Текст книги "Первая бессонница"
Автор книги: Владимир Амлинский
Жанр:
Детская проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 10 страниц)
Да, здесь тоже шла своя стройка, маленькая, скромная, чистая, пахнущая не кипящим бетоном, а стружкой и смолой. Эта стройка крошечным, но необходимым ручейком вливалась в огромную реку большого строительства. И я с внезапным уважением оглядел домики новорожденного поселка.
Постепенно я забрел на улицу Парижской коммуны. Не было на ней знаменитых коз Любы и Розы, наша дача потемнела, пообветшала. А в доме напротив жила когда-то худенькая и стройная восьмиклассница, казавшаяся мне очень взрослой. За этим забором жила Джемма моего детства.
А может быть, она уже не жила здесь. И, недолго раздумывая, я постучался в калитку. Тихо… Никто не открывал. Волнуясь, придав лицу выражение неестественноофициальное, я ждал у калитки. Прошуршали в траве шаги. Но это были не те шаги. Это были шаги пожилых, никуда не торопящихся ног, обутых в шлепанцы.
Очень долго возились с задвижкой. Наконец, открыли.
Я увидел ее мать. Она стала меньше ростом и заметно постарела. Наклонившись от волнения к самому ее уху, как будто она была глухая, я сказал:
– К Инне можно? К Инне…
«Сейчас скажет: «Инны нет», – думал я. Но она промолчала и сделала жест рукой: «Пройдите». Я пошел по расчищенной аллейке и, прежде чем дошел до дома, увидел высокую девушку, нарядную, в прозрачной кофточке. У нее были те же светлые, холодноватые глаза. У нее были темные подстриженные блестящие волосы, которые казались еще темнее от этих глаз. Вся она была та же и удивительно новая.
– Здравствуй, Инна, – сказал я. – Я закинул мяч на ваш участок, решил его попросить. Неудобно же лезть через забор.
– Здравствуй, Сережа, – ответила она. – Только ты, наверное, ошибся. Ты, может быть, закинул его на соседний участок. Но тем не менее проходи.
Она улыбнулась, сначала чуть иронически, потом приветливо, широко.
– Какой ты стал…
– Какой?
– Не знаю… Большой какой-то… Важный.
– И ты какая-то стала.
– Какая?
– Красивая. Уверенная.
– Красивая я всегда была.
– Хотя правильно. Ты ведь всегда была красивая. Я забыл.
Я поднялся на террасу их дома и увидел сидящего за чайным столом парня. Он был широк в плечах, коренаст, подстрижен бобриком, с карими, немного сумрачными глазами. Одет он был в полосатую рубашку и широченные штаны-клеш, такие уже мало кто носил. Он курил. Он курил как-то очень знакомо, взахлеб покашливая, – так мог курить только один человек. Я остолбенел.
– Ну, не мне вас знакомить, – сказала Инна.
Я механически, как заведенная кукла, подошел к нему, протянул руку, сказал:
– Здравствуй, Гриша.
Он крепко ее пожал, без всякого удивления, внимательно меня оглядел (будто он ждал меня) и сказал:
– По-моему, изменился мало. Только стал высокий, модный. И в длинных брюках. А длинные брюки тебе идут.
Это была шутка, и полагалось смеяться. Инна и ее мама засмеялись. Но я не засмеялся.
– Ну, уж Гришка скажет! – с восхищением проговорила Инна.
Это была не только шутка. Это было желание снова приблизить меня к тому неумелому слабому мальчику в коротких штанах, который уже давно не существовал.
– Нет, ты ошибаешься, Гриша. По-моему, я изменился. Впрочем, со стороны виднее.
В моих словах, видно, открыто глянула обида, потому что Инна с удивлением посмотрела на меня и поспешно сказала с неожиданной мягкостью:
– Ну, расскажи, как ты, где ты? Нам же с Гришкой интересно.
«Нам с Гришкой, – подумал я. – Может, они поженились? Нет. Тогда она не была бы такой парадной. Просто он к ней приехал на воскресенье».
– Рассказать, как я… Да много рассказывать.
– А ты все-таки расскажи. Мы ведь не торопимся, – вступился Гришка.
– Пожалуйста, – сказал я.
И я начал рассказывать. Сначала я говорил суховато, сдержанно. Потом увлекся и использовал в своем рассказе весь собранный материал. Это было нечто вроде отчета по практике. А ведь всякий отчет по практике требует некоторой приукраски. И я решил рассказать и про целину. Знай наших! А то сидите здесь, жизни не видите, а еще иронизируете. И я начал говорить о том, какие в Кулунде дороги, как трудно было налаживать жилища, как люди выходят во двор, держась за канат, чтобы не сбило ветром.
– А ты там был? – спросил Гришка.
Я поколебался. Плевать в конце концов, подумал я. Журналист имеет право на вымысел. Надо им показать, что я по-настоящему изучил жизнь.
– Был, – сказал я.
– Сколько? – спросил он, взглянув на меня.
– Некоторое время, – сказал я.
– Ну, сколько же?
– Ну, три недели.
Он ухмыльнулся и промолчал.
– Понимаешь, – сказала Инна, – Гриша вернулся с целины неделю назад. Он провел там все лето. Он работал на комбайне…
Я почувствовал, что снова бросаюсь в грязный пруд и плаваю ногами по дну. Мне стало стыдно, как много лет назад. Только, пожалуй, это был другой, более мучительный, невидимый постороннему глазу стыд. Я замолчал. Я понял, что зря пришел сюда. Мне захотелось уйти.
А Инна оживилась, она улыбалась мне, она говорила, что я действительно очень вырос, что я выше Гришки (подумаешь, заслуга), что я молодец, что зашел к ней. Гришка по-прежнему молчал. Потом мать Инны позвала его. Она попросила его спуститься в погреб за маслом.
«Да, он не последний человек в этом доме», – подумал я. Потом я безучастно спросил Инну, где она учится.
– Я учусь в вечернем механическом и работаю на заводе. На дневной не поступила. Срезалась.
– Молодец, – вяло сказал я.
– Молодец, что срезалась?
– Нет, что работаешь. Это очень нужно сейчас.
– Смотри, ты совсем как передовица в нашей многотиражке.
– А что, я и буду писать передовицы.
– Ну пиши, только не очень длинные.
– Ладно, – уныло согласился я.
Почему-то я вспомнил вдруг о Маньке, о маленькой коричневой обезьянке под абажуром. Ее не было.
– Где Манька? – спросил я.
– Маньки нет, – ответила Инна.
– Где ж она?
– Она потерялась. Ее потерял Гришка.
– Ах, Гришка, – сказал я. – А где твои косы? Тоже потерялись? Тоже Гришка?
– Их нет… Подстриглась… Но только назло Гришке. Он был против.
«Да, ничего нет, – подумал я. – Ни кос, ни Маньки. И Джеммы тоже нет. Хотя, может быть, она и есть. Только она не моя Джемма. Она Гришкина Джемма».
Я встал и протянул ей руку.
– Надо идти, – сказал я. – Поздно. Я не поспею к поезду.
– А ты не боишься… один?
– Нет. У меня есть опыт.
– Это хорошо.
Я вышел, кивнул Гришке, попрощался с Инниной матерью. Инна проводила меня до калитки.
– Ну, мы ведь увидимся в Москве? – сказала она. – Мы обязательно увидимся.
– Да, конечно, – ответил я.
– Мы увидимся. Обязательно. Мы встретимся где-нибудь у Арбата.
– До свиданья, Инна.
«Хорошо, что мы никогда не увидимся», – подумал я. А через десять минут я уже был в вагоне электрички. Электричка мягко тронулась.
«Хватит, – сказал я себе. – Завтра же начну новую жизнь. Хватит лгать, хватит трепаться. Я тоже буду настоящим, черт возьми, назло им всем. Я больше никогда не буду плавать ногами по дну… Никогда!»
Мне стало несколько легче от принятого решения.
А электричка плавно и быстро увозила меня от маленькой платформы, заплеванной семечками, от дачного полустанка, от ее дома, от мелькнувшей и погасшей в темноте станции первой любви…


БАЛЛАДА О ВАЛЬКЕ ЗЫКОВЕ
Когда была весна, когда наступал Первомай и мы собирались во дворе нашей школы и распределяли знамена и транспаранты, а флаги, развернув гудящие полотнища, рвались из наших рук в небо и вокруг трепетали красные и синие шары, когда могуче гремели оркестры, – в эти минуты мне хотелось быть рядом с Валькой Зыковым.
Когда приходило 7 Ноября и мы шли по Чистым прудам, а тихий бульвар вдруг становился островом, который обтекало теплое человеческое море, и на это живое волнующееся море, на его быстрые маленькие волны – на наши головы падал первый, еще не зимний какой-то снег, а мы пели «Наш паровоз, вперед лети», и весь медленный путь сквозь улицы и переулки к Красной площади казался бурным и радостным, как бег песенного паровоза, – в эти часы мне хотелось идти рядом с Валькой Зыковым.
Ох, как мы пели! О, как нам пелось в те минуты. «Это есть наш последний…» Нет, мы знали, что это еще не последний, что это даже не первый наш бой, но слова этой единственной, удивительной песни словно магнетизировали нас, наступало какое-то слепящее забытье, когда каждый, казалось, мог бы броситься на амбразуру дзота, если б это потребовалось стране, когда даже Лешка Слепнев, прогульщик и шпана, вырастал и становился если не человеком, то кандидатом в человека… О, как немыслимо сладостны и грозны были эти минуты, потому что в наших неокрепших сердцах далеким и тревожным гулом звучала мелодия революции. И я был счастлив, что рядом со мной Валька Зыков, человек шестнадцати лет, строгий, твердый, серьезный, не знающий, что такое человеческие слабости, не ведающий компромиссов…
И сегодня я хочу рассказать о нем, о моем товарище Вальке Зыкове. Я сидел с ним за одной партой, я любил его, я поклонялся ему, и только в отдельные минуты я его немножечко ненавидел. Когда ему исполнилось тринадцать лет, в этот исторический день он показал мне написанное им заявление, адресованное неизвестно кому, о том, что с этого дня он берет на себя обязательство никогда не врать. Я отнесся к этому заявлению скептически и недоверчиво. «Во-первых, это невозможно, – сказал я ему. – Во-вторых, это неинтересно». Он посмотрел на меня светлыми, спокойными близорукими глазами первого отличника и не унизился до ответа. В классе о Вальке говорили с уважением: «Идейный». У нас было много «идейных», но Валька был особенно «идейный». Впрочем, иногда он позволял себе безыдейные поступки: играл в баскет, в лапту, в футбол, а иногда даже в «расшиша». Однажды Валька Зыков прогулял. Обычно нас спрашивали, почему мы отсутствовали. Каждый врал как мог. Я, например, обычно кого-нибудь встречал или провожал: то в командировку уезжал мой отец, то уезжала куда-то мать, то улетала срочным рейсом моя неугомонная бабушка.
– У тебя не семья, а подвижной состав, – вздыхала классная руководительница и отмечала в журнале: «Отсутствовал по уважительной причине».
У других ребят: а) кто-нибудь болел, б) был потерян ключ, и они не могли уйти из дому. Но вот классная руководительница обратилась к Вальке:
– Что случилось с тобой, Зыков?
Мрачно, гробово стукнула доска парты, волны бешеного шепота захлестали по классу. То Вальке подсказывали надежные и правдоподобные причины… Валькины глаза были печальны и ясны.
– Что случилось, с тобой, Зыков? Может быть, ты переутомился, плохо себя чувствовал? – подсказывая ему выход, тихо и сочувственно говорила учительница.
– Нет, я не был болен, – твердо ответствовал Зыков. – Я был полностью и абсолютно здоров.
Он задумался на секунду и дрогнувшим, но громким голосом произнес:
– Я прогуливал.
Стон недоумения и отчаяния пронесся по классу: а-ах! И классная руководительница проговорила проникновенно и устало:
– Ты правдивый мальчик, Зыков. – И мелким четким почерком она поставила в журнале: «Отсутствовал по неуважительной причине».
Когда после уроков мы возвращались домой, Зыков шел впереди нас одинокий и скорбный, как Джордано Бруно. А мы шли гурьбой и обсуждали его поступок, и кое-кто из самых хитроумных и дальновидных наших учеников, хитро и весело подмигивая, говорил:
– Чудаки… Это особый такой прием. Валька знает, что он делает… Он своего добьется.
– Да брось ты, – говорил я. – Просто Валька такой… Просто он очень идейный.
Я верил Вальке. Валька был моим рыцарем правды, всегдашним укором моей совести… Однажды я «сыпался» на экзамене по истории, утопал в пучине дат и событий и, утопая, я кинул Вальке белый флаг, SOS, я взмолился о помощи. Я знал, что он изучил историю назубок. Он читал Маркса, бредил Спартаком и французской революцией, он цитировал Марата и показывал нам картинку, где его убивает в ванной какая-то ужасная женщина. Он был влюблен в Дзержинского и хорошо знал биографию Артема, он мог спокойно перечислить всех генералов 1812 года и всех дважды Героев Отечественной войны.
– Подскажи, Валька, – умирая, прошептал я.
И тут я вспомнил: это же Валька Зыков, не знающий компромиссов… Этот разве подскажет! Я безнадежно и устало посмотрел на него. Лицо его мучительно искривилось. Он страдал. Он был слишком правдив, чтобы подсказывать, и слишком добр, чтобы дать мне утонуть. И он мучился, Валька Зыков, зажатый в тисках своей принципиальностью и своей добротой.
– Ну-с, в каком же году произошло это знаменательное событие? – устало сказала преподавательница истории.
– Действительно, в каком же году оно произошло?! – риторически произнес я и развел руками. И тут я увидел, как разверзлись побледневшие уста моего друга, как дрогнули его непримиримые губы. Прерывающимся шепотом он произнес дату. Я был спасен.
После экзамена я кинулся к нему. Я хотел его обнять, я хотел сказать ему самые прекрасные слова. Он отстранил меня твердой рукой, не принял моей благодарности. Он ушел, гордо подняв неширокие плечи, ушел потому, что не смог соблюсти своих принципов и подавить свою доброту. И я понял, как я был жесток, поставив его перед этим выбором…
А потом мы выросли. Валька Зыков кончил школу, поступил в институт. Мы стали с ним видеться очень редко. Иногда, когда я поздно возвращался домой, я видел около своего подъезда две темные фигурки, стоящие на ступеньках, в одной я угадывал Вальку, в другой девушку, живущую в моем доме, на которую мы с Валькой всегда смотрели как на ребенка. Она была моложе нас на три класса и, как мне казалось, на целую эпоху… И вот нате вам – Валька Зыков стоит у нашего подъезда, у ее подъезда, стоит, как часовой, которому не уйти до рассвета со своего поста.
– Здравствуй, Валька Зыков, – говорю я. «Здравствуй, побежденный рыцарь без страха и упрека», – добавляю я мысленно.
Он молча кивает мне и поворачивается к ней. Я прохожу в подъезд, я закрываю дверь. Мне идти, им стоять – у каждого своя судьба…
Но вот была последняя институтская наша весна, и я тоже загулял, закружился в весенних моих улицах и вновь встретил Зыкова, отстоявшего свой трудный пост у подъезда. И мне захотелось вдруг вспомнить наше детство, нашу дружбу, поговорить с ним, как бывало.
– «К нам пришла любовь, и стало светлей…» – пропел я и засмеялся. – Так, что ли?.. Ну, здравствуй, Валька Зыков… Проводил свою?
– Да, – сказал Зыков, и лицо его сделалось твердым, как лицо Гоголя на новом памятнике. – Больше вопросов нет?
Валька Зыков не любил таких разговоров. Он их просто терпеть не мог. Еще несколько лет назад, когда ему было, наверное, четырнадцать, он сказал: «Мы, мужчины, не должны болтать об этом».
– Мы, мужчины, не должны… – поддразнил я его.
– Не должны, – улыбаясь, сказал он. Глаза у него потеплели. – А я, понимаешь, завтра уезжаю.
– Надолго?
– Навсегда, наверное, – сказал он.
Я не стал приставать к нему с расспросами. Он ведь не любил распространяться о своих делах. Зачем же в последний вечер я буду делать ему неприятное?
– Ну до свиданья, Валька, – сказал я. – Я тебе желаю только одного – счастья. Этого я тебе желал всегда.
– Я знаю, – тихо сказал он и задумался.
Мне захотелось его обнять, наговорить ему всяких жалких слов. Но на то он и был Валька Зыков, что с ним нельзя было этого делать. Он презирал сентименты.
Уже позднее я узнал, что он уехал в один из глухих районов Восточной Сибири учительствовать. Когда я сказал об этом одному из наших общих приятелей, то услышал давнюю полузабытую фразу:
– Валька Зыков знает, что он делает… Он своего добьется. – И говоривший это хитровато и понимающе усмехнулся.
Я знал, что это не так. Я понимал, что Валька знает, что он делает, но не в том смысле, в каком говорил мой собеседник. Но когда через некоторое время я узнал, что Валька перешел на руководящую комсомольскую работу, я с удовольствием и азартом подумал: «Вот Валька теперь начальник, ходит в сапогах, во френче, ездит на своем «газике», говорит мужественным голосом: «Я считаю, товарищи…» Я думал об этом с радостью, с теплотой. Мне хотелось, чтобы Валька мчался на своей вездеходной машине, чтобы он руководил, чтобы он сидел в своем деловом маленьком кабинете, чтобы он усталой, но крепкой рукой гасил пулеметные очереди телефонов, вспыхивающие каждую минуту. Я думал о нем с какой-то неведомой мне тревогой, гордостью и заботой. Потом я узнал, что его перевели на целину, в один из новых районов, и снова обрадовался – там был сейчас передний край, там и место Вальки.
В одной из своих поездок по Казахстану я решил во что бы то ни стало разыскать его. Я представил себе, как я войду к нему в кабинет и спрошу: «У вас приемный день, товарищ Зыков?» И он улыбнется серыми глазами и скажет: «Вообще-то нет, но для старых друзей…»
И я буду сидеть в кресле около его стола, а он будет быстро подписывать бумаги и разрешать по телефону ряд наболевших вопросов. Он будет энергичен, весел и властен, как бог, как молодой комсомольский бог районного, а может, и областного масштаба. И с улыбкой я буду вспоминать фразу, пущенную нашим одноклассником: «Валька Зыков, он знает, что делает».
Но встретиться нам пришлось по-иному. В целинный совхоз я приехал ночью. Маленький, наспех сколоченный дом приезжих, один из первых домов поселка, был забит людьми. Спали на полу, на матрацах. Сон командировочных был музыкален; они посвистывали, издавали рулады, а порой даже что-то напевали. Днем им было не до песен, днем они ругались, спорили, доказывали то, что надо доказать. И только ночью они могли позволить себе эти тихие музыкальные нежности. Звучало это покойно и баюкающе, и становилось печально на душе оттого, что тебе не удастся вот так же попеть во сне.
– Все места заняты. Не знаю, куда вас положить, товарищ, – озабоченно говорила девушка, «директорша» дома приезжих.
Вдруг на полу шевельнулась чья-то фигура. Сонный, придавленный голос сказал:
– Давай, парень, на мое место.
Удивленный этим неожиданным великодушием, я стоял молча, пытаясь хотя бы разглядеть своего невидимого в сумраке собеседника.
– Мне все равно не спать, – сказал он и чуть покопошился, словно снимая по отдельности сон с каждой своей руки и ноги. Потом он надел сапоги, встал, стараясь не шуметь.
– Валька, – громко зашептал я, не веря еще своему счастью. – Зыков, проклятый. Так я ж ведь тебя ищу по всей целине.
Я кинулся к нему на шею, забыв железную повадку моего друга. И почему-то не отстранился Зыков, не назвал это «телячьими нежностями».
– Размягчился я к старости, брат, – тихо, смущенно пробормотал он.
– Просто чуть-чуть приблизился к нормальному человеческому облику.
Он объяснил, что мне надо спать, а ему еще надо кое-что поделать и когда он будет уезжать, то разбудит меня. И он ушел. А я лег, но никак не мог заснуть. Я боялся упустить Вальку Зыкова. А примерно через час я встал и увидел его. Он сидел в коридоре на каком-то допотопном табурете, перед ним стояла керосинка (движок подстанции уже выключили), он что-то писал.
«Наверное, какой-нибудь отчет пишет», – подумал я. Но только я не видел, чтобы так писали отчет. Он писал как-то страстно, бормоча какие-то неведомые мне бессвязные слова, так пишут стихи: с яростью, с восторгом, с тоской. Так пишут стихи – так не пишут отчеты.
Я никогда не видел таким Вальку Зыкова. Он писал, и отсветы керосинки колебались, темнели и светлели на его гладко выбритых щеках.
– Ты пишешь стихи, Зыков? – недоуменно сказал я.
Он нервно повернулся ко мне и отодвинул свои писания.
– Нет, это просто письмо, – быстро сказал он. – Важное для меня письмо.
– Добавь еще: деловое письмо, – сказал я. – Ну, соври, пожалуйста… Ну, соври, пожалуйста, немножко. Врать ты научился?
– Нет, не научился, – сказал он.
Так я и не узнал, что это за письмо. Наверное, трудное. Может быть, отчаянное, может быть, последнее. Кто его знает, Вальку? Он ведь не любил об этом.
– Ты не женат, Валька? – спросил я.
Он отрицательно помотал головой.
Мы вышли из дому. Степь была уже не ночная, но еще и не утренняя, голубовато-серая, предрассветная, очень большая и очень тихая степь. И уже не было звезд. Небо светлело, а ковыль был в росе. И весь мир был не яркий, не солнечный, а тихий и предрассветный. И мне захотелось спросить Вальку Зыкова: счастлив ли он? Но, во-первых, я не решился бы, а во-вторых, затарахтел грузовик, а такие вопросы задают только в тишине. Грузовик затарахтел и почему-то подъехал к нам, заляпанный грязью, остроугольный, древний грузовичок.
– Ну, брат, пора, а воспоминаниям предадимся потом.
– Когда? – спросил я.
– Когда-нибудь, когда у нас будет поменьше дел.
– А кто ты есть, Валька Зыков, что за тобой посылают этот роскошный «кадиллак»?
– А я есмь инструктор райкома партии. И ни грамма больше.
Он посуетился немного у грузовика. Посадил какую-то женщину, видимо работницу совхоза, в кабину, а сам вскочил в кузов. Машина закричала фальцетом, испугав тихую степь, задохнулась и рванула по дикой первобытной дороге куда-то в те места, где я еще не был…
Так я и не спросил его: Валька Зыков, счастлив ли ты? Я знаю, он не любит таких разговоров, я только вижу, как летит его веселый старый грузовичок, как он стоит в кузове, чуть пригнувшись, небольшой, стройный, как он улыбается мне, как ветер хочет столкнуть его, но не может.
Валька Зыков, счастлив ли ты? Ах, ведь я же о тебе такое напридумывал! Я ведь видел тебя большим начальством, я слышал шум твоего воображаемого юркого «газика», я слышал треск твоих телефонов. А впрочем, я оказался прав, только в деталях я ошибался: ты в сапогах, и тебя везет машина, и кабинет у тебя огромный – ночная степь, просторная, тихая земля.
Когда придет день праздников, заиграют оркестры, затрепещут в воздухе голубые и красные шары, когда на улицах станет очень людно, мне захочется, как когда-то, чтобы ты был рядом со мной, строгий, маленький человек с серыми глазами, всегда говорящий правду. Не знаю, где будешь ты в этот день, может быть, пойдешь по степной казахской земле, мимо сколоченной наспех деревянной трибунки и будешь петь песни, от которых наши с тобой сердца всегда сжимались в тревожном и радостном ожидании подвигов.
А я поищу глазами в московской толпе, наверняка зная, что тебя здесь нет, и все-таки, может быть, я увижу мальчика, похожего на тебя, такого же тоненького, светлоглазого, не терпящего нежностей, не знающего компромиссов. Этот мальчик лет на двадцать моложе нас с тобой. Но мне очень хочется, чтобы и мы были не старше, чем он, чтобы сердца наши не заржавели, не очерствели, чтобы они всегда отзывались на чистые и грозные песни революции. В тебе-то я уверен, Валька, ну, а я уж постараюсь!







