Текст книги "Старик Мазунин"
Автор книги: Владимир Соколовский
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 5 страниц)
18
«Скоро после того получил я звание младшего лейтенанта и уже на законных правах командовал огневым взводом и участвовал в боях за Родину. И дошел до Кенигсберга, где и схоронил своего дорогого командира, Героя Советского Союза гвардии капитана Инкина Игоря Федоровича. На позиции, раненый смертельно, он сказал, чтобы я взял на память его портупею. И этот его последний подарок я храню теперь, как самую дорогую вещь».
Мазунин встал, потряс затекшей кистью. Вышел на улицу, сел на лавочку. Затем пошел в сенки, открыл чулан и полез на чердак. Там в углу было свалено его армейское барахло: полуистлевшая шинель, замасленная гимнастерка – Мазунин три года ходил в ней на работу; фуражка и прочее. Он порылся в груде одежды и вытащил из-под нее потрескавшийся офицерский ремень с портупеей. Долго мял и крутил его в руках, присевши на потолочную балку. Ремень стал теплый, влажный – как будто сохранил тепло носившего его ранее человека.
Мазунин бросил ремень в кучу и слез с чердака. В избе сгреб со стола тетрадку воспоминаний и потащился в свою комнатушку – читать. Читал долго, часа три. Где-то под вечер вышел и стал растапливать стоящую в горнице печурку-голландку.
– Ты спятил, окаянной! – заругалась старуха. – И так-ту ночью не продохнешь, да ишшо печку топить стал!
Старик, не обращая внимания, с наслаждением разодрал тетрадь, растопил печку и начал неторопливо совать туда исписанные крупным почерком листы. «Писа-атель! – издевательски подумал он. – Точку от запятой отличить не может, а туда же, поди ж ты. Больно ты интересной кому-то! Вон в районе у нас народу за шестьдесят тыщ, да ежли каждый жись свою описывать зачнет! Бумаги не хватит небось». Но хоть и думал так, на сердце было почему-то гадко, противно. «Не буду боле споминать. Душу-то надсаждать. И так она болит».
Теперь, без воспоминаний, жить стало совсем нечем. Мазунин злился и томил себя надеждой: ехать, ехать! Но посреди зимы – куда? Обычно с утра он одевался и уходил в город. Снежок скрипел под валенками, и по утреннему морозцу бежалось ходко, без одышки. Колесил узкими переулками, забегал к знакомым, таким же пенсионерам, ругался и кричал, жарко вспыхивая. Однажды, выйдя таким утром из дому, кружил по городу особенно долго – словно слабый, потаенный магнит вел Мазунина, то отталкивая, то приближая, к избе бывшей его гулеванки Любки Красильниковой.
19
Когда-то далеко, до войны, была женой мазунинского приятеля Аркашки Красильникова. Аркашка, тоже токарь, работал со Степаном в одном цехе. Женившись на Любке, он сразу откололся от холостяцкой компании – за это его Мазунин и поругивал, бывало. В первый список добровольцев они записались вместе, добрались одним эшелоном до Челябинска, там и расстались: в городе формировалась танковая часть, куда Красильников получил назначение. И – сгинул Аркашка: замела, проглотила его война.
Демобилизовавшись, узнал Мазунин, что после гибели мужа Любка сильно загуляла; теперь угомонилась немного, но – погуливает, слышно. Как-то вечером Степан решил заглянуть к ней, разобраться, в чем дело. Встретила она его просто, тихо, к прошлому – ни жалости, ни злобы. И как-то само собой получилось, что Мазунин остался у нее ночевать. Сильно, сильно жгла его тогда неутоленная тоска по женщине, а от Любки полыхало таким жаром, что Степан терялся и пламенел лицом. Всю войну он ждал: вот кончится все, встретится ему женщина, и будет любовь – не вороватая госпитальная, не шалая фронтовая – а так, чтобы ни командиров, ни отбоя, ни постоянной тоски опаздывающего: на войне никогда не хватает времени, это ясно…
Расстались они через месяц. Нет, не было ни ругани, ни крику – просто однажды утром Любка сказала: «Не приходи больше, Степа…» И он понял: отлюбила! Сильно не переживал, ушел – и все, потому что понимал: нет, не такая баба нужна – а хозяйственная, степенная. Конечно, он никогда не забывал о ней. Маленькая нечаянная радость – много ли их было отпущено Мазунину? При всей неказистой, худощавой внешности – бабы считали ее уродкой, мужики же думали иначе (скажем так: было в ее лице что-то такое, что действовало на всех без исключения, – то ли глаза, серые, с прищуром, то ли маленький, постоянно кривящийся в усмешке рот), – Любка была умна, умна необычайно. Это достоинство Мазунин стал оценивать только в последнее время и часто, мучась от бессонницы или проснувшись утром, про себя разговаривал с ней. Но никак не мог уловить той ясности, остроты ума – порыва, который вносила в каждый разговор Любка. Задаст ей, например, про себя вопрос, а она отвечает не так, как сама должна была бы ответить, – а точь-в-точь как мазунинская старуха.
После Мазунина Любка гулять, конечно, не перестала: и слыхал он о ней, и видал с разными мужиками. А году в пятьдесят третьем связалась она с первым городским красавцем и пьяницей Пашкой Зобачевым. Целыми днями шатался он с друзьями по рынку: статный, кудрявый, в тельняшке и хромовых сапогах, с гармонью. А вечером, после работы, за ним приходила Любка – подбирала пьяного в лопухах и тащила домой.
Родила она от него дочку, Лизочку, красивую и тихую. Трудно даже сказать почему, но девочку эту Мазунин любил больше всех на свете, даже больше, чем своих ребят. Когда Лизочка была маленькая, Мазунин с получки покупал конфет и, делая огромный крюк, шел к дому Красильниковых. Девочка ждала его в условленном месте, за огородом, смеялась, обнимала его. Часто есть сладкое ей не приходилось – жили они с матерью трудно, а Пашка сгинул куда-то еще до рождения дочери. Наговорившись с ней, Мазунин отправлялся домой. По дороге заходил в чайную и выпивал стакан водки – надо было оправдаться перед женой и за позднее возвращение, и за истраченные деньги.
После школы Лиза поступила в медучилище и уехала в город. Теперь работала фельдшером в далеком лесном поселке.
… Подкашливая от волнения, переводя дух (шутка ли, больше тридцати лет не бывал в этом доме), Мазунин постучал. В сенках открылась дверь, женский голос крикнул:
– Заходите! Не закрыто!
Согнувшись под низкой притолокой, вошел в избу. Красильикова, увидав его, всплеснула руками, заулыбалась:
– Так это Степан! Ну, слушай, вот уж кого не ждала…
– Не ждала, значит, – закряхтел Мазунин. – А я вот, вишь, настырный какой!
– Да ну тебя, Степ, болтаешь ты! Я и рада: кто бы, думаю, забежал проведать, хоть из бывших друзей. Все забыли, как старая стала. Один ты вспомнил – смех, ей-Богу!
– Чего, какой это такой смех?
– Да больно давно да коротко любовь-то у нас с тобой была – я уж и забыла совсем, а ты помнишь, вишь.
– Я – помню, да. Я теперь много спомнил.
– Чего это на тебя нашло? – удивилась бывшая гулеванка.
– Сам не знаю. Навалилось что-то, не разберу. Времени свободного много, жись спомнил, да сыздаля на себя глянул, охо-хо-о…
– Что?
– Понял, что – все! Гроб пора колотить, вот что! И положат в него и детство, и войну, и любовь нашу с тобой, Любашка. Да это бог с ним! Чему быть, того миновать нельзя. А погляди-ко на меня: и здоровьишко, и сила есть, не жалуюсь пока, и кумекаю кой-чего, – дак так и похоронить себя теперь? Нет, шалишь! Пожить еще охота, Люб.
– Может, робить пойти?
– Нет! Это – все по-старому будет! И теперь, и потом – не век же за станком стоять, даже если допустят. А я по-старому не хочу. Пущай уж те годы, что остались, сызнова для меня пойдут. Уехать я собрался, вот. Куды – не знаю еще.
– А чем там лучше-то будет? – спросила Красильникова. Волнение Мазунина передалось и ей, она сжала ладонями заполыхавшие вдруг щеки, нервно поежилась.
– А хоть и ничем! Зато это моя жизнь будет: куды захочу, туды ее и поверну, так-то вот.
– Затем и пришел, чтобы это мне сказать?
– Да нет. – Старик нахохлился, упер локти в колени и положил на ладони голову. – Я вот что: мне таких умных баб, как ты, на веку не попадалось, ни до тебя, ни после. А с мужиками нет охоты связываться. Дак скажи ты мне, Любовь-не-помню-отчество: пошто это такая дурь на меня накатила? Я вот никак не могу понять, тебе со стороны виднее должно быть – верно?
У нее закривились губы. Мазунин вздрогнул: узнал усмешку, перед которой когда-то не устоял. Заморгал, отвернулся.
– Я вот как, Степушка, думаю: много на твой век от роду было отписано, а ты вначале где-то засушил себя, да только теперь отходить стал. С одной стороны, и хорошо было: жизнь прожил – и не крикнул! Зато теперь, Степушка, кричится. А я вот загодя откричалась, и – спокойная теперь, живу себе тихохонько, и тоски нет… Да! Ты Пашку помнишь?
– Как не помню! – глухо отозвался Мазунин.
– Недавно письмо от него получила, пишет из Кемерова: плохо, мол, жизнь сложилась, ни угла, ни спокою на старости лет. Слесарит где-то, да в общежитии живет, – какой он бабе, старый-то, нужен? Ох, мужики вы, мужики – куролесите по белу свету, сорите своим семенем, где ни попало. Дак просится: прими, мол, Люба, если сможешь!
– Ну, а ты как?
– Думаю вот. И приму, наверно. Все не одной век коротать. Да и Лизонька вот рожать собирается приехать.
– Что, замуж вышла? А я не знал! – встрепенулся Мазунин.
– Какое там замуж! – Красильникова полезла за платком, отвернулась. – Такие уж мы с ней, нескладехи…
Мазунин поднялся.
– Вот как… Вот как… – шептал он. Подошел, неловко обнял ее сзади за плечи. – Много вам, бабы, счастья в жизни надо. Да только все как-то не так у вас получается: топочете, суетитесь, бегаете за ним, а толку-то нет! Без мужика – что ж, тоже ладно, а то попадет пьянь да дрянь – обиходь-ко его! Откричалась, значит… А я думаю – кричать тебе еще да кричать, Любашка…
Женщина вытерла глаза, заходила по комнате:
– Такие-то мои дела, Степа.
– Иттить мне надо, – сказал Мазунин и пошел к двери. Остановился у порога, повернулся: – Слышь, Любаш! Может, спомним молодость-ту?
– Да ну тебя, Степка! – Красильникова махнула платком, нервно засмеялась. Снова погрустнела. – Не бывать теперь этому, Степушка. Отлюбилась я, да и ты-то… Какая теперь у нас любовь может быть? Так только, для скотства. А я так не хочу. Ступай уж, не трави себя.
– Ладно. – Мазунин потоптался, надел шапку. – Слышь, Люба, – тихо сказал он. – Я вот что узнать все хотел: любила ты меня ай нет?
– Любила, Степа. Я в жизни и любила-то: Аркашку своего, тебя, да командировочного одного еще. По правде любила. Какие-то вы одинаковые были: проснусь ночью, бывало, рядом гляну – а вы не спите, в потолок глядите, смолите свои цигарки. Так сердце и захолонется. Да только не такой любви мне тогда хотелось. Я ведь дурная, Степа: башка у меня умная, не бабья, – а норов веселый, все так и тянет его на какую-нибудь чудинку. Потому я и мужиков себе больше веселых да бестолковых выбирала.
– Вроде Пашки, ага?
– Да… с Пашкой другое дело было. Как увижу его, бывало, – уж чего бы, кажись, не сделала, чтобы красотой его владеть! И ведь знаю, что пустяшный он: пьяница, дурак! – а на базаре подыму, отмою…
– Прощай, Любашка. – Мазунин взялся за ручку двери. – Пойду я. Ты это, найди уж меня как-нибудь, когда Люба в больнице будет. Попроведаю, гостинец принесу. Может, и робеночка в руках подержу, если до того не уеду, конечно.
Выйдя от Красильниковой, Мазунин переулками добрался до главной улицы и, заложив руки в карманы, наклонив вперед голову, пошагал домой. Шел у думал о своем: было оно, не было ли – то главное, ради чего стоило бросить и забыть все и лететь на огонь, завороженно кружась в подхватившем вихре?
Когда сзади раздалось урчание мотора и послышался веселый окрик, Мазунин вздрогнул и бросился в сторону. Слетел с тротуара, увязнув в снегу. Опомнился, глянул – из кабины самосвала весело скалился Валька Бобров:
– Игнатьич, не угони в сугробе! Гляжу, топаешь – дай-ко подвезу, думаю.
Мазунин выкарабкался на тротуар; потоптался, отряхиваясь. Махнул рукой::
– Не! Я сам. Доползу как-нибудь.
– Ну, как знаешь.
Самосвал рявкнул, рванул с места и скрылся в снежной пыли. Старик глядел ему вслед. Эх, Валька, Валька…
20
Весной шестьдесят четвертого года Мазунина на заводском собрании выдвинули в народные заседатели. Он испугался: отказывался, пытался даже грозить самым отчаянным крикунам, но это сочли за кураж, и кандидатура прошла единогласно.
После собрания директор, поздравив Мазунина, вдруг двинул его кулаком в бок:
– Что, боязно? А ты не бойся. С нами шуметь не боишься – чтобы все, значит, по правде было! А раз уж ты такой правдивый – вот и стой за нее, за правду-то, только уже не в заводском, а в государственном масштабе, понял? Между прочим, – он наклонился к уху Мазунина, – там, я думаю, дело проще: виноват – отвечай по закону, не виноват – ступай, оправдан! Не то, что у нас иногда: того, другого нет, детали запарывают, план горит – а виноватить некого.
– Это так, да, – согласился Мазунин.
Домой с собрания он пришел важный. За ужином сообщил родным, что он теперь не как-нибудь – полноправный судья.
– Надо посмотреть, – разглагольствовал он, щелчком в лоб отгоняя от сахарницы маленького Юрку. – Надо посмотреть, как у их там работа поставлена. Ежли по правде – тогда я не против. А ежли по плану, вроде как: надо столько-то засудить, и баста! – тогда я с ними не сработаюся, нет, не сработаюся…
– Вот и ага, вот и ага… – поддакивала старуха.
Его вызвали в суд исполнять обязанности в августе. Он надел парадный костюм, подвязал галстук, надушился одеколоном и, придя в таком виде к восьми часам – как на работу – к суду, целый час торчал на лавочке возле здания. Без десяти девять пришел председатель суда, Виктор Прокопьич, и Мазунин последовал за ним. Дождался, пока тот войдет в кабинет, стукнул в дверь, зашел и представился. Председатель – пожилой, толстый, с окаймленной белесым пухом лысиной, вежливо поздоровался, задал несколько вопросов о семье, работе и сказал:
– Вам с Верой Андреевной придется работать. Знаете ее?
Мазунин кивнул головой, хотя знал второго судью совсем чуточку, только с виду: муж ее был учителем в Людкином классе, вел историю. Вышел из кабинета и осторожно приоткрыл дверь с табличкой: «Народный судья Лукиных В. А.».
– Заходите! – раздалось изнутри.
Вера Андреевна сидела за столом, листала бумаги. Поднялась навстречу:
– Вы заседатель? Тогда давайте познакомимся. Стойте-стойте, а где я вас видела? – прищурилась лукаво.
Они разговорились. Вера Андреевна жаловалась:
– Город такой хороший, сосновый бор, прекрасный воздух, совсем не хочется никуда уезжать, но у Костика, сынишки, вы знаете, косоглазие, лечить нужно квалифицированно, а где здесь взять специалиста?
Во время разговора подошел второй заседатель – Павел Иванович, мастер леспромхоза. Его выбирали заседателем чуть ли не каждый срок, и он чувствовал себя в суде как дома.
– Что у нас сегодня? – степенно спросил он, важничая.
– Алименты, алиментики, – пропела судья.
Павел Иванович беззаботно махнул рукой: ерунда, мол!
– В общем, да – на сегодня сносно. Вот завтра, друзья мои, придется попотеть: бобровское дело я на завтра назначила.
– Бобровское? – насторожился Мазунин. – Это я слыхал, слыхал. Так что – мы его и судить будем? Почитать бы надо сначала, а то разно говорят.
Лукиных открыла сейф, вытащила толстую папку, положила на стол: «Читайте!» Мазунин взял папку, раскрыл.
Весь день, исключая короткое судебное заседание, кончившееся присуждением алиментов, он провел за чтением уголовного дела по обвинению Боброва Валентина Петровича в преступлении, предусмотреннои частью второй статьи двести одиннадцатой Уголовного кодекса РСФСР…
Дело было так. Около одиннадцати часов вечера двадцатого июня возвращавшаяся из района «скорая помощь» обнаружила километрах в трех от города мальчика, лежащего на дороге. Поза, раны на голове и теле позволяли предполагать наезд. Врач, медсестра и шофер занесли мальчика в машину, сунули туда же валявшиеся рядом удочку и кукан с рыбой – и помчались в больницу. Мальчик умер через двадцать минут на операционном столе. Были подняты начальник милиции, следователь, работники ГАИ. Три машины во главе со «скорой помощью» выехали на место происшествия. Но экипаж «скорой» точно указать место на дороге, где лежал мальчик, не смог – было темно, а сделать «привязку» они в суматохе забыли. Покрутившись, решили уж было оставить осмотр до утра, как вдруг милицейский следователь, капитан Колоярцев, спросил у шофера «скорой помощи»:
– Вам встречные машины на дороге не попадались?
Тот подал плечами:
– Попадались, как же.
– Я имею в виду – в районе города, уточнил капитан.
– Попалась одна – но это уже после того, как мы мальчика подобрали, километр проехали, не меньше.
– Какая машина?
– Вроде, самосвал.
Следователь с начальником милиции переглянулись: в этом направлении самосвалы грузы не возили.
– Инте-ре-сно…
– А меня он тоже в подозрение ввел! – вмешалась медсестра. – Гонит, как сумасшедший, даже фары не выкючил.
– Ага. Так. Поехал туда – поедет и обратно, – рассудил следователь и распорядился: поставить машины поперек дороги, чтобы ни обойти, ни объехать. И выключить свет.
Самосвал появился минут через двадцать. Он шел на большой скорости: фары резали темноту, выхватывая из нее выстроившиеся на дороге машины. Но шофер будто не видел их. Казалось, удара не избежать, когда завизжали тормоза, запахло жженой резинок от колодок, кинулись в стороны от дороги перепуганные люди – и самосвал остановил свое движение примерно в полуметре от «скорой помощи». Раздался скрип шестерен – водитель пытался включить заднюю передачу и развернуться в обратную сторону, – но начальник ГАИ, вынырнув из темноты, прыгнул на подножку и, открыв дверцу, вывалился вместе с шофером на дорогу.
Валька был пьян, конечно, икал и матерился. Показания давать отказался наотрез и был задержан как подозреваемый.
При осмотре машины на облицовке радиатора была обнаружена небольшая вмятина. Бобров объяснить ее происхождение толком не мог: «Почем я знаю, откуда она взялась?» Однако механик в показаниях категорически настаивал, что при утреннем осмотре никаких царапин на облицовке бобровской машины не было. Следователь вынес постановление на арест, и прокурор санкционировал его. При предъявлении обвинения Валька виновным себя категорически не признал. По его словам, дело было так: незадолго до конца смены у него заклинило передачу, включились сразу две рабочие шестерни. Пришлось сливать нигрол, снимать поддон, от гонять монтировкой туго сидящую каретку. К восьми часам он устранил неисправность, но устал как собака и захотел выпить Жители дома, возле которого он занимался ремонтом, показали, что около восьми он уехал по направлению к центру. На вопрос, где он был с восьми до одиннадцати часов, Валька отвечал сначала, что был в карьере, однако по показаниям работавшего там экскаваторщика выходило, что приезжал он в карьер только без двадцати одиннадцать, причем сразу развернулся и поехал обратно. Тогда Бобров переменил показания: сказал, что, после того как закончил ремонт, купил бутылку водки, заехал на старую лежневку, но пить там не стал, а уснул под елкой. Проснулся где-то пол-одиннадцатого и решил выпить водку у себя на покосе – там у него была и закуска. Заехал в карьер («Зачем – и сам не знаю», – признавался он) и поехал на покос. По дороге туда ему и встретилась «скорая помощь». На покосе он один выпил бутылку водки и поехал обратно – вот и все. Виноватым себя не признавал категорически. «Нет, никогда и ни за что», – писал он на постановлениях о предъявлении обвинения, на протоколах допросов, на постановлении об окончании следствия…
Так же категорически отрицал он свою вину и в судебном заседании, которое проходило под председательством Веры Андреевны. Заседали Мазунин и Павел Иванович.
Народу в зал набилось много: свидетели, любопытные, общественный обвинитель, представители автоколонны, родители мальчика – Гриши Пермякова.
Подсудимый был бледный, рано изрытое морщинами лицо его дергалось. Когда зачитывали отрицательную характеристику, он тихо ругался – одними губами.
В общем-то, ничего нового к тому, что было изложено в обвинительном заключении, в суде добавлено не было. Но Мазунин чувствовал нутром особую атмосферу, присущую подобному заседанию, – когда тревога, страх, ненависть и сочувствие добираются до каждого сердца. Он смотрел на Вальку – к концу процесса тот сгорбился, совсем поник. Иногда забывался, клал на барьер узловатые большие руки со следами въевшейся нефти. Его обличали, клеймили, в зале громко всхлипывала мать мальчика, лицо отца перекатывалось желваками. И неожиданно Мазунин задал вопрос:
– Скажи мне, подсудимой, вот что: разве нельзя эту бутылку дома выпить? С закуской, тихонько. А то – на покос поехал, мыслимое ли дело!
– Дома у меня выпьешь, как же! Мне теперь домой хоть не показывайся – каждое слово душу точит.
– Это почему?
– А вон, гляньте на них! – он показал на скамейку, где сидели жена с дочерью. – Одна дома неделями не бывает, другой все больше денег надо! Ежли я раньше восьми домой приду, дак шуму-то – оо! Почто мало робил? Вишь, денег в кубышку она меньше положит. Пацана только жалко, внука…
Дочь заплакала, а жена поджала губы и отвернулась, будто не слышала. Мазунин знал их обеих – заочно, правда. На соседнем станке работал Серега Поморцев – он жил в соседях у Вальки и в курилке отзывался о нем с жалостью.
Бобров женился в сорок втором году, перед уходом на фронт; ему не было еще и восемнадцати в ту пору. Женился глупо, бестолково – где наша не пропадала, мужиком и пропадать веселее. Через месяц после невеселой свадьбы военного времени ушел на войну.
Вернулся через восемь лет. Жена в его отсутствие сошлась с эвакуированным инженером, родила от него дочь и, надо полагать, думать о Вальке забыла. Однако он, отплакав и отплясав свое на встрече в родительском доме, пришел к ней в маленький домик, купленный давно уехавшим инженером. Обошлось возвращение это мирно, будто ничего не случилось. Однако когда Валька приходил домой пьяным, она бросалась на него, как безумная, – била чем попало, царапала, визжала: «Ненавижу! Ненавижу!» Оттого он и приспособился, выпивши, спать в гараже.
Когда девочка подросла, уехала в областной город, в техническое училище. Оттуда ее направили работать на стройку, а два года назад она вернулась с новорожденным мальчиком – Валькиным внуком. Теперь пила, курила. Болталась вечерами по центру со стильными парнишками, и прозвище ее среди них было – Вдова Дуглас.
– Ишь, внука пожалел! – буркнул Павел Иванович. – Да много ему от такого деда толку! Чему ты его научишь – водку пить, да в пьяном виде куролесить? Пусть уж его бабка ростит, так-то больше толку будет!
– Да не любит она его! – вдруг на высокой ноте выкрикнул Бобров. – Так вот и живет: мать на пьянках-гулянках, у бабки – куска хлеба не напросится. Идешь вечером – бежит навстречу, весь зареванный. Эх! Возьму его, бывало: «Не реви, Славка! Двое нас теперь, мужиков-то, – все легче». Я ему и тогда конфет купил… – Губы Валькины запрыгали, скривились.
Мазунин отвернулся к окну, поморгал, заглянул затем в глаза Боброву. Тот выдержал взгляд твердо.
– Вот что мне скажи, подсудимый, – тихо, вполголоса произнес Мазунин. Зал замер. – Ты мальчонку сбил? Твое дело ай нет, говори?!
Валька вздрогнул, но, продолжая глядеть в лицо Мазунину, стукнул ладонью по барьеру:
– Нет!
– Ну, ясно. – Степан Игнатьич осел, шумно выдохнул. – Фф-у…
Потом были прения: выступали общественный обвинитель, адвокат; подсудимый от последнего слова отказался.
Суд удалился на совещание. Вера Андреевна закрыла изнутри кабинет, села за стол и, достав бланк, сказала раздраженно:
– Ну и гусь! Ох, гусь!
– Пошто гусь? – пожал плечами Мазунин. – По нему незаметно.
– Так и юлит, так и юлит, чуть наизнанку не выворачивается, – объяснил Павел Иванович. – Влепить бы ему на полную катушку, а, товарищ судья?
– Многовато будет, – покачала головой судья. – Не судим, фронтовик, да еще семья такая… Как вы думаете, Степан Игнатьич?
– Оправдать – вот что я думаю.
– Оп-рав-дать?! – Лукиных резко повернулась на стуле, закашлялась. – За что?
– Ишь, хватил! – укоризненно взмахнул руками Павел Иванович. – Они пьяные детишек будут давить, а мы – вона! Оправдывай!
– Это еще доказать надо, что он сбил! А ну как не он? Где твердые доказатеьства?
– Впол-не, вполне достаточно доказательств! – отчеканила судья. – Одна вмятина, которой утром не было, чего стоит!
– Мало ли что вмятина. Я, конечно, не знаю, откуль она там взялась. Но одно теперь знаю твердо: не врет он! Ведь он мне как на духу ответил. Не мог он мне соврать, нет! Я как человека его спросил. Человек он все ж таки… да жись такая.
– Разжалобил он вас, только и всего. На это они мастера. Никогда не упускают.
– Может быть. А только по мне – оправдать его надо. Пущай мальчонку ростит.
– Еикак нельзя его оправдать, – голос Павла Ивановича сделался скрипуч, неприятен. – Эдак они нас всех передавят. Это первое. Второе: вы об этом Боброве недавно заметку в районной газете читали? «Когда за рулем пьяный» называется. Попробуй теперь его оправдать. Ого-го, что подымется!
– Да тут разве можно пугаться-то? – рассердился Мазунин. – Человека жись решать, а газетки бояться – это дело? Народ, он все, кроме неправды, поймет.
Вера Андреевна вдруг поглядела на него с любопытством и захохотала. Смех был долгий, с кашлем и питьем воды. Мазунин растерянно сопел.
Отсмеявшись, судья придвинула к себе лист, взяла ручку, сказала сухо:
– Шесть лет общего режима! Ваше мнение, Павел Иванович?
– Точно так! – выдохнул заседатель.
– А как вы думаете, Степан Игнатьич?
– Оправдать! – рубанул рукой Мазунин.
– Придется писать особое мнение.
– Куда же деваться.
Приговор – шесть лет – пошел в областной суд, и его утвердили. Утвердили его и в Верховном Суде, куда Мазунин писал жалобу вместе с адвокатом. В судебных заседаниях он больше не участвовал, на другой день после приговора сказался больным, а сам вышел на работу. Как-то незаметно на его заседательское место избрали другого и кандидатуру Мазунина на выборные должности больше не выдвигали. Так он жил и мучился несправедливостью к чужому человеку, пока года через три вдруг не встретил Вальку возле магазина. Тот сам подбежал к нему, затряс руку:
– Здорово!
– Здорово, – вежливо ответил Мазунин. – Откуль здесь?
– Отпустили условно-досрочно, понимаешь. Хватит, говорят, с тебя.
– Далеко был?
– Далеко. На кране работал – суда в бухте разгружал.
– На море, значит?
– Ага.
– Ну и как оно?
– А! – махнул рукой Валька. – Лучше ввек бы его не видать! Вода да и вода. Колыхается все. И погода – дрянь: то холод, то жара. Да я в жару-то купаться как-то полез: прямо с пирса – бух! И как по башке стукнуло, отключился сразу – во, какая вода холодная! Еле откачали.
– Холодная, значит. Оно, конечно, ежли по неволе – какая там красота! А куды деться – я уж тут хлопотал, хлопотал, чтоб тебя оправдать, – да сила солому ломит, слышь.
– Ну и дурак был, что хлопотал! – зло фыркнул Валька. – Мальчонку-то ведь я примял.
Мазунин выпучил глаза, разинул рот:
– Как… Как…
Схватил Вальку за рукав, потащил за собой в проулок. Там спросил, навалившись на забор:
– Да ты… врал все, выходит?
– Выходит, врал! – беззаботно отмахнулся Бобров. – Все надеялся чего-то – больно, знаешь, тюрьмы боялся. Теперь дело прошлое, слушай.
… Тогда, отремонтировав машину, он действительно поехал к гастроному за водкой. На плотине его остановил Костя Бабкин, предложил съездить в лес, где у них рядом были покосы: Костя хотел чистить свой от хвороста, который навалил зимой, заготовляя дрова. Валька согласился, они поехали на покос, немного потаскали сучья и выпили бутылку, что была у Кости. Бобровскую бутылку решили распить дома. Поехали домой. Шедший по обочине дороги мальчик с удочкой вдруг вскинул руку и выбежал на середину дороги. Валька гнал шабко и затормозить не успел. Когда машина остановилась наконец, помертвевший со страху Костя повернулся к Боброву: «Что теперь?» «Теперь молчи вмертвую, понял? – выкрикнул Валька. – Слазь и дуй лесом до дому, а я один поеду. Чтоб от греха подальше…» Сам он – верно – доехал до лежневки, выпил там бутылку и поехал на место, где сбил мальчонку. Не обнаружив его, перекурил на покосе и поехал домой, твердо решив никому ни в чем не признаваться.
– Понял, нет? – весело спросил он Мазунина.
– Понял. Сука ты, Валька. Ить я из-за тебя, можно сказать, душу продал.
– Пошто продал? – удивился Валька. – Ведь если бы не ты, мне, небось, на полную катушку заломили бы!
– Вот то-то и оно! – горько усмехнулся Мазунин.
Тем же вечером он пошел к Косте Бабкину – мужику, с которым Валька ездил на покос. Хотел дознаться, почему он скрыл правду, промолчал тогда. Но тот и слушать Мазунина не стал, послал его подальше, и все.