355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Владимир Соколовский » Мальчишки, мальчишки... » Текст книги (страница 7)
Мальчишки, мальчишки...
  • Текст добавлен: 21 октября 2016, 23:46

Текст книги "Мальчишки, мальчишки..."


Автор книги: Владимир Соколовский



сообщить о нарушении

Текущая страница: 7 (всего у книги 10 страниц)

Пашка и Дима сидели рядом на станционных ступеньках.

– Ешь шаньги, Дима!

– Ты ешь сам. Я не хочу. Не лезет… горло высохло. Или домой обратно отнеси.

– А если мамка меня из дому погонит? Это ведь подарок, как ты не понимаешь.

Дима махнул рукой:

– Ладно, открывай свой кошель! Съедим, что ли, по шанежке… Мамке скажи: Дима, мол, ел да нахваливал! Чтобы ей приятно было. Да сам-то бери! А взять, мол, не взял: некуда, мол, ему, и так всего много. Ладно, Пашка? Только не серди меня больше! От отца письмо было? Принес?

– На…

Прочитал, улыбнулся, хлопнул Пашку по спине:

– Может, встретимся мы с ним на фронте-то, а, Паш? Я тогда вместе с ним воевать попрошусь. А что – ребята вон, что с фронта в училище попали, говорят: и братья вместе служат, и отцы с детьми – сколько угодно. Вместе бы тогда и письма вам писали. А, Паш? Здорово бы было!

Наверху, по полотну, пышкая паром, медленно двигался паровоз с вагонами.

– Кажется, наш, – сказал Дима.

И тотчас послышалась команда:

– Станови-ись!

Масса людей на площади сразу замешалась, закрутилась: курсанты бросились искать свои роты, взводы, отделения; посторонние вытискивались наружу. И вот плотный четкий строй обозначился перед станцией. Быстро прошла перекличка, командиры отдали рапорты, поток начал втягиваться по лестнице наверх, к эшелону.

Пашка до последнего момента переклички видел Диму, стоя поодаль, в толпе провожающих, хотел подбежать к нему, попрощаться, когда начнут двигаться, но лишь раздалась команда: «Нале-эво!» – как провожающие бросились вперед, нажали на передних, он упал, сразу же поднялся, однако Диму уже не нашел. Перед глазами просто шли и шли в сумерках плотными рядами похожие друг на друга своими шинелями, шапками, ремнями и обувью курсанты. Пашка сразу забыл, что он самостоятельный, рабочий человек, старший теперь в семье мужик, закричал пронзительно:

– Дима, подожди-и!.. – и кинулся обгонять колонну.

У входа на перрон его, однако, задержали милиционер и красноармеец:

– Ку-уда? Сюда нельзя! Не положено! – и оттолкнули вниз.

Пашка остановился, подумал: не прорваться ли между ними с разбегу, или не проникнуть ли, затеревшись в курсантский строй, но затем сообразил вдруг, что брата в той толчее, что царила теперь возле вагонов, вряд ли найдет, а неприятности заработать может великие. Он спустился на ставшую пустой площадь, сел на ступеньку, где только что они сидели с Димой, и заревел. Эх, кока Дима! Не было человека тебя лучше и красивей.

8

Утром Пашка хоть и проснулся в шесть, как всегда, однако позволил-таки себе поваляться в кровати минут двадцать: сегодня был выходной. Первый выходной за пять недель! Лежал и дрыгал ногами: они еще не отошли, болели после вчерашнего, когда он через весь город дошел сначала до Красных казарм, после от них – до вокзала, а вечером топал пешком от Перми-Второй до Запруда. И трамваи не ходили почему-то: ни разу не попалось ни встречного, ни попутного. Пашка с удовольствием подумал о своих ботинках: другие бы стерлись, скособочились от такого путешествия, а этим хоть бы что! Спасибо за них старшему мастеру пролета Александру Ильичу! Старые ботинки, полученные Пашкой в «ремеслухе», быстро изъело в цеху солидолом, маслом, заливаемым в откатные механизмы, подошвы у них отпали, приходилось их подвязывать бечевкой или куском провода. А тут случилась еще одна беда. Старший мастер пролета, проходя однажды по участку, увидал, как Пашка, сидящий на пушечном лафете, согнувшись и гримасничая от боли, муслит палец и трет подошву.

– Что там у тебя, Пал Иваныч? – спросил Спешилов и замер: в подошве ботинка была изрядная дыра, сквозь нее виднелась нога – в грязи и крови. Оказывается, Пашка наступил на острую шпонку и рассадил кожу.

– Эх-ха! – крякнул старший мастер. – Ты вот что, Паша: обедай-ка сегодня быстрее да подойди ко мне.

И с обеда повел его в партком, где перед секретарем продемонстрировал и ботинок, и дыру. Секретарь вздохнул:

– Я ведь, ребята, ботинки не выдаю. Ты вот что сделай, парень: я дам записку к начальнику госпиталя, где мы шефы, ты сходи-ка к ним после работы. У них, бывает, остается одежонка, обутки…

Пашка пошел. Пока нашел начальство, нагляделся на раненых красноармейцев: и безногих, и безруких, перетянутых бинтами, стонущих. Начальнику госпиталя некогда было разбираться с Пашкой, он глянул на записку, черкнул в уголке: «Выдать!» – и послал его к завхозу. И вскоре Пашка вышел в обновке: ботинках из грубой, прочнейшей кожи, на толстой рубчатой подошве. Правда, новая обувка была великовата, Пашка в ней выглядел, как Чарли Чаплин. Ну и что за беда?

– Чьи же это были такие хорошие? – спросил Пашка у завхоза.

– Чьи были, того уж нет, – коротко ответил тот, и мальчик приумолк.

А дома, хвастаясь ботинками и разглядывая их, увидал немецкое клеймо. Утром сам начцеха Баскаков обратил внимание на Пашкину обновку: пощупал, поцокал языком, сказал: «Егерские!» Тут-то Пашка и понял, каким долгим путем попали к нему ботиночки: сапожник немец стачал их, чтобы германский солдат шагал, разя и убивая, покоряя чужие земли. Но захватчик попал в Россию, и красноармеец поразил его в бою. А своя обутка у него была худая, разваливалась, как у Пашки. «В такой дотопаю до Берлина!» – сказал он. И переобулся. А потом снова был бой, на этот раз вражеская пуля нашла красноармейца. И поехал он на Урал, но так и не смог победить жестокую рану и скончался в госпитале, и был похоронен на воинском кладбище, на Егошихе.

Вот какие ботинки были теперь у Пашки.

9

С Перми-Второй, с проводов Димы, Пашка вернулся домой уже к ночи, еле добрел – под конец отдыхал уже каждые пятьдесят метров. Мамка встречала его, маячила у дома, бросилась с расспросами, но он молча, шатаясь, прошел мимо, дома положил узелок с шаньгами возле порога, а сам двинулся к кровати. Как брякнулся на нее – уже не помнил, мать и разувала и раздевала его.

– Павлик, у тебя выходной, что ли? – спросила она от печки, увидав, что сын проснулся.

– Выходной, мамка.

– Хорошо вчера Диму проводил?

– Хорошо. До станции.

Мать села на табуретку, заплакала.

– Убьют, убьют нашего Диму…

– З-замолчи! – яростно крикнул Пашка. – Придумаешь тоже – убьют! Отец вон второй год воюет – и живой. Разве Диму могут убить? Думай, о чем говоришь.

– Ой, Павлик, страшно-о!

Пашка встал с кровати, подошел к матери, погладил по голове:

– Ну мам, ну перестань, ну что ты, мам, – а у самого тоже сводило губы.

Она глянула на него, вздохнула, вытерла слезы рукавом кофты.

– И верно, хватит, поди, реветь-то… А что же он, Павлик, шанежек-то моих не поел, с собой на военные позиции не взял?

– Да, мамка… – врать Пашка не любил и не умел, а тут приходилось. – Сначала-то я ему говорю: возьми, а он – «Не положено. После отдашь!» А потом, когда их повели, меня как толкнут. Я упал. Встаю – а его уж и нету. Но мы с ним по шанежке съели.

– Не надо было их, Паша, домой носить. Отдал бы любому бойцу, да и дело с концом.

– Да, отдал бы, – заворчал Пашка. – Чужому отдай, а сами – зубарики отбивай, да?

– Скупонек ты у меня. Иной раз это и неплохо, а вот если вчерашний случай взять… Как можно так рассуждать, если люди нас защищать идут?.. Ты вот что, Павлик, – помолчав, продолжила мать. – Пойдешь завтракать на Рабочий поселок, на фабрику-кухню, – забеги-ко на обратной дороге в детдом, что на Грачевской улице. Пригласи какую-нито сироту, пускай среди нашей семьи день побудет. Родню-то у них у всех, поди-ко, немец поразил… Чаю морковного попьем, шанежек поедим – вот и проводим все вместе нашего Димульку, хоть и без него. Потом письмо ему об этом напишем – как Диме приятно будет! Ты ведь его знаешь. Сделаем-ко так, а, Павлик?

Хоть мамка была и права по всем статьям и Пашка чувствовал это, он все же надулся, набычился, преодолевая раздражение. Так тяжело давался каждый кусок для семьи! А тут еще веди неизвестно кого, угощай. И стыдно стало: Пашка завертел головой, отгоняя прилившую к лицу кровь.

– Ладно, приведу кого-нито…

И пошел мыться, одеваться, на этот раз не особенно спеша: в выходные их группа ходила завтракать к восьми.

10

С завтрака Пашка вышел довольно сытый: шутка ли – навернул целых триста граммов хлеба, тарелку каши да выпил стакан чаю! Он стукал себя по животу кулаком и пел:

 
Нам не нужен барабан,
Мы на пузе поиграм,
Пуза лопнет – наплевать,
Под рубахой не видать!
 

Идти сразу в детдом – звать сироту и вести к себе в Запруд – Пашка и не подумал: подождет, вот еще! Есть дела поважнее. И главное – навестить друга, Вальку Акулова. У него ведь тоже выходной. Валька должен быть дома, ему торопиться некуда, он не ремесленник, питается дома или в заводской столовке.

Валька топил печку, варил картошку в чугунке. Вид у него был усталый, под глазами – темно. Да и сам Пашка был, наверно, не лучше.

– Ты опять один? Мать-то где?

– На рынок с утра упорола. Она тут к каким-то торговым людям в няньки устроилась: с ребенком сидеть, пеленки стирать. Вечером да ночью полы в заводоуправлении моет, там и спит, а утром нянчить идет. Жадная стала до ужаса. Вчера они ей буханку хлеба в расплату дали, так она с ней на рынок поперлась. Я говорю: «Не валяй дурака, съешь сама хлеб-то», а она – «Нет, сынок, денежки-то мне нужнее». Вот дура! Война идет, а она – «денежки»! Денежки-то по нынешним временам – чепуха да и только. Говоришь ей, говоришь – не понимает.

– Всю буханку унесла и тебе нисколько не оставила?

– Не надо мне от нее ничего! Возьмешь, так потом всего искорит. У меня своя карточка есть, я сам на себя работник. Да наплевать, об этом еще толковать! Как житуха-то? Сейчас порубаем, вон картошечка доваривается.

– Я с завтрака, Валька. Полкартошки съем, ладно. Зато у меня соль есть, целых полкоробка. Надо?

– Давай, если не жалко. Ну, как твои пушечки поживают?

– Пушечки, пушечки-полковушечки… Не раз, поди-ко, немец чихнет с моей работы.

– Не хвастай, зубастый. Нашелся тоже – главный пушкарь.

– Я, Валька, Диму вчера на войну проводил. От Красных казарм аж до Перми-Второй рядом с ихним строем шел.

– Вон как… А мне отец письмо написал. На, читай вот отсюда.

– «Валя сынок теперь мы невместе и ты не обижайся что до войны мы жили с тобой не очень хорошо и я тебя иной раз лупил, ну иной раз и ты был виноват иной раз и я погорячусь. Наверно у тебя в сердце обида против меня ну ты ее изживи».

– Ишь ты! Изживи! – зло фыркнул Валька.

– «А я так порой просто плачу что не вижу тебя и мамку. После войны коли останусь жить, то тебя уже не трону».

– Не тронет он! Да я ему сам не дамся! Еще и наподдаю, в случае чего!

– «Служу я в пехотной части попрежнему, но теперь в разведке, это служба хоть очень трудная но почетная недавно сам комполка мне и еще одному нашему бойцу вручил перед строем медали „За отвагу“, так что за отца там не стыдись он воюет ладом…» Слышь, Валька! Папка-то твой медаль получил. Мой ничего насчет этого не пишет, а твой – получил, вишь! Может, он это… неплохой, а?

– Неплохой… тебя бы так драли. Помнишь, как он меня за рубаху, которую ты порвал, изварзал?

– Ну, мало ли. Это дело, Валька, твое, только я вот что скажу: ты ему на войну всякую ерунду не пиши, вроде того, что ты паразит был, я тебе не прощу, да я тебе припомню. Это солдату писать нельзя, он с таких писем сам не свой бывает. В самом деле: и так кругом пули свищут, а тут еще и дома ты никому не нужен. Вот кой-кто и сам свою смерть начинает искать. А от этого стране урон.

– Да разве я не понимаю! И ничего ему плохого в письмах не пишу: здравствуйте, мол, Николай Михайлович, все у нас хорошо, работаем, хлеб-картошка есть, до свиданья, желаю счастья, крепче бить оккупанта. А что я должен: папочка-тятечка, милый-любимый, день и ночь об тебе скучаю, реву от горя? – снова разозлился Валька.

Чтобы переключиться с тягостного разговора, Пашка спросил:

– К Игнату забегаешь? На баянчике поигрываешь?

– Шибко редко. Некогда, устаю в цеху. Да и Игнат-то теперь не больно хорош, болеет, говорят.

– Надо зайти, попроведать.

Валька вывалил горячую картошку в алюминиевую миску:

– Давай наворачивай.

11

Игнат лежал в постели, на боку; остренькое лицо его заострилось еще больше, кожа обтянула голый череп. Только синие глаза светились, как раньше.

– Ребятушки мои пришли! – обрадовался он. – И Павлик, милой мой сын! Давно ты у меня не бывал. Ох, и чем бы нам, Зоинька, угостить-то их, ничего ведь нету… – Говорил Игнат с одышкой, бухал кашлем. – Зой, Зоя! – хрипел он. – Угостить нечем, так давай хоть песенку им споем. Возьми, доча, баян.

Зойка поставила инструмент на колени, тронула кнопки:

 
Скакал казак через долину,
Через Маньчжурские края,
Скакал он, всадник одинокий,
Кольцо блестело на руке.
Кольцо казачка подарила,
Когда казак пошел в поход…
 

Она сидела спиной к отцу, голос ее становился все тоньше, и Пашка еще прежде, чем увидел слезы, догадался: Зойка плачет! Что опять за чепуха? Он подошел, снял с плеча у девчонки ремень, приспособил баян:

– А ну-ко, веселей давай! Уснули все, заревелись!

 
Слепя огнем, сверкая блеском стали,
Пойдут машины в яростный поход,
Когда нас с бой пошлет товарищ Сталин,
И первый маршал в бой нас поведе-от!
 

Особого веселья от этой песни в комнате не прибавилось, но реветь Зойка перестала, а Игнат под конец даже маленько подпел.

За те полгода, что Пашка не видел Зойку, она еще больше выросла, кофтенка на груди не сходилась, – будто война и не действовала на девку. Хоть Валька и говорил, что живут они с отцом очень худо, Зойка бьется изо всех сил – и на огороде, и подрабатывает, где может, – из отца-то теперь работник совсем плохой. А так она бегает в школу, в восьмой класс. Пашка с Валькой тоже бегали бы в восьмой… Пашка завидовал ей иногда, даже злился: люди работают, ломаются, а она… Тоже, ученица! Но, отойдя от злости, рассуждал уже по-другому: нечего девке надсажаться с малых лет. Заводское дело – тяжелое, мужицкое. Учит ее дядя Игнат – и молодец. Хочет, значит, чтобы ей лучше потом было.

Когда ребята уходили, Зойка сказала:

– Шкодный же ты, Пашенька, в своих ботинках. Когда подрастешь-то?

Пашка смешался, надулся, как хомяк, уставился в пол. Ну и Зойка, огрела!

– Ты не обижайся, Паш, – она погладила его по плечу. – Заходи давай. С тобой хорошо. Зашел вот, спел, поиграл, теперь нам с папкой этого до ночи хватит. Пока, но?

Сперва обидят, потом обласкают. Какие все ж таки женщины хитрые и неверные! Но настроение Пашкино поднялось.

12

В детдом возле грачевской больницы они с Валькой пошли вместе. Одному Пашке было неудобно: искать кого-то, просить, чтобы вызвали, отпустили, то-другое.

Детдом – большое деревянное здание, построенное буквой «Т», раньше оно называлось Домом специалистов, в нем жили заводские инженеры и техники. Когда в город прибыли ленинградские блокадные дети, их прикрепили к заводу, специалистов расселили по баракам, по частным квартирам. И никто не роптал, люди понимали: не просто так, не по чьей-то досужей воле их стесняют, а потому, что надо помочь детям, чудом отобранным у смерти. Впрочем, много ребят умерло уже здесь от необратимых последствий блокадной дистрофии. Те же, что выжили, держались как-то особняком, с мотовилихинскими ребятами не сходились да и редко показывались за воротами детдома. Иногда только летом и ранней осенью они группами гуляли чинно вдоль по улице. Вперед – обратно, вперед – обратно. Вообще они выглядели не по возрасту серьезными, даже во дворике детдома играли мало, и то самые маленькие. Вот какой был странный детдом. Местные ребята сначала умирали от любопытства, табунами ходили смотреть на них: шутка ли – ленинградские, из блокады! А после, обидевшись на сдержанное обращение, ходить перестали, забыли, занявшись своими делами.

У ворот детдома Пашка попросил:

– Сходи, Валька, а? Попроси кого-нибудь там… пускай выделят!

Друг поддел носком камушек, покачал головой:

– Эх, Пашка! Где так ты человек как человек, а где – чистый, ей-богу, воробей! Ладно, жди.

– Тот хмыкнул, удивился, поприглядывался к скачущим по мерзлой позднеоктябрьской земле воробьям, лохматеньким и серым: чем уж это он так особенно на них походил? Глупость какая…

Валька явился довольно скоро с девочкой примерно их лет, одетой в тонкое осеннее пальто и белый берет с помпоном. Пашка даже зашипел от возмущения: девчонка! Этого еще не хватало! А когда он увидал, что девчонка держит за руку карапуза, Генькиного ровесника, его даже озноб охватил.

– Вот, выпросил, – сказал Валька. – Ее зовут Лена, познакомьтесь. А это Вадик, ее брат, он тоже с нами.

Лена с ледяным, надменным выражением на лице протянула тонкую руку, и Пашка слегка пожал ее. Вадик тоже полез с рукой, и Пашка даже улыбнулся ему, но это была улыбка Карабаса Барабаса.

– Идите за мной! – бросил Пашка и впереди всех пошел по улице вниз. Валька, Лена с братом болтались какое-то время стайкой в его кильватере, пока Валька не догнал Пашку, не взял его за руку и не сказал задушенным от ненависти голосом:

– Ты что это как куркуль последний себя ведешь?

– А я с вами и разговаривать, гражданин, не хочу. Отойди, говорю! Я сказал: одного пригласить, а ты что сделал?

– Да пойми, дурак, она не хотела без брата идти. Если, говорит, Вадик останется, тогда и мне нечего делать ходить. Она-то как раз по справедливости рассудила, а ты… да мне рядом-то с тобой идти стыдно, не только разговаривать! У них отец с матерью на войне погибли, а ты перед ними, словно гусь лапчатый… У, какой ты жадный!.. – Валька остановился, повернулся и двинул в обратную сторону.

– Стой! – крикнул Пашка. Догнал: – Ты это, Валь… извини, что ли… Действительно, неудобно получилось. Ладно, идем к ним. Ты вот что пойми: я сам из дому ни кусочка не беру, бьюсь-стараюсь ребят с матерью накормить, – так каково мне другим-то людям еду отдавать? Жалко. А нехорошо получается, вишь. Понимаю, что этим ребятам хоть все отдай, да мало – и нашла все-таки такая чепуха, будь неладна… Хошь, я тебе штуку покажу? – спросил он Вадика, подойдя. Нашел какую-то палку, закрутил ее в руке, забормотал считалку:

 
Тили-бом, тили-бом,
Загорел у козы дом,
Коза выскочила,
Глаза выпучила,
Побежала к Машке,
Насопелась кашки,
Побежала к Маньке,
Выпарилась в баньке!..
 

да и пошел-пошел утиным шагом, переваливаясь, расшлепывая по земле своими длинными ботинками-лыжами: истинный Чарли Чаплин! Не только Валька с Вадиком захохотали – даже Лена улыбнулась.

– Я тебя сейчас с одним таким же малолетком познакомлю, – толковал Пашка Вадику по дороге. – Озорно-ой! Ты ведь тоже, поди, озорник? Ну-ко скажи, товарищ сестра, я их там обоих настрожу, будут как миленькие! А, боишься? Ну, то-то! Я к вашему брату, озорнику, беда как беспощадный. На гармошке сыграю, вот.

– Вы нам, дядя, хлебуска дадите? – спросил его вдруг Вадик. – Голбуску дайте, я ее сплятаю, никому не дам. А потом, когда все умлут, я ее съем.

Лена побледнела, сжала руку Вадика, и он умолк, морщась от боли. Валька с Пашкой шли удивленные, растерянные страшными словами, услышанными от малыша.

– Это блокадное, вы не обращайте внимания, – сказала девочка. – Ребята у нас еще не все отошли от этого ужаса, болтают всякую чепуху, а малыши, вроде него, перенимают. Хотя Вадьке тоже от всего этого досталось, нас ведь с ним еле выходили…

Мать их была учительницей, отец – помощником командира подводной лодки, погибшей на минных полях. Товарищи отца помогали им, чем могли, потом начался самый настоящий голод, всю свою пищу мать отдавала двоим детям; когда она умерла, Лена и Вадик больше суток провели возле нее в холодной промерзлой квартире – не было сил выйти, позвать на помощь. Вадик то канючил, то терял сознание. Вдруг дверь отворилась, пришел товарищ отца с базы подводного плавания. Лена помнила как в полузабытьи: их везли куда-то на машине, потом они пили чай в кабинете у адмирала, потом – аэродром, приземистые самолеты, подмосковная больница, где их кормили с ложечки… И – поезд, Урал, детдом в деревянном здании буквой «Т».

Ребята, потрясенные услышанным от Лены, смотрели теперь на нее и на маленького мальчишку совсем по-другому: вот где герои-то! Да разве можно здешнюю жизнь сравнить с блокадой! Ремесленнику Пашке хлеба дают аж восемьсот граммов, больше, чем по рабочей карточке! Три раза в сутки кормят горячим, будь только любезен, приди! А ведь находятся такие, что еще и нюни распускают: тяжело-о, еды не хватает… Ну, пускай теперь только попадутся, есть о ком рассказать, с кого брать пример!

Пашка все пытался взять Вадика на руки, чтобы тащить до своего дома; ему казалось, что тот совсем слабенький, малосильный, в чем душа держится. А когда дома десятилетний Витька спросил сквозь зубы:

– Что, дармоедов привел? – Пашка так на него заорал, что тот вылетел в сени и больше уже не показывался.

За чаем с шаньгами Пашка поведал матери страдания гостей. Офонасья Екимовна вся уревелась. Взяла сколько-то денег из Пашкиной получки, ушла с ними, вернулась с четырьмя кусочками сахара: чтобы два гости съели здесь, с чаем, а два унесли с собой. Лена пыталась разделить сахар на всех, но бесполезно.

– Глюкоза-то, поди-ко, не нам нужна! – рубил ладонью воздух Пашка. – Мы-то уж тут как-нибудь, не хуже других живем.

Вставая из-за стола, мать сказала:

– Поели, попили, вместе посидели. Вот и проводили, считай, нашего Димочку на войну. Пускай бережет его судьба от недруга и напастей.

Пашка после обеда подвинул табуретку на середину избы.

– Ну-ко, мамка, где моя гармошка? Пляши, Валька, чечетку!

Валька – старый чечеточник. Как отобьет, как отобьет каблуками – только держись!

 
В Неапольском порту!
С пробоиной в борту
«Жанетта» поправляла такелаж.
И прежде чем уйти
В далекие пути,
На берег был отпущен экипаж.
Идут, сутулятся
По главной улице,
И клеши новые, полуметровые
Ласкает бриз!..
 

Ух, и старался Валька! И все украдкой поглядывал на Лену: нравится ли ей? Офонасья Екимовна сидела, положив руки на колени, склонив по-птичьи голову на плечо. Давным-давно не было в этом доме веселья. А как хорошо, когда оно есть, есть ребячий шум, и люди смеются и пляшут. Без этого и дом вроде как не настоящий дом. Конечно, твоя изба, родная, все в ней на месте, а все-таки что-то не то.

Спели «В степи под Херсоном», «То не ветер ветку клонит», «Спят курганы темные», «По диким степям Забайкалья». В конце Лена исполнила под гармошку песню, выученную в детдоме:

 
Дочь капитана Джин Грей,
Прекрасней ценных камней,
С матросом Гарри без слов
Танцует «Танго цветов».
 

Про эту песню Офонасья Екимовна сказала со вздохом:

– Переживательная.

13

Обратно Пашка проводил гостей только до площади 1905 года, дальше, к детдому, их взялся довести Валька Акулов. А Пашка зашел к товарищу по «ремеслухе» за хлебом, который наказывал взять для себя с обеда, сам он на обед никак не попадал с гостями, – и припустил на дровяной склад. Там у него лежала кучка дров, три кубометра, ее надо было вытаскать домой. Не вытаскаешь – замерзнешь зимой в холодной избе. И сам, и мамка, и братья. Каждый день, идя с работы, он заходил на склад, брал две доски или два бруска отпущенного пиловочника и тащил домой. Сегодня он успеет, пожалуй, сходить за дровами пару раз до того, как настанет время бежать на ужин. А с ужина по дороге домой унесет еще маленько! Вот и будет ладно.

И все равно дров не хватает. Много тепла берет большая изба! Да в баню надо дров, как редко ее ни топи. До войны как-то не было этой заботы. Возьмет отец, бывало, на заводе подводу на выходной, съездят они с Димой в лес, наберут сушняка – опять хорошо. Да так не один раз. И на заводе выписывали. А теперь выписали Пашке эти три куба, и как хочешь, так и крутись.

В конце этого лета, в августе, Пашка позвал с собой друга Вальку, и они, взяв тележки, отправились за сушняком. Прямо после обеда – в лес. Валька был в отгуле, а Пашка – с ночной смены. День был сухой, теплый, не жаркий уже, словом, в самый раз для такого путешествия. Вышли они с Валькой с Рабочего поселка и потопали через редколесье, ведущее к аэродрому. Аэродром лежал между Егошихинским оврагом и Коноваловскими пашнями, там взлетали и садились самолеты, стрекотали моторами со всех направлений. Когда ребята с тележками подходили к лесу, какой-то летчик идущего на посадку маленького самолета высунулся из кабинки, что-то прокричал и погрозил им кулаком. «Поймай, поди-ко!» – усмехнулся про себя Пашка.

Сушняк они набирали долго: где его было искать, не одним им нужны дрова! И только заполнили тележки павшими сучьями и сухими стволами – ударил дождь. Да такой проливной! И нигде в лесу не скроешься от него. Еще и пуще текут на тебя потоки с листьев, с хвои. Веревками они подвязали дрова и отправились домой. По лесу шли довольно ходко – еще и силы были, и почва была довольно тверда, а вот когда вышли на дорогу – прямо смерть! Грязь, огромные лужи, вязнут ноги, колеса. Добрели еле-еле до Валькиного барака в Рабочем поселке. Пашка сел на крыльцо, закрыл глаза:

– Все, больше не могу. – От лица – пар, сверху дождик сечет… Посидели вдвоем минут пять, Пашка говорит: – Валька, сбегай узнай, сколько времени.

Валька вернулся, а Пашка уже выталкивает свою тележку с их двора. Догнал:

– Паш, десять уже. Ты беги давай скорей, тебе ведь на работу в ночь, а тележку здесь оставь!

– Оставь… Ты что? Пошел человек за дровами, а обратно – и без дров, и без тележки? Нет, я как-нибудь добреду.

И ведь добрел! Правда, в Запруде уже, в одном месте, чуть не спустил свою тележку обратно под гору. Толкает, толкает ее – а она ни с места! И сил больше нету. Все вышли, сколько было. И тут проходила мимо ста-аренькая, горбатая уже старушка. Остановилась:

– Ну-ко, внученек, давай, что ли, вместе попробуем. Старый да малый – что-нибудь, глядишь, и выйдет у нас?

Только тронула ручку у тележки – она и пошла. Да легко так.

– Ой, спасибо, бабушка!

– Не за что, паренек. Это я тебе не тележку катить помогла. Человек свою силу должен почуять, вот ты ее снова и почуял. Иногда и соломинка спину переломит, иногда и старой бабушки худая сила человека взбодрит. Иди с боушком!

И опять Пашка попер свой воз в крутую гору.

Подходил к дому – шатался, оранжевые круги в глазах, глядит – бежит навстречу мамка:

– Павлик! Павлик! Кровинушка моя! Да ведь времени-то полдвенадцатого, опаздываешь ты!

Пашка встал:

– Докатишь одна тележку-то?

– Да как ино не докачу, ведь рядом.

– Ну, а я пошел на работу.

Повернулся и – бегом по улице! Нет уж, на работу-то он не опоздает. Ведь это какой позор – опоздать-то! Кто опаздывает – тот последний человек. Эту истину Пашке внушил еще отец, и он усвоил ее крепко.

14

Через неделю после выходного Пашку как-то вечером вызвал из цеха Валька Акулов – они работали в вечернюю смену – и сказал:

– Слышь, Паш, дядя-то Игнат вчерась ведь помер. Завтра с утра хоронять будут. Ты провожать придешь?

– Надо ли? Кто меня там ждет?

– Дурак ты, Пашка! Да хоть никто не жди! Он ведь нам не чужой был. Песни с нами пел, на баяне играл. Приди, но?

– Но.

И Пашка ушел обратно в свой цех, к пушечкам-полковушечкам. Только когда шел домой с двумя брусками пиловочника в руках, понял вдруг: да ведь дядя Игнатко помер, баянист синеглазый, его больше нет и не будет совсем! Пашка даже остановился как вкопанный от такой мысли. Не придешь больше к нему пить вкусный чай из самовара, не сыграет он тебе на звонком своем баяне, не споет веселой частушки. Постой, а как же Зойка? Осталась, выходит, без отца, без матери. Вроде Лены. Но Лена – другое дело. Зойка все-таки своя, мотовилихинская, у нее и в руках все горит, и на словах она никому не даст спуску. Нет, не похожа Зойка на сироту. А как ни прикидывай – все равно выходит сирота, вот и поди ты…

Хоть устал Пашка, а спал в ту ночь плохо, вскидывался чаще обычного; снились ему и война, и живой дядя Игнат торговал почему-то мороженым в саду Свердлова вечером, под доносящийся с танцплощадки духовой оркестр. Встал мрачный, злой, сразу оделся и пошел в магазин, выкупать хлеб по карточкам. По возможности он это делал сам – с тех пор как брат Витька прошлой зимой по дороге из магазина слопал целых полбуханки. Витьке тогда, конечно, досталось и от Пашки, и от матери, но ведь хлеб-то не вернуть!

Принес домой хлеб, сказал матери:

– Я, мамка, теперь только уж перед работой появлюсь. Надо идти дядю Игната хоронять.

– Кого это? – встрепенулась мать. – Баяниста-то? Из охраны? Ой, царство небесное. У него ведь еще, ты говорил, девчонка была? Куда она теперь?

– Почем я знаю…

– Павлик, возьми меня-а… – занюнил четырехлетний Генька. – Ты хотел со мной гулять!

– Не сегодня! – отрубил Пашка. Но, подумав маленько, решил взять мальчишку: вдруг ему там на поминках перепадет что-нибудь сладенькое? Да и поест в людях. Положено ведь в таких случаях угощение. – Ладно, собирайся, да скорее, а то на завтрак опоздаю.

И пожалел, что взял: Генька шел тихо, вертелся из стороны в сторону, болтал всякую пустяковину. А в трамвае заревел: посади да посади, охота стало ему посидеть около окна, и что ты хошь делай!

– Гень, пойми, – урезонивал он брата. – Люди едут с работы, они устали, в ночь работали, им надо отдохнуть. И вот они будут стоять, а ты сидеть, словно фон-барон! Ты вот, к примеру, сегодня что-нибудь сам поработал?

Но брат его не слушал, закатил такую рёвку, что будь здоров. Пашка разозлился, хотел уж на остановке вытащить Геньку из вагона да увести домой, но тут пожилой, уже почти старый мужчина с выглядывающими из нагрудного кармана шинельного сукна куртки синими очками – такие Пашка видал у сталеваров – встал с сиденья и сказал Геньке:

– Садись, малец.

– Что вы, что вы! – замахал на него руками Пашка.

– Не мешай ему, пускай садится. Я домой еду, там отдохну. Взял бы его на колени, да роба, вишь, у меня грязная. Что он еще понимает – работал, не работал! Маленький. Пускай сидит, смотрит. Это у него сейчас детство, игра, все интересно. И за то стювать, гонять ребятишек не надо: то, другое не делай! Надо просто видеть – вправду ему интересно или он специально на вред кому-то хочет сделать. А он маленький, ничего еще толком не видал, как ему неохота из трамвайного окошка глянуть! Часто он на трамвае-то ездит?

Пашка задумался: сам он с Генькой никогда не ездил на трамвае. Мать – тоже вряд ли. Куда?

– Ты, Генька, первый раз на трамвае-то, что ли?

– Ага!

Вот тебе и на! В городе, называется, живет пацан.

Чем ближе подходили Пашка с братом к бараку, где жил Игнат, тем тяжелее становилось у Пашки на душе. Из столовой, где перед этим «ремеслуху» кормили завтраком, Пашка вынес малышу краюшку хлеба, чтобы тот не нюнил и не приставал по дороге. Иногда было страшно, иногда интересно: какой дядя Игнат мертвый? Пашка только один раз имел отношение к похоронам – когда шесть лет назад умерла бабушка Степанида Федоровна. Но он тогда пробегал почти все время на улице с ребятами и ничего как следует не запомнил, разве только то, что бабушка лежала на столе.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю