Текст книги "Старик Мазунин"
Автор книги: Владимир Соколовский
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 5 страниц)
21
В конце апреля Мазунин начал искать шабашку: надо было заработать денег на отъезд, на обзаведение в новых местах. Тысячу пообещались дать Людка с мужем – за дом, который он им оставлял. Рублей пятьсот было скоплено за зиму. Но полторы тысячи – не Бог весть сколько, и думать не стоит подходящий угол на них заиметь.
Шабашка подвернулась быстро: Андрей Бажин женил сына, и молодые надумали строиться. Отец и сын сами пришли нанимать старика – своей сноровки для строительства было маловато, а Мазунина знали как отличного плотника и печника – честного, старательного.
Строительство начали в мае. Отобрали и привезли лес; выкопали, залили фундамент. Днем Бажины были на работе, Мазунин один сновал по стройке: размечал, подносил материал; тюкался и строгал – готовил задел на вечер. Зато когда возвращались Андрей с Борькой, работа шла ходко: все было отмерено, отрезано – только поднять и положить.
Домой Мазунин приходил поздно, однако отдыхать не торопился: слонялся молча по дому, по огороду, копался в нем, хлопотал возле любимицы – маленькой чахлой яблоньки. Чаще же всего набивал папиросами карманы и отправлялся к новому другу – городскому поэту Николке Шолгину.
Николка жил неподалеку. Прозвище его было Суета – потому что по любому поводу рад он был изречь: «Это все, мужики (или бабы), суета». Но в чем дело – так и не объяснял, усмехался загадочно. Работал Николка аккумуляторшиком на заводе, жил после смерти матери один, на отшибе.
Стихов Суета писал много. Раз-два в год, обычно к праздникам, ему удавалось их пристроить в районную газету; тогда он важничал, носил номер на работу и по соседям и звал редактора не Михаилом Самсонычем, как все, а Михайлой Кукиным. Но вообще давал свои стихи куда попадется, лишь бы читали – все слава! Писал и по заказу: украшали его творения красочный стенд с фотографиями «Не проходи мимо!»
Ему бы бревна кантовать,
Но в вытрезвителе опять!
И взор не тот, и сквернословит
По пьянке часто сей Коровин.
Ему бы кончить классов восемь,
Но залиты вином все очи.
И так далее.
Еще писал стихи и частушки для выступлений самодеятельности:
Уж как наш родной завод
Замарал обилье вод —
Очистных сооружений
Мы не видим целый год!
И хоть на самом деле очистных сооружеиий не было гораздо больше года, а со дня пуска завода – лет эдак восемьдесят, – Николку это мало волновало. Он жил по другим порядкам, которые окружающие люди усваивали трудно и неохотно. Особенно женщины. К ним Суета относился осторожно, говорил ласково, с придыханием, но женщины почему-то не любили его. Так, дурачком считали. Да и мужики тоже. Мазунин, надо сказать, раньше вообще не обращал на Николку внимания, жумал о нем как о балаболке и никудыхе. Разговаривал с ним редко и только по делу.
Сближение произошло вскоре после возвращения старика из госпиталя. Как-то по дороге в магазин за папиросами он подсел к торчащему на крыльце Суете и за расспросами о заводском житье-бытье вдруг спросил:
– Слышь, Никола, вот что мне скажи: какой душевной смысл ты со своих стихов имеешь?
Николка напыжился и взмахнул было рукой, но Мазунин предложил:
– Давай в избу к тебе зайдем.
В избе он подошел к этажерке, вытащил наугад белый томик, сунул Суете:
– Читай!
– Чего тебе читать?
– А! Что попадет – послухать хочу.
Николка тоже наугад раскрыл книжку и, поднесши ее одной рукой к лицу, отставил ногу, откашлялся и начал:
– Змея почтенная лесная,
Зачем ползешь, сама не зная,
Куда идти, зачем спешить?
Ужель спеша возможно жить?
– Так-с. Теперь, Степан Игнатьич, послушаем ее ответ:
– Премудрый волк, уму непостижим
Тот мир, который неподвижен.
И так же просто мы бежим,
Как вылетает дым из хижин.
– Это, как бы тебе объяснить… – важно помавая рукой, сказал Суета. – Вроде того, что всякое существо бежит – а иной раз и само собой это у него получается.
– Дальше. Дальше давай! – цыркнул Мазунин.
– Заканчивается ответом волка:
– Понять не трудно твой ответ.
Куда как прав рассудок змея!
Ты от себя бежишь, мой свет,
В движенье правду разумея.
– Вот оно как, Степан Игнатьич: в движенье правда-то, оказывается. Истина, значит. Что – красиво книга бает?
– Откуль ты ее прибарахлил? – поинтересовался старик.
– Да пригрел прошлый год одного парнишку – в командировку на завод приезжал, дак на фатере у меня жил – он и оставил. На память, можно сказать, – неохотно объяснил Николка, целясь приладить книгу на место.
– Дай-ко сюды! – буркнул вдруг Мазунин и цапнул книгу из Николкиных рук. Повернулся и пошел к двери, не прощаясь.
Дома принялся читать. Долго думал, морщился над каждым стихом. Иногда откладывал книгу, ложился на кровать и глядел в потолок. Затем снова брал томик и, слюня пальцы, принимался читать. Осилив всю, вырвал и повесил над тумбочкой портрет толстого курносого мужичка в сером аккуратном костюме, круглых очках. И – повадился к Николке.
По вечерам они вели тихие разговоры на крыльце Николкиного дома. В лунном свете серебром отливали лысины, головы склонялись одна к другой, пугливо вздрагивала и жалась к ним сидящая посередине ласковая собака – Николкин песик Яблок. Разговоры вели самые разные, но чаще всего – где лучше жить?
– По мне, лучше нашего городишка и на свете не сыскать, – толковал Суета. – Я тут любой кустик, любую убоинку на дороге с закрытыми глазами сыщу. Народ наш добрый, всяк тебя знает, денег в случ-чего взаймы даст.
– Да не! – отмахивался Мазунин. – Заладил одно: да здесь, да лучше и нет… Неуж лучше нашего-то захолустья и места на земле не сыскалось? Тоже, патриот нашелся, ха.
– Может, и не патриот, – грустно отвечал поэт. – Просто боюсь я, Степан Игнатьич, всяких пространств. До ужаса боюсь. Это болезнь у меня такая: агра… фабра… забыл! Иной раз подумаешь – аж душа западает!
– Это как же?
– А вот так: представишь себе, что оказался ты совсем в другом месте. Стоишь это на нем, а кругом ветер свистит, вверху облака плывут – а что это за место такое и как оно твою жизнюшку спытает – и представить нельзя. Не страшно?
– Складно ты, Николка, баешь: ветер, облака… Хорошо, брат! А бояться – что ж! И так-ту сидишь всю жись, как крот, задницу боишься отодрать. Рази ж это существование?
– За войну-то не набегался?
– Набегался, браток. Да война, сам знаешь, дело такое! – под начальством да приказом, выбирать не приходится, куда идти. Иному страшно под конец жизни свободу обрести, а я вот даже этого не боюсь! Что мне? Робят вырастил, баба – ляд с ней, с бабой, ни глаза, ни уши от нее не отдыхают! – а все равно: другой раз подумаешь – и как быдто по кромочке ступаешь! Я ведь, знаешь, семой десяток тяну, а даже моря не видывал! А теперь вот такие сны начались, точь – в-точь как ты сказал: стою, мол, а кругом ветер, облака, – а стою-то на высокой горе – и камушки вверх бросаю. А они под небо стукнутся – звяк! – и в воду летят. И такой от них звон по белу свету идет… Уеду я отсюда, Николка.
– Ежли так – ехай, что ж! – вздыхал Суета. – Бросай свои камушки. Только не пробросайся.
– Это как? – настораживался старик.
– Да вот так. Море – оно хорошо, конечно. Эту, как ее там, хижину поставить, рыбу ловить, парус одинокой высматривать. Подумаешь, и так складно получается – душа поет! А с другой стороны – как тебе самому не боязно? Ведь ты здесь жизнь прожил – а теперь к чужим людям ехать, да еще смысл ихний понять – страшно как, ахх…
– Это ничего! – успокаивал Мазунин. – Люди – они что ж! У них коренной устав один, значит – и по одному смыслу живут. Ведь не может так быть, что здесь, к примеру, врать нехорошо, а там – за честь почитают! Это – везде одинаково, значит, и смысл один.
– А бабу? – осторожно спрашивал Николка. – С собой возьмешь, что ли?
– На шута она мне там сдалась? – раздражался старик. – Вот ишо – бабу брать буду! Пущай здесь остается – больно, дескать, ей здесь любо! Тьфу!
Так сидели они. В круглой лужице у крыльца зябко подрагивал лик звезды, зацепившейся за трубу Николкиного дома.
Сначала разговоры шли впустую: в то, что дед поедет жить куда-то на море, не верил ни тот, ни другой. Однако время шло, и все чаще Мазунин ловил себя на мыслях кокретных: куда, в какое место ехать, наконец. Записался в библиотеку – ходил, смотрел в читальном зале географические справочники и путеводители, советовался с библиотекаршей, а вечерами обсуждал прочитанное с Николкой. Поэт относился к этим разговорам серьезно, обстоятельно – это радовало Мазунина. Вообще их беседы были все задушевнее, дружба крепла и крепла – до тех пор, пока случай не оборвал ее разом и навсегда.
Однажды пришедший с работы Юрка с порога крикнул отцу:
– Ну, батя, довоевался ты! Ступай к заводу, полюбуйся.
– На завод, что ли, любоваться-то?
– Какой тебе завод. «Не проходи мимо» вывесили – сходи, глянь.
– И на кого же мне там глянуть? – страшным шепотом спросил отец.
– На кого, на кого, на себя, на кого еще!
Старуха охнула, толкнулась в дверь. Мелькнул в окошке ее плащ – побежала на завод. Следом за ней поплелся Мазунин.
Стенд висел у проходной – яркий, красочный. Народу возле него не было – пересменка уже кончилась. Только в сторонке, сгорбившись, тихонько выла и всхлипывала мазунинская старуха.
Плакат был такой: старик с огромной бородой и с палкой удирал от проливающей слезы семьи к толстенной бабище – столь необъятной, что ее груди и зад не помещались на листе. Стояла она, протянув к Мазунину руки, – будто встречала его. Стихи внизу гласили:
Наш Мазунин старый дед,
Прожил много уж он лет,
Но задумал вдруг жениться,
От семьи уйти и скрыться!
Этого старик вынести не мог. Он прямым разворотом отправился к Николке Суете.
Возле его дома, напротив окон, остановился и запел тоненьким, сладким голоском:
– Николка-а! Нико-ол! Выдь-ко на секунд, чтой-то сказать тебе охота!
Дом хранил молчание – только дрогнула занавеска в окне.
Мазунин взорвался:
– Эй, поэт! Твою мать-ту! Вешать вас всех! Ведь ты мне друг был! Как рука-та поднялась экое написать, гад? Ухх! – взвизгнул он и затопал ногами. – Ззадушу-у!
На крылечко дома напротив стали потихоньку сбредаться старухи. Шептались, помаргивали.
– Оо! Уу! – стонал Мазунин. – Развел мне тут: уж такие-то мы, поэты, ладные да пригожие! А сам – крался сзаду ко мне, да, ехидной? А потом тюк в темечко: вот тебе за всю дружбу! Своими руками унисстожу! Как мне теперь людям-то верить? Да я тебя за это, гниденыш… – Тут он начал изрыгать такие богохульства, что бабки зароптали и стали грозиться сбегать за участковым. Старик сплюнул в их сторону, отопнул дружелюбно крутящегося возле ног Яблока и отправился домой, где сразу же, кряхтя, отлепил от стенки портрет очкастого мужичка, вытащил из тумбочки его книжку. Хотел пойти и разорвать все это хозяйство на клочки прямо перед Николкиным домом, но передумал. Сунул портрет в книжку, влез, задыхаясь, на чердак и, положив в уголок, забросал старым опилом. Спустился, лег на кровать и стал обдумывать план мести Суете.
22
Сейчас трудно даже предполагать, до чего он мог бы додуматься, не пожалуй к Мазуниным в гости на следующее утро брат бабки Клавдии (старику он, стало быть, доводился шурином) – Петро. Сразу забыто было и о Николке и обо всем другом.
Петра в доме Мазуниных любили, даже заискивали перед ним немного. Мужик он был добрый, хот и прижимистый. Ни в армию, ни на войну он не ходил по причине плоскостопия и сердечной болезни, а проработал большую часть жизни (да и теперь работал) председателем большого сельсовета. Когда Мазунин в конце сороковых женился и надумал строиться, сверх ссуды дал взаймы большие деньги и Петро, и с возвратом не торопил: последний рубль был отдан всего десятка полтора лет назад. Сам Мазунин уважал Петра за цепкий ум, способность моментально разбираться в любых житейских делах – и побаивался, чего греха таить. Потому, когда скрипнула дверь и на пороге показался толстый, большегубый Петро, старик так глянул на сидевшую тут же на кухне бабку Клавдию, что она словно примерзла к табуретке. Заикала, пыталась подняться навстречу брату – и не смогла.
– Да сиди-и! – весело закричал Петро. – Огрузла ты, Кланька, буквально! А ты моложе меня. Работать, работать надо. Я вот работаю, и – гляди, какой молодец: хоть теперь женихаться!
Старуха снова икнула, уловила мерцающий взгляд мужа; притихла, съежилась. Поняла: говорить брату о стариковых чудачествах не следует ни под каким видом, иначе дело будет совсем плохо.
Петро, быстренько смекнув, что в отношениях между супругами не все ладно, нахмурился:
– Что, не рады мне? Ничо-ничо, я ненадолго – на совещание, буквально, приехал, дак и ночевать не стану, поди, уеду вечером на попутной, всего и делов-то.
– Да! Так я тебя и отпустил! – сказал Мазунин. – Не обижай, Петро. А на нас не гляди. Ругается, вишь, – кивнул он на бабку. – Перебрал я вчера маненько.
– Ну, понятно тогда, – повеселел шурин. – Тебя не оправдаю, а сестре скажу: ты, Клав, уж не строжись больно. Много ли нам, старикам, надо – душу повеселить? В молодости его, зелья-то, бояться – это правда, что говорить. А теперь подумаешь иной раз – жизнь-то прошла! – да и опрокинешь с горя стопку-другую, веселее как-то.
– Я вот что и говорю, – глядя в сторону, промолвил Мазунин.
Вечером пировали. Широко, весело: Петра любили, и вся семья собралась за столом. Мужики – сам Степан Игнатьич, зять Володька да пристроившийся с краю Юрка вели до поры до времени тихие разговоры про урожай и политику. Когда было полностью накрыто и за стол сели женщины, Петро наполнил шесть рюмок. Мазунин покосился, но промолчал.
– Ну, со встречей! – поднялся Петро.
Чокнувшись, выпили. Мужики залпом, женщины степенно цедили. Робко понес свою рюмку и Юрка, но вздрогнул и чуть не выронил, услыхав яростный шепот отца:
– Поставь на место!
Юрка поставил рюмку, губы его мелко-мелко задрожали, он скуксился и выскочил из горницы.
– Бабай ты неладной, – укоризненно глянул на Мазунина старик.
– Ничо. Молод еще пить-то! – ответствовал тот.
– Да ведь он сын твой, дурной ты! – начал заводиться шурин. – Неуж ты думаешь, что он тут затем сел, чтобы пьяным стать? Я на него глянул: сидит тихохонько, буквально, как мышь, слушает всю нашу чепуховину. Выходит, интересные мы ему чем-то – есть, значит, такая суть, которая к нему только от нас может перейти, а больше ни от кого. Так и бывает: при жизни-то сторожимся мы с ними, ничего они о нас не знают, а помрем – и думы о своей сути не оставим. Ведь там что? Пустота, мрак…
– Молод еще пить! – сказал старик. – Я вон первую рюмку в двадцать четыре года выпил.
– А! Говорить тут с тобой! – махнул рукой Петро и позвал: – Ю-ур! Иди давай сюда, милок!
Пришел Юрка, сел на стул, отчужденно глядя в угол. Когда налили по второй, он свою только чуть-чуть пригубил, пугливо озираясь на отца. Выпив третью рюмку, Мазунин потерял сына из поля зрения: отвлекся, начал рассказывать, как они с Клавдией носили мох из лесу, когда строили избу, как пришли первый раз вдвоем в новый дом – поставили самовар, пили чай.
– и сидим это мы за столом: тут я, а тут, – он указал напротив себя, – она. Чай пьем, значит. А посуды-то – кружка да чашка малированные. Сперва она попьет, потом я, потом снова она. Смех, ей-Богу! Молчим, надуматься не можем: все свое – и пол, и крыша, и табуретки.
Воспоминания были прерваны выходкой зятя Володьки. Он смирно сидел за столом, перев на руку голову, – как вдруг встрепенулся, стукнул кулаком по столу, – м – мощный бас его зарокотал, всхлипывая и срываясь:
– Н-ни-каг-да я не был на Бас-форе,
Ты меня не спрра-шивай о нем,
Я в тво=их глазах увидел море,
Пал-лыхающее галл-лубым огнем…
– Ох, – заволновалась Людка. – Началося. Замолчи счас жо, идол!
– Отстань! – Он взмахнул рукой:
– Не х-ходил в Багдад я с караваном,
Н-не возил я ш-шелк туда и хну.
Накло-нись своим кр-расивым станом,
На коленях дай мне отдохнуть!
– Страмец ты! – суетились Людка с матерью. – людей хоть постыдитесь. Ох, беда-то какая! Вы уж нас извиняйте.
– Это ничего! – успокаивал их Петро. – Это – стихи, бабы, ничего страшного. Читай, Володя, милок.
– Задуши в душе тоску тальянки,
задыхался Володька, -
Н-напои дыханьем свежих чар.
Чтобы я о дальней северянке
Не вздыхал, не думал, не скучал…
– Счас спать отправлю! – прикрикнула Людка.
Володька замолк, тяжело дыша. Сел, пригорюнился, в разговоры не вступал. Вдруг сорвался с места, нырнул в комнату. Вытащил гармошку, сунул Мазунину: «Играй!» Старик прищурил глаза, растянул мехи: «Нико-лай-да-вай-заку-рим, Нико-лай-да-вай-заку-рим…»
Стали плясать. Топотали и кружились старики, Володька с Людкой танцевали тихо, прильнув друг к другу; дурел Юрка, взлягивал ногами. Потом веселье пошло на убыль. Под занавес выступила бабка Клавдия: пустилась плясом по горнице, скричала безумную частушку и убрела спать. За ней утянулись Володька с Людкой, исчез куда-то Юрка – остались одни старики.
– Зятек-то твой – что, шумит? – спрашивал Петро. – Стихи читает, ишь.
– Да не! – возражал Мазунин. – Он редко пьющий. Я вот что: полюбил его за последнее время, Петро. Есть в ем неспокойство какое-то, а что к чему – не понимат, молодой еще, вот беда-то!
– Н-нет! Я его наскрозь увидел, буквально: пьет, шумат! Ты поглядывай за ним; они, шфера-то, – ого-го, брат!
– А ты не суди! – огрызнулся вдрцг Мазунин. – Сидит, судит. Конечно, когда осудил – оно спокойнее. Про себя скажу: я за свою жись немало людей в дцше засудил или оправдал. Теперь вот все оглядываюсь, думаю: ладно ли, правильно ли? Ошибался, выходит. Такие дела… охо-хо…
– Охо-хо… Давай задымим еще раз, что ли. Да и на боковую, буквально…
23
Наступил август. Стройка подходила к концу, и росло нетерпение Мазунина. Он задыхался, думая о море, и однажды ночью приступ зашел так далеко, что старик понял: умрет, если не уедет этим месяцем. Он и на людях жил своей идеей, говорил только о том, какая в море вода, какая дешевая там жизнь. И небо-то не то, что здесь, – тряпка какая-то голубая, что бабьи рейтузы, – нет, там уж синь так синь, потому как волны в ней отражаются и играют… Разговоры разводе затихли как-то сами собой, после того, как Мазунин великодушно бросил старухе:
– Ладно, приезжать будете. Так, на недельку! Рассказывать, как да что, да рыбкой вас кормить буду.
Куда конкретно поедет, старик так и не решил. «Главное – до моря добраться, – думал он. – Там видно будет».
Отъезд назначил на воскресенье. В среду думали закончить дело со стройкой и затопить печь. Оставалось еще время на обмывку дома и проводы: Мазунин хотел, чтобы его проводили как следует – с выпивкой, гармошкой.
С утра в среду они с Борькой, Андреевым сыном (он был теперь в отпуске), полезли на крышу – класть трубу. Борька, ранее безропотно слушавшийся Мазунина, на этот раз заупрямился: ему хотелось скласть трубу самому. «Знаешь, дядя Степан, – сказал он. – что у дома первое видать – трубу, да? Так вот я и хочу: чтобы, как ее увижу, душа радовалась – моя работа!»
Мазунин не стал спорить: мастерком и затиркой Борька уже овладел вполне. Привязаться же никак не хотел, даже обиделся: «Я, между прочим, десантник, смеешься ты, дядя Степан, – привязываться еще!»
Они принесли кирпичи и раствор, и Борька начал кладку. Старик же спустился вниз за куревом. Поднимаясь обратно по лесенке на крышу, он глянул на гребень и – обмер: Борьки не было.
Мелкими быстрыми шажками, цепляясь за доски, Мазунин рванулся к трубе. И увидел: на стороне фасада по гладким доскам, судорожно перебирая пальцами в тщетной надежде зацепиться, медленно сползает вниз Андреев сын. Он не кричал почему-то; лицо было серое, капельки пота мелко усеяли короткий конопатый нос. Убьется теперь!
Мазунин взметнулся к трубе, обнял шаткий столбик выложенных Борькой кирпичей, распластался на крыше и выбросил в сторону парня руку. Тот обхватил запястье, подтянулся… И вдруг страшная боль разодрала тело: сначала был ток, от которого содрогнулись клетки, затем он сгустился в маленькую шаровую молнию. Она неторопливо пробороздила туловище и остановилась в левой стороне груди. Мазунин закинул голову, опер подбородок в доски и взглянул в небо. Оно сияло, наливалось – и вот, наконец, стало совсем таким, каким должно быть на юге, возле моря: чистым, бездонным, и синь его пронзительна. Потом полыхнуло и погасло.
И в тот момент, когда Борька, шатаясь, присел на корточки на гребне крыши и его вырвало прямо в трубу – руки Мазунина, разброшенные крестообразно, вытянулись вдоль тела – и он, медленно переворачиваясь, покатился к карнизу.
Жизнь прекратилась.
И ничего уже не видел, не слышал, не чувствовал Мазунин: как собирались притихшие люди, как билась в плаче обезумевшая старуха, как, обхватив его, кричал Юрка: «Папка! Папка мой!» – как прикатила машина и тело вдвинули в темные, отгороженные от всего белого света недра.
… Утром это было, светлым-светло…