на стол,
Все проиграть и все начать сначала,
Не пожалев того, что приобрел.
Соседи покосились на ненормальных декламаторов с подозрением.
Верт и Брикман смотрели друг на друга. Между ними скользнула некая искра, понимание, родство. Но Верт был слишком изуродован жизнью. Он прикрыл глаза и сказал равнодушно:
– Херня все это, мусор. Лучше бы авторучек накупил, фраер.
И ушел к своей шконке, сел на нее, загрустил, а потом, ни с того ни с сего врезал ногой по заднице проходящего шныря.
ОПУС СЕДЬМОЙ (минусинск. тюремная больница)
"Из строгого, стройного Храма
Ты вышла на визг площадей,
Свобода – прекрасная Дама
Маркизов и русских князей.
Свершается страшная спевка,
Обедня еще впереди:
Свобода – гулящая девка
На шалой матросской груди."
М.Цветаева
Третий час вся зона стоит на плацу. Огромная масса людей тесно окружена конвоем. Надрывно лают здоровенные псы, натягивая поводки, грозно шевелятся дула автоматов, кашляет солярной гарью бронетранспортер, введенный в жилую зону – он примостился у ворот.
Жуткое, щемящее слово "побег" носится над лагерем. Пятый раз пересчитывают третий отряд, не досчитываясь одного осужденного.
Таскают в дежурку зэков, могущих что-либо знать о местонахождении
Верта. Его единственного друга Г.Г.Бармалеенко раздели донага и подвесили на наручниках. Это старый прием ментовской орды: человеку сковывают руки наручниками, а цепь закрепляют на гвозде у стены так, что пытаемый стоит на цыпочках, с вывернутыми руками. При каждом резком движении "браслеты" наручников автоматически сжимаются, запястья ломит тупой болью, кисти немеют, сердце бьется, как прединфарктное, а товарищи с красными погонами на гимнастерках ходят мимо обнаженного человека и бьют его лениво по животу.
Профессору сказать нечего. Он ничего не знает. Книжный ларек спас его от участия в Вертовском побеге, но и об этом Дормидон Исаакович не знает. Может, оно и хорошо, что не ведает профессор об уготовленной ему роли жертвы, отвлекающей погоню, пока Верт "заляжет на дно" где-нибудь рядом. И так уж множество разочарований потрясли тонкую душу почтенного ученого. Но профессорскому телу от незнания не легче. Он висит, мыча что-то сквозь пересохшие губы, вздрагивая конвульсивно от ударов по беззащитному животу.
А Верт в это время вылазит, отодрав доски, из песочницы в детском садике поселка Решеты. Ночь, чуть слышно пищат комары, всхлипывает в ночном небе какая-то ночная птица, вокруг Свобода, Воля. Он немного жалеет, что не взял с собой Гошу, но в момент совместного чтения прекрасных стихов Киплинга что-то шевельнулось в черствой душе
Мертвого Зверя и он решил бежать в одиночку. Жалость – как много отняла она у Верта в прошлой жизни. Любовь и жалость – вот самые опасные враги одинокого афериста, ибо плоды этих чувств горьки, как хина. Любовь кончается разочарованием, пройдя лихорадочные кризисы ревности и ненависти. Жалость приносит вред обоим: ослабляет того, кого пожалели, и возвращается к источнику жалости капризными причитаниями ее наглеющего предмета. Если не хочешь неприятностей – не делай окружающим добро. Этот закон Адвокат выучил наизусть, но иногда имел глупость его нарушать. Как сейчас, когда учуял в грубой оболочке бандита Бармалея наивную душу профессора Брикмана. Ему не стоило даже опекать чокнутого Бармалея на зоне. Верт был уверен, что сейчас менты вытаскивают из Гоши все жилы, делая это медленно и аккуратно.
Но Верт был не совсем прав. В данный момент Гошу как раз снимали с креста. Он впал в беспамятство и начал отчаянно цитировать сонеты
Шекспира, причем производил это цитирование на классическом английском. Капитан Батухтин посмотрел на несущего бредятину осужденного и приказал его снять.
– Это,– значит,– сказал бравый следопыт, тщательно контролируя пойманную мысль, – псих, однако, совсем с катушек сошел, крыша, значит, поехала – так это, однако, понимать надо. Ну его к бесу, снимите и пущай хряет в барак. Псих он, значит.
Профессора бросили на заплеванный пол и окатили водой из ведра.
Он очнулся, с трудом встал, локтями поднял свою одежду и, спотыкаясь, пошел к лавке одеваться. Руки ему не повиновались, голова гудела, живот казался сплошной огнестрельной раной, хотя снаружи выглядел вполне обычно.
– В баню пока не ходи, – напутствовали его на прощание, – болтать станешь – сгноим в БУРе!
Профессор брел к бараку, ни о чем не думая. Толпу с плаца, наконец, распустили, хозяин, скрепя сердце, доложил по ВЧ о побеге.
Он знал, что из-за этого ЧП присвоение ему очередного звания будет значительно задержано. Попадись ему Верт – он бы расчленил этого афериста голыми руками. Впрочем, попадись охранникам любой беглый – участь одна. Если не убьют сразу, то искалечат на всю жизнь. Дело обычное. Но Верт попадаться не собирался. Он в это время уютно устроился на ночлег в самом центре поселка, в пустующей квартире директора школы, который в данный момент находился в командировке в
Красноярске на курсах повышения квалифиации.
Директор школы для осужденных колонии строгого режима в Решетах
Алексей Алексеевич Дубняк в детстве обладал зачатками интеллекта. Он закончил третий класс всего с одной тройкой по непрофилирующему предмету – рисованию, в остальных графах его школьной ведомости красовались аккуратные двойки, завершающиеся красивой надписью:
"Оставить в 3-м классе на второй год." Интеллект же маленького Алеши проявлял себя в обстоятельствах более важных, чем скучная учеба.
Например, у него всегда имелись папиросы. Где и как он их доставал, являлось секретом для одноклассников, что не мешало им клянчить:
"Лешка, оставь курнуть."
Сейчас, спустя столько лет, когда имиджу Алексеевича не будет нанесен серьезный вред, мы вправе раскрыть секрет папиросо-владельца. Все гениальное просто: Леша воровал их у запасливого пьяницы дяди Коли, очередного мамашиного ухажера, Дядя
Коля всегда накупал по-пьянке несколько пачек, а утром не помнил об этой покупке и шел за похмелкой, приобретая новую порцию папирос
"Север". Так этот процесс и двигался, перманентно. Консолидация была тайная между временным отчимом и интеллектуальным Лешей, по кличке
Штырь.
Наивысшая вспышка интеллектуальных способностей Алексея произошла задолго до полового созревания, когда он принес в школу десять пачек советских презервативов, раздал их (бесплатно!) одноклассникам и посоветовал одновременно надуть на уроке. Наивные третьеклассники последовали дьявольскому наущению авторитетного второгодника, что вызвало среди школьной администрации широкий резонанс. Алексею
Алексеевичу влетело дважды: от директора, лично оттрепавшего проказника за вихры, и от запасливого отчима, лишившегося месячного запаса ночных предосторожностей. А через девять месяцев Алексей
Алексеевич познал на себе закон бумеранга недобрых поступков, приобретя младшего брата в виде сморщенного и визгливого существа, которое совершенно отравило его пребывание в родном доме.
По всей логике эволюция ( или, скорей, реэволюция) должна была привести гражданина Дубняка А.А. на тюремные нары. Но судьба любит играть с человеком. Она поступила хуже – привела Алексея Алексеевича в тюрьму с парадного входа в роли охранника. Со временем Дубняк окончил школу прапорщиков, причем – с отличием, а когда освободилась вакансия почившего в бозе старого директора школы, с достоинством занял эту должность.
Верт ходил по квартире одинокого педагога и восхищался ее обстановкой. В квартире было две комнаты. В первой стояли телевизор и радиоприемник "Рекорд". Было там еще четыре стула, стол и сервант.
Во второй комнате находилась солдатская кровать патриарха школьных учреждений и великолепная шеренга пустых бутылок. Надо думать, что
Алексей Алексеевич коллекционировал эти стеклянные произведения искусств различных заводов России. Наклейки выдавали особое пристрастие Алексея Алексеевича к "Горному Дубняку", очевидно, из-за сходства с его фамилией. Но "Столичная" и "Московская" тоже не отрицались директором школы. Вот "Портвейн белый" имелся в сиротливом одиночестве, подчеркивая избирательный вкус коллекционера.
Осторожно пройдя между звонкими шеренгами пустой посуды, Верт завалился на директорскую кровать и спокойно заснул. Его не мучили различные комплексы повседневных забот и тревог. Он знал твердо, что
Дубняк пробудет в Красноярске больше десяти дней. С собой Адвокат взял необходимый запас продуктов, да и в кладовке педагогического пастыря нашлось немало припасов. Скромному в еде Верту этого могло хватить на полгода. А ему всего-то надо было отсидеться дней пять, пока поиски расширят кольцо вокруг Ингаша, считая, что Верта в этих местах давно нет. То, что тупоголовые менты могут его обнаружить в самом сердце милицейского городка, в двух шагах от лагеря, было фактом несообразным, малореальным, поэтому Верт даже не делал подобного допущения. Он просто завалился на директорскую кровать и сладко заснул.
Профессор же заснуть не мог. Очень болел живот, болели, хоть и не так, как живот, руки. Профессор несколько раз пытался помочиться, но резь внизу живота мешала опорожнить мочевой пузырь. Профессор с трудом домучился до подъема и пошел в больницу.
Если человеку долго не везет, надо радоваться – полоса везенья уже рядом. На великое счастье профессора в тюремной санчасти дежурил единственный порядочный человек среди стаи врачей-охранников, недоучек и палачей в белых халатах, некто Волков В.В., зубной врач и хронический алкоголик.
Не стоит описывать путь Вильяма Волкова, все пути честных людей
России ведут либо в тюрьму, либо к алкоголизму.
Виля Волков все время находился в состоянии среднего поддатия. Он сравнивал себя с автомобилем, которому для активной жизни постоянно нужно подзаряжаться бензином. Вдобавок, Бог наградил Вильяма железным желудком, позволяющим ему пить что угодно: от чистого спирта до политуры и стеклоочистителя. Когда его руки не тряслись утренней дрожью, свидетельствующей об отсутствии топлива, активирующего жизненные процессы, эти руки обладали умелостью и нежностью, столь не типичной для образа советского зубодера. Волков и врачем был одаренным и чутким, пациенты в его кресле забывали все кошмары, связанные с лечением зубов. Волков не различал и не разделял больных на "чистых" и "нечистых". Для него весь мир делился на больных и здоровых людей. Больных обычно было больше.
Осмотрев Дормидона Исааковича, Волков сделал определенные выводы, которые при озвучивание могли бы произвести шокирующее впечатление на руководство лагеря. Но тюремный доктор давно уже научился не выражать свои мысли звуками. Он и от природы был молчаливым, тюремное окружение научило его быть молчаливым вдвойне. Доктор
Волков положил осужденного в стационар, сделал ему различные уколы, включая сильные анальгетики и снотворное. Потом он уселся сочинять историю болезни. Не имея возможности написать в этой истории правду о множественных насильственных повреждениях кишечно-брюшной полости, об известных ему следах на запястьях и о многом другом, не имея такой возможности не столько из-за беспокойства о себе, сколько из-за осознания суровых последствий этой правды для судьбы пострадавшего осужденного, который во всех случаях окажется крайним, доктор написал, что у больного Бармалеенко Г.Г. туберкулез правого легкого и обострение колита при повышенной кислотности. Для правдоподобия он вложил в больничное дело нового пациента старую флюорограмму какого-то туберкулезника. Поместив больного в карантинную палату, он со спокойной совестью достал из шкафа мензурку с неким прозрачным напитком, перелил эту жидкость в стакан и выпил.
Проснувшись в больничной палате, профессор несколько недоуменно осмотрел непривычную обстановку. Нельзя сказать, что в этой палате было очень чисто или комфортно, но по сравнению с вонючим бараком эта палата была верхом профессорских мечтаний. Даже в лучшем отеле для русских в Болгарии профессор не так радовался, как в этой серенькой, застиранной комнате. И, главное, он был в ней один.
Радостные событие всегда соседствуют с неприятными.
Посибарит-ствовал Дормидон Исаакович в гордом одиночестве, подлечился немного, сунулся, было, на выход, в родной барак – ан нет. Путь твой, голуба, лежит в тюрьму, в тюремную больницу: туберкулез – дело не шуточное, заразное.
Подогнали черный ворон грузовой с такими, своеобразными, отсеками
– камерами вдоль кузова, запихали профессора в этот отсек, заперли дверь-решетку на ключ и вперед, по знаменитым российским дорогам.
День – ночь, сутки прочь. Доехали, наконец. Город Минусинск, знаменитая минусинская тюряга с гигантскими камерами, хранящими память еще о декабристах. Рядом – Шушенское. Шалаш там стоит, прославленный, в котором Владимир Ильич стрикулизмом занимался.
Прекрасные, скажу вам, места Минусинск, Шушенское, Абакан. Там своеобразный микроклимат, позволяющий жителям выращивать даже арбузы. Природа богатейшая. Цветы там гигантские растут, как в тропиках. А какие там леса! Слов нет!!
Хороший человек был царь-батюшка, знал, куда ссылать инакомыслящих. В этих местах всесоюзную здравницу строить надо: там и климат, и природа куда целебней, чем на грязном Черном море.
Вошел осужденный Брикман в больничную палату знаменитой минусинской тюрьмы. Камера, как камера, только большая. Шконки в три яруса, пациенты так и лежат в три ряда. Кто понахальней – на нижнем, кто послабей – на верхнем. Все больные. У одних уже открытая форма, кровохарканье, прочие симптомы близкого конца. У кого-то форма начальная, пятна там на легких появились, очажки небольшие. Но это ничего, после лечения и перерастут пятнышки в каверны, все будет развиваться по учебнику фтизиатрии, только ускоренными темпами.
Дым в палате, соседа с трудом различаешь. Все курят. Считается, что никотин помогает легче переносить болезнь. Смолы, как известно, в табаке есть. Они язвочки в легких и запечатывают. Видели когда-нибудь табачный мундштук, в нем такая коричневая вязкая слизь накапливается? Это и есть канцерогенная смола, лучшее средство от чахотки. Питание в камере соответственное, тюремное, но с добавками молока и масла. Еще уколы. Сильнейшие антибиотики колют зэкам, не жалеют для уголовников дорогого лекарства. Прогулка дополнитель-ная.
Вместо часа можешь ходить в загоне каменном два часа в любую погоду.
В общем, выжить тебе не дадут, залечат в любом случае. Наши врачи – лучшие в мире. И лечение у нас бесплатное. Особенно в тюрьме.
Самое интересное, что профессор искренне верит, что у него туберкулез легких. Правда, он не помнит, чтоб у него брали анализы или водили на рентген, но он в последнее время не вполне доверяет своей памяти. Он начал путать реальность с вымыслом, жизнь предстала перед ним в двух ипостасях, как в театре, где реальность на грани вымысла, а вымысел на грани реальности. Да и неугомонный Гошин спинной мозг посылает в мозг головной разнообразные сигналы, являет профессору во сне разнообразные воспоминания из чуждой ему жизни, короче – борется за право полного обладания телом. Если добавить к этому некоторое расстройство здоровья после обработки в оперчасти, то некоторая амнезия вполне простительна нашему многострадальному ученому.
Встретили осужденного Брикмана в камере с обычной насторожен-ностью диких зверей в неволе. На строгом режиме, естественно, не было наивных "общаковских" проверок и "подначек" с бросанием при входе на пол полотенца или "твоя пуговица или не твоя?" с последующим отрыванием оной. Но обычный вопрос: "засвети масть" имел место. И ответить на него профессор должен был с максимальной четкостью, чтобы определить свое место в сложной иерархической системе уголовных чинов.
А опытного Верта с профессором уже не было.
Почтенный доктор наук внес свое новое тело в камеру. Небрежно сидящая на здоровенной фигуре, но зато милюстиновая роба, тюремные говнодавы с обточенными каблуками – высший шик среди блатных, – огромная торба с вещами (там лежали в основном книги), наколки на открытых местах тела, включая наколку перстня на безымянном пальце левой руки, называемую на жаргоне "пропуском в БУР", явственно говорили о принадлежности новичка к авторитетам. Но вопрос все же был задан, только в более лояльной форме. Ученого не спросили о его ранге в уголовном мире, а поинтересовались собственным именем.
– Откуда? – спросили его лаконично.
– Решеты, – мрачно ответил профессор. Он уже владел началами зэковского кодекса, но в любой момент мог допустить оплошность. Он был пятиклассником среди аспирантов. Если бы сейчас прозвучал главный вопрос, профессор мог бы здорово опарафиниться. Но слово, составленное всего из трех букв, не прозвучало. Никто не бросил ему вопросительно:
– Вор?
Вместо этого его спросили:
– Кого знаешь?
– С Адвокатом семьей жили, – абсолютно правильно построил фразу профессор.
Жить семьей на зэковском законе означает – дружить. Зэки инстинктивно составляют общественные ячейки по прототипу семейных, объединяя еду, интересы, защиту. Секс в этом семейном составе отсутствует, подобные объединения правильней назвать кланами. В семьи обычно входит небольшое количество осужденных, не более трех – пяти.
Больные загалдели. Сквозь град вопросов прорвался голос лидера палаты, щуплого брюнета с горящими чахоточными глазами на исхудалом лице.
– Что "Зверь"? Говорят, в побег ушел?
– Да.
Профессор не баловал аудиторию подробностями. Он боялся ляпнуть что-нибудь не то. Кроме того, он высматривал себе место. Он уже знал, что ложиться надо обязательно внизу и ближе к окну, где места наиболее престижны.
– Давай сюда, – позвал брюнет, указывая на кровать рядом с собой.
Там уже спал кто-то, но профессор догадывался, что при его правильном поведении старый хозяин уступит ему лавры второго человека в камере.
– Гуд, – загадочно для окружающих произнес он, – присаживаясь. И протянул брюнету руку:
– Бармалей. Гоша.
– Слышал, – доброжелательно ответил рукопожатием брюнет, – по мокрому идешь? А я – Брюнет Хачик. Знаешь?
– Слышал, – неопределенно ответил профессор, понимая, что первый раунд выигран и место у окна осталось за ним.
Пока профессор осваивается в палате, позволю себе пропеть небольшую оду в прозе тюремным врачам. Слово "врач", как известно произошло от глагола "врать", что в давние времена означало заговаривать, обманывать болезнь. Врачей, естественно, называли врунами, что являлось синонимом знахаря. Все знахари применяли прием
"наговора", "заговора", "врали" на рану, "навирали" на недуг.
Тюремные же врачи ассоциируются у меня, в основном, с начальником медсанчасти ИТУ-9 майором по фамилии Момот. Этот доктор, он имел образование санитарного врача, страдал повышенной чистоплотностью.
Форма его сияла сочными красками свежести и была отглажена до хруста. Ботинки отливали такой яркостью коричневой краски, которую можно встретить только на рекламных проспектах фирмы "Саламандра".
Шнурки на ботинках тоже были наглажены. Армейский галстук имел вид только ято купленного. Стол в кабинете соревновался в блеске глянцевой столешницы с ботинками. Окна, казалось, вовсе не имели стекол. Стены лоснились от эмалевой краски, а потолок соперничал своей белизной с вершинами Гималаев.
При виде любой, самой ничтожной, пылинки доктор Момот впадал в неистовство. Он мог гоняться за ней часами и успокаивался, только уничтожив потенциальную грязь влажным марлевым тампоном, после которого происходила дополнительная обработка оскверненной пылинкой поверхности чего бы то ни было вторым тампоном, смоченным спиртом.
Олег Момот и сам был существом стерильным. Больным он разрешал сидеть в своем кабинете на специальном табурете, отставленном от его стола на десять метров. Если кто-нибудь пытался нарушить десятиметровую границу, санитарный врач отскакивал, выдерживая заветную дистанцию, к стене и вызывал дежурных охранников.
Имея популярные знания о микромире, доктор подозревал источники загрязнения и на молекулярном уровне. Для этого в кабинете педантичного майора постоянно распылялись различные дезинфици-рующие воздух вещества.
Поддержание майорского кабинета в чистоте отнимало у трех санитаров санчасти большую часть рабочего времени.
Свою карьеру доктор Момот начал в ИТУ-8 (исправительно-трудовой колонии общего режима номер восемь в Калининграде). Санчасть там была декорирована лучшими дизайнерами из числа осужденных и сияла чистотой. Появление в этом храме, музее, святилище майора Момота больных доктор воспринимал, как кощунство, как угрозу чистоте и порядку. На стенах сверкали никелем разнообразные таблички с надписями: "У стен не стоять", "Стулья не двигать", "Не кашлять",
"Не сморкаться", "Не входить в помещение санчасти в обуви", "Перила руками не трогать".
Зэки первой ходки – народ безответственный. Первый срок не воспринимается ими всерьез, они полны еще жеребячьей дури. Майору
Момоту выбили передние зубы и переломали половину ребер. Исполнители этой экзекуции получили добавочные срокам и перешли с общего режима на режим усиленный. А майор Момот перешел в ИТУ-9
(исправительно-трудовая колония номер девять строгого режима. В просторечии известна среди калининградцев, как "Девятка". Буква "У" означает "учреждение"). Свою деятельность по наведению чистоты аккуратный доктор начал с полной реконструкции санчасти. Ремонт кипел, лучшие строительные и оформительские кадры зоны были задействованы с максимальной нагрузкой, больные направлялись куда подальше. Майор ходил среди луж раствора, куч извести, треска молотков, жужжания пил, брезгливо переставляя аккуратные ноги в сверкающих ботинках, обтянутые прекрасно выглаженными брюками, и командовал. Делая замечания, он слегка отставлял аккуратный зад, обтянутый чистейшей тканью форменной одежды.