Текст книги "Поколение одиночек"
Автор книги: Владимир Бондаренко
Жанры:
Языкознание
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 41 страниц) [доступный отрывок для чтения: 15 страниц]
Пьем, пытаясь не упасть,
Мы бутылка за бутылкой.
Есть хотим, да не попасть
Ни во что дрожащей вилкой.
Родился Олег Евгеньевич Григорьев 6 декабря 1943 года в Вологодской области. Отец вернулся с фронта раненый, запил по-черному, мать мучалась, сколько могла, потом собрала двоих детей и уехала к родственникам в Ленинград, когда была снята блокада. С тех пор и жил в Ленинграде. Но на родину свою малую вернулся уже взрослым, под конвоем в столыпинском вагоне. Также как и Иосифа Бродского, его арестовали за тунеядство, сначала продержали в «Крестах», затем послали на два года в ссылку все в ту же Вологодскую область. Только не было ни громких защитников, ни международной общественности. Не та персона. Хотя стихов к тому времени написал не меньше Бродского. И даже был известен гораздо более широко своими «садистскими стихами». Впрочем, всё равно бы он из России никуда бы никогда не уехал, о чем и говорил не раз в годы начавшейся перестройки. Да и кому он нужен был бы на западе со своей судьбой и своим неисправимым детством?
Я шел и рассказывал всем прохожим,
Как вчера ни за что получил по роже.
Пока один из прохожих
Не треснул по роже тоже.
Да и Нобелевская премия такому забулдыге никогда бы не светила. Впрочем, как и любая другая. Меня ещё удивляет, как он при своем образе жизни и при явно сомнительной для властей славе аморального поэта умудрялся изредка выпускать даже в советское время сборники детских стихов. Сначала в 1971 году в Ленинграде вышел сборник «Чудаки», состоящий из детских страшилок, мгновенно вошедших в фольклор:
– Ну, как тебе на ветке? —
Спросила птица в клетке.
– На ветке – как и в клетке,
Только прутья редки.
Говорят, внуки какого-то престарелого члена Политбюро с восторгом читали вслух эти строки, чем и вызвали негодование чиновного деда. Говорят, негодование выразил и Сергей Михалков, когда прочитал второй сборник детских стихов «Витамин роста», вышедший уже в Москве, в детгизе в 1981 году. Он-то и притормозил дальнейшую нормальную жизнь Олега Григорьева, собирающегося уже вступать по двум сборникам стихов в Союз писателей, а значит, иметь право официально нигде не работать. Был бы членом Союза писателей, не было бы тогда и первого ареста, не было бы и вологодской ссылки. Не удалось спрятаться в органичной для него нише детского поэта. Как писал питерский критик Виктор Топоров: «Чем только не мазали себе лица поэты, хоронясь от власть предержащих… какие только рубища на себя не напяливали – только бы их оставили в покое. Дали дышать. Впрочем, не всем это помогало. А вот Олегу Григорьеву помогло с точностью до наоборот… Попытка укрыться в достаточно богатом и потому широко распространенном рубище (или матроске?) детского поэта не удалась». Вот потому он панически боялся и ненавидел Сергея Михалкова. Также как и всех милиционеров, трезвым он их обходил стороной, пьяным нарывался на скандал. Михалков для него символизировал сразу все власти, и партийную, и литературную, и (через «Дядю Степу») милицейскую. Его одного он и винил, пожалуй, во всех своих бедах. Хотя, насколько я знаю, конкретно его судьбой в Союзе писателей занимался другой сытый детский классик Анатолий Алексин, ныне в Израиле изображающий из себя жертву советского строя. И никто Алексину ныне по морде не надает за все его грехи? Неужели так спасает в Израиле национальная ниша? Да и кого жалеть, спившегося русского бомжа? Впрочем, воздух родной вологодской деревни явно пошел ему на пользу. Даже от полиартрита избавился, деревенский климат излечил. Привез из ссылки и много новых произведений. И стихи, и прозу.
С бритой головою,
В робе полосатой
Коммунизм я строю
Ломом и лопатой.
Из вологодской ссылки писал своему другу Владимиру Бахтину: «Долблю ломом заледеневшую землю и копаю яму 4x4 метра с глубиной в два метра. По лому бьем молотом, и отлетевшие куски выкидываем наверх. Работа каторжная, но легче, чем писать стихи, и платят значительно больше». Как мечтательно говорят иные и об архангельской ссылке Иосифа Бродского, и о Никольском периоде жизни Николая Рубцова: вот так бы им там и оставаться, другими бы поэтами стали. И жили бы долго-долго. Собрал же в этих вологодских лесах Олег Григорьев чудную коллекцию северных бабочек, даже Академия наук хотела приобрести эту собранную им коллекцию. Увы, покупка не состоялась. А потом из опустевшей питерской квартиры Григорьева исчезли и бабочки. Украли собутыльники, или сам пропил?
Жили мы тесным кругом.
Стоя на двух ногах.
То, что хотели сказать друг другу,
Было выколото на руках.
Вот таким образом к стихам «страшилкам», к «алкогольным стихам» добавились тюремные стихи. К социальному низовому абсурду добавился и тюремный абсурд. Удивляет почти полное равнодушие к этим его злоключениям всех тех эстетов, кто таскал его по славистам и с будущим расчетом записывал на магнитофон его авторские чтения. Думаю, при желании всю эту скандальную бытовуху, за которую он получил первый срок, легко можно было не доводить до суда. Вмешайся в то время литературные покровители. Его «Чудаки» разлетелись мгновенно огромным тиражом. Ведь это было уже в перерыве между первой и второй книжками. Тем более, повторяю, никаких политических преследований Олега Григорьева не было. Судили не диссидента, и даже не автора ужасных «страшилок», судили дворового бродягу за дворовую драку, таких как он, было сотни тысяч. Кого жена сдаст, кого соседи.
При внезапном громком стуке Поднимаю вверх я руки, Потому что в этом мире Я как кукла в детском тире.
Человек дворовой культуры он и жил по законам этого двора. Составитель его наиболее полной посмертной книги Михаил Яснов пишет: «Судьба Григорьева типична для российского поэтического быта. Бедолага, пьяница, головная боль милиции и восторг кликушествующих алкашей. Почти бездомный, разбрасывающий стихи по своим временным пристанищам, – он был человеком светлого ума… В трезвые минуты – обаятельный, умный, ироничный собеседник; в пьяные – чудовище, сжигающее свою жизнь и доводящее до исступления окружающих».
За составление книги «Птица в клетке» Михаилу Яснову спасибо от всех читателей. Но я бы не стал так типизировать российский поэтический быт, неужто и «ахматовские сироты» приводили в восторг кликушествующих алкашей? Неужто вся «филологическая школа» дни и ночи проводила в милиции? И молодое дарование Елена Шварц, и вечно опрятный Александр Кушнер пропивали всю свою мебель? Я уж не говорю про дворянскую поэзию девятнадцатого столетия. Да и в детской поэзии ни Эдуард Успенский, ни Генрих Сапгир, ни Борис Заходер головной болью милиции не были. Скорее, из больших поэтов Олег Григорьев со своим бомжеским бытом был явным исключением. Разве что похождения Глеба Горбовского были столь же легендарны. Но Горбовский в поэзии почти не касался своего алкогольного дна. Нет, по этим адским кругам Олег Григорьев из близких ему поэтов ходил один, лишь соприкасаясь с книжной филологической средой. Да и среда эта не старалась втягивать его в свое пространство.
Стремился я к людям навстречу.
Вижу – бегут они стадом.
И вот эта теплая встреча
Для меня обернулась адом.
А отношение к себе питерской интеллектуальной элиты Олег Григорьев прекрасно описал в одном из лучших детских абсурдных стихотворений.
– Яму копал?
– Копал.
– В яму упал?
– Упал.
– Яма сыра?
– Сыра.
– Как голова?
– Цела.
– Значит, живой?
– Живой.
– Ну, я пошел домой.
Вот так следили за ним, ахали и охали, а потом отправлялись домой его благополучные почитатели. Скорее, я удивляюсь, как в советское время мог более-менее легально существовать такой поэт. И после вологодской ссылки детгиз издает вторую книгу стихов «Витамин роста» в 1981 году. А после новых злоключений все в то же советское время в 1989 году выходит и третья детская книга «Говорящий ворон». И даже в конце концов его принимают в Союз писателей. Если верить сегодняшним газетным представлениям о нашей империи зла, Олега Григорьева должны были навсегда отлучить от литературы еще в шестнадцать лет, где-нибудь в 1959 году, после написания им уже классического: «Я спросил электрика Петрова». Конечно, жаль, что его не приняли в Союз писателей еще по первой книжке. Может, и судьба по другой линии пошла. Но он сам себе определил путь в неформальной литературе и в неформальной жизни. И вместе с ним надо тогда жалеть сотни тысяч, а то и миллионы, таких, как он, работяг, инженеров, спортсменов, ученых, оставшихся без работы, постепенно спившихся и живущих по законам бомжеского существования.
Удивляюсь, как при таком стихийном образе жизни он успешно осуществлял многие свои замыслы, как он вообще находил время для стихов. К счастью, он от природы был наделен легким талантом, не нуждающимся в шлифовке. Был бы он прозаик, романист, не дописал бы до конца ни один роман, каким бы талантливым не был. Он и поэмы-то всего две написал, и обе блестящие. Никем до сих пор не оцененные: «Футбол» (почему бы нашим фанатам не взять её на вооружение) и православную «Рождественскую песенку». И обе были написаны в период вынужденной трезвости. Одна в «Крестах», вторая в период болезни. Это тоже у него из детства – игра словами, игра омонимами, игра в звуки, игра в заумь, игра в рифмы. Он писал всегда серьезные вещи, но с помощью несерьезных слов.
В реку рукой
Метал металл.
Нагой ногой
Пинал пенал.
Любил обыгрывать все, что увидит. Любил всевозможные превращения. Его в милицию забирают, он и её обыгрывает в своих горестных стихах. Никогда никому не открывал двери, боялся участкового.
Участковый стал в двери стучать.
Я за ним в глазок следил, даже в оба.
С таким же успехом он мог стучать
В крышку моего гроба.
Впрочем, однажды, уже в 1989 году участковый все же достучался, просто дверь была безмятежно открыта, кончился этот приход участкового «оказанием сопротивления» и новыми «Крестами». Когда его хотели второй раз посадить за очередную драку с участковым, которому Григорьев умудрился поломать фирменный козырек у фуражки, наконец-то, за него заступились и Андрей Битов, и Белла Ахмадулина. Впрочем, на суде Олег Григорьев гордо заявил, пусть судят не как поэта, а как рабочего. Он к тому времени где-то очередной раз работал то ли маляром, то ли вахтером, то ли почтальоном. Не захотел идти по пути Иосифа Бродского и после ходатайств литературных друзей выступил с заявлением: «Я прошу рассматривать мое дело и судить меня не как поэта, а как простого рабочего, каким я и был всю жизнь». Всё-таки, как поэта, его освободили, к тому же шел 1989 год, не захотели питерские власти еще одно «дело Бродского» получить. Ну а если бы он и на самом деле был бы лишь рабочим? Так бы вновь пошел по лагерям? И сколько же в наше время сидит таких бедолажек и горемык. За нелепые драки и пьяные дебоши? Не они ли и заполняют все тюрьмы России? Зэков сейчас больше (утверждают специалисты), чем в 1937 году. И это всё наша родная люмпенизированная испитая низовая Россия. Что же с ней делать? Вот и все её приметы: «Окошко, стол, скамья, костыль, / Селедка, хлеб, стакан, бутыль».
Когда попал второй раз в «Кресты», написал там дочери своей Марии, живущей в детском доме, чудную «Рождественскую песенку». Будто не было у него никогда опустошающих «алкогольных стихов». Будто и не он писал страшилки про электрика Петрова, который «ботами качает». Эту «Рождественскую песенку» почти не замечают его нынешние либеральные поклонники.
Трещит рождественский мороз.
Окошко, как в слюде
Карниз сосульками порос —
Весь в длинной бороде.
Подайте нам варенья.
Разлейте всем сбитень —
Сегодня День Рожденья,
Христа-младенца день!
И поднимая чаши.
Поем мы о Христе.
Как за грехи он наши Был распят на кресте.
Закрыт скалой в пещере.
А поутру исчез…
Христос воскрес, мы верим!
Воистину воскрес!
А ведь это уже начинался новый Олег Григорьев. Пришедший к вере в Бога. И к иным простым нравственным истинам. Это новый Олег Григорьев на суде решил отстаивать правду не поэтов, а простых и униженных русских людей, с которыми он готов был разделить свою судьбу. Это новый Олег Григорьев рисовал в тюремной тетрадке купола церквей и осмысливал роль подвижников в русской истории. Жаль, ему оставалось уже мало. Слишком уж подорвано было его здоровье. Из тюрьмы выпустили, вскоре уже и публикации пошли его взрослых стихов. Друзья стали уговаривать вообще уехать из России, воспользовавшись этим новым судом, интересом славистов и тогдашней перестроечной модой на Россию. Отказался наотрез. Впрочем, и болен был уже тяжело. Готовились книжки, до которых уже не дожил. 30 апреля 1992 года его не стало.
Крест свой один не сдержал бы я.
Нести помогают пинками друзья.
Ходить же по водам и небесам.
И то, и другое – умею я сам.
Отпевали его в Спасо-Преображенской церкви. Там же, где отпевали Александра Пушкина. Да и похоронили на знаменитом Волковом кладбище, у храма Иова Многострадального. Стихи его живут и плохие, и хорошие. Споры вокруг него идут. Конечно, он был мастером стиха. Особенно короткого стиха. Но и круги ада оставались при нём. Думаю, идти по ним поэту придется долгонько.
Павловская слобода 2 июля 2005
Шестая глава. Леонид Губанов
Губанов Леонид Георгиевич родился в Москве 20 июля 1946 года, умер в Москве, на улице Красных Зорь, на своей квартире от острого сердечного приступа 8 сентября 1983 года, в возрасте, предсказанном им самим в поэме «Полина» – тридцати семи лет. Похоронен на Новом Хованском кладбище.
Мать – сотрудница ОВИР. Отец – инженер. Крещён в Церкви Святой Троицы на Воробьевых горах. Первая публикация стихов в пятнадцать лет в «Пионерской правде». Окончил вечернюю школу. Работал фотолаборантом, почтальоном, грузчиком в булочной, пожарным в театре. В 1963 году составил самодельный сборник «Первое издание неофутуристов». В 1964 году впервые напечатаны в «Юности» три четверостишья из поэмы «Полина».
29 января 1965 года выдвинул идею создания объединения поэтов и художников «СМОГ», что расшифровывали или как «Самое молодое общество гениев» или официально «Сила, мысль, образ, глубина». Первую программу подписали также Владимир Алейников и Владимир Батшев. 19 февраля 1965 года в московской библиотеке имени Фурманова прошёл первый поэтический вечер СМОГа. В группу вошли Николай Мишин, Вадим Делоне, Юрий Кублановский, Алёна Басилова, Александр Морозов и другие. Был близок одно время к смоговцам и Эдуард Лимонов.
14 апреля 1965 года, в годовщину смерти Маяковского прошли по Москве с лозунгами «Лишим социализм девственности» и другими. В том же году его стихи вместе с другими смоговцами опубликовали в энтээсовском журнале «Грани» (№ 59). Начались преследования властей. Леонид Губанов в конце декабря 1965 года попал в психиатрическую больницу им. Кащенко. Потом началась поднадзорная жизнь с неоднократными вызовами в органы, задержаниями, запугиванием. Эмигрировать отказался. Жил богемной наркотической жизнью. Был близок к православной церкви. Подрабатывал, где мог: сторожем, грузчиком.
Не был замечен ни прессой, ни журналами и в начале перестройки, лишь четыре стиха в «Дне поэзии» 1984 года. Позже в 1985 году Игорь Дудинский опубликовал подборку стихов в журнале «Мулета» в Париже. Первая большая публикация стихов в России в журнале «Знамя» в 1993 году. Почти полное издание его стихов вышло в Москве в издательстве «Время» в 2003 году.
Явно загубленный лидер послевоенного поэтического поколения.
Русская керамика
Леонид Губанов. В рубищах великих слов
Есть где-то земля, и я не боюсь её имени,
Есть где-то тюльпаны с моей головой и фамилией…
Есть где-то земля, пропитанная одышкой.
Сестра киселя, а душа – голубеющей льдышкой.
Есть где-то земля, пропитанная слезами,
Где избы горят, где чёрные мысли слезают
Напиться воды, а им подают лишь печали,
Есть где-то земля, пропитанная молчаньем.
Есть где-то земля. Которую любят удары
И ржавые оспы, и грустные песни-удавы…
Есть где-то земля, пропахшая игом и потом,
Всегда в синяках, царапинах и анекдотах.
На льняную юбку она нашивает обиды,
И только на юге её украшенья разбиты.
Есть где-то земля, как швея, как голодная прачка,
День каждый её – это камень во рту или взбучка.
Над нею смеются, когда поднимается качка.
Цари не целуют её потемневшую ручку.
Есть где-то земля, как Цветаева ранняя, в мочках,
Горят пастухи, и разводят костёр кавалеры.
Есть где-то земля, как вино в замерзающих бочках —
Стучится вино головою, оно заболело!
Есть где-то земля, что любые предательства сносит,
Любые грехи в самом сердце безумно прощает.
Любые обиды и боли она переносит,
И смерти великих. Как просеки – лес, её навещают.
Есть где-то земля, и она одичала, привыкла,
Чтоб лучших сынов застрелили, как будто бы в игры
Играли, уволив лишь жалость, плохую актрису.
И передушили поклонников всех за кулисами.
Есть где-то земля. Что ушла в кулачок даже кашлем,
И плачет она, и смеется в кустах можжевельника.
Есть где-то земля с такою печалью – нет краше.
Нельзя так сказать, помилуйте, может, не верите?
Есть где-то земля, и я не боюсь её имени.
Есть где-то земля, и я не боюсь её знамени,
Последней любовницей в жизни моей, без фамилии,
Она проскользнет, и кому-то настанет так завидно.
Есть где-то земля, и я не боюсь её грусти.
От соли и перца, бывает, однако, и сладко,
Есть где-то земля. Где меня рекламируют гуси.
Летящие к Богу на бледно-любую лампадку.
И я сохраню её почерк волшебно-хрустящий.
И я сохраню её руки молочно-печальные,
На всех языках, с угольком посекундно гостящий.
Я знаю. Я знаю – одна ты меня напечатаешь.
Ах, всё-таки люблю я церковный рисунок на ситце.
Ах. Всё-таки люблю я грачей за седым кабаком,
Приказано мне без тебя куковать и носиться
И лишь для тебя притворяться слепым дураком.
Ах, всё-таки люблю я утюг твой и вечные драки,
И вирши погладить давно бы пора бы, пора…
И с прелестью злой и вовсю нелюбимой собаки
Лизнуть твои руки. Как будто лицо топора!..
Леонид Губанов
Вспоминаю, как году в 1975 познакомился с Леней Губановым на квартире своего приятеля, московского математика, преподавателя МГУ, большого любителя изящной словесности. Губанов был тогда уже изрядно выпивши. С ним пришел хоровод его девиц и поклонников. Но сам домашний вечер его поэзии всё же состоялся. Впрочем, очевидно, примерно такими же были и другие, в ту пору еще многочисленные вечера его поэзии, проводившиеся в квартирах учёных, в маленьких библиотеках, в студенческих общежитиях…
Читал он свои стихи завораживающе, колдуя над ними, как древний шаман какого-то славянского племени. Он не был актером XX века в чтении своих стихов, как Евтушенко или Вознесенский, он был скорее древним гусляром. Не случайно он так любил Древнюю Русь, допетровскую Русь, не случайно он посвятил ей многие свои стихи и поэмы.
Может быть, он и сам к нам пришел как бы из того древнего времени?
А мне – семнадцать. Я – семьсотый.
Я Русь в тугих тисках Петра.
Я измордован, словно соты.
И изрешечен до утра…
А Пётр наяривал рубанком.
А Пётр плевать хотел на совесть.
На нем стрелецкая рубаха
И бабий плач царевны Софьи…
Ощущение от его поэтических уходов в историю Руси явно указывает, что он был на стороне стрельцов, на стороне староверов, на стороне древних сказителей. И даже все его уходы в авангард, в стихотворный эксперимент, скорее схожи с творческими раскованными поисками такого же русского шамана Велимира Хлебникова, нежели с расчетливой литературной игрой нынешних постмодернистов. Он обожал Древнюю Русь, все её обряды и традиции, писал свои поэтические «Отступления в семнадцатый век», становясь сам на время то боярином, то стрельцом. При этом свои уходы в древнюю старину Леонид Губанов соединял с авангардом века двадцатого, продолжая эксперименты Хлебникова и Маяковского, сюрреалистов и концептуалистов.
Вроде бы и повторы осознанные у него идут довольно схожие с опытами нынешних экспериментаторов стиха, и звукопись, игра на чередовании определенных гласных и согласных, постоянные реминисценции, переклички со стихами то Есенина и Клюева, то Хлебникова и Маяковского, то Пастернака и Мандельштама – весь арсенал запоздавшего русского постмодернизма налицо. Но в поэзии Леонида Губанова даже полуплагиат какой-нибудь отдельной строчки из поэтов Серебряного века звучит как бы заново. По-варварски свежо и первозданно. Его так и воспринимали – как варвара русской поэзии, несмотря на все его многочисленные ссылки на Верлена и Рембо, на Пушкина и Лермонтова. Он жил исключительно в мире поэзии, даже в мире русской поэзии, но вольность его обращения и со словом, и с ритмом, и с образами была такова, что весь предыдущий поэтический опыт как бы улетучивался, и он вновь оставался один на один с миром первичности: первичности слова, первичности человека.
По всей России стаи, стаи…
А на спине моей как будто
Горят горчичники восстаний.
И крепко жалят банки бунта…
На город смотрят, рот разинув,
И зависть, как щенок, в груди.
А у меня, как у России. —
Всё впереди. Всё впереди!..
Ему в те шестидесятые-семидесятые годы завидовали многие из куда более признанных и печатаемых во всех журналах поэтов. Завидовали его дерзости, его потаённой славе бунтаря и вольнолюбца. Завидовали его свободному владению стихом, его импровизациям, его моцартианскому началу. Он был негласным поэтическим королём своего поэтического поколения. Как вспоминает его давний приятель поэт Юрий Кублановский: «Авторская декламация Губанова по силе эмоционального воздействия была вполне сопоставима с исполнением лучших тогдашних бардов, несмотря на то что не могла брать за горло струнными переборами. И слушавшие его в ту пору ценители через всю серятину последующей жизни пронесли полученный от него заряд-огонек». И на самом деле, не запомнить Леню Губанова было нельзя. Он был самородком в любой компании, впрочем, и любил подчеркивать это, не любил соперничества, из-за этого и драки с тем же Эдуардом Лимоновым, презрение к шестидесятникам, которых он не выносил.
Я стою посреди анекдотов и ласк,
Только окрик слетит, только ревность притухнет.
Серый конь моих глаз, серый конь моих глаз.
Кто-то влюбится в вас и овес напридумает.
Только ты им не верь и не трогай с крыльца
В тихий, траурный дворик «люблю»,
Ведь на медные деньги чужого лица
Даже грусть я тебе не куплю.
Может быть, ещё и поэтому те же шестидесятники, немало позаимствовавшие и мотивов, и ритмов, и конкретных тем из неопубликованных стихов Леонида Губанова, не особо стремились увидеть их напечатанными… Ни в те шестидесятые годы, ни ныне во времена полной вольности в публикациях. По сути, его открыли с помощью его друзей лишь сейчас, в 2003 году, когда, наконец, вышла более-менее полная книга стихов Леонида Губанова: «Я сослан к Музе на галеры…» Так и был сосланным поэтом все полтора десятилетия перестройки и гласности, тут уже на советскую власть не свалишь. Не нужен он был бывшим и нынешним кумирам стихотворчества. Редкие публикации в малотиражных журналах его друзей ситуации не меняли.
И на коленях простою,
Век свой на днище слезы черпая,
Там, где любимую мою
Поят вином моего черепа!..
Тогда заметно стало бы, что, скажем, не Булат Окуджава со своей популярной песней: «Дай же ты всем понемногу…», а Леонид Губанов со своей: «Воинствующей просьбой» первичнее и оригинальнее:
Дай монаху день мохнатый,
Удочку, земли богатой,
Ласточку и апокалипсис,
думку вербы – а пока я с ним.
Девушке – коня лихого,
Мох на шлем богатыря
И лукавого больного
В комнаты нашатыря…
Чайной ложкой по лицу
Дай последнему дворцу.
Дай закату три зарплаты,
Домовому – треск колоды,
Пастернаку – злость лопаты
В облигациях урода…
Ну а мне дай мужество —
Никогда не оглядываться!..
Кстати, и во многих стихах Андрея Вознесенского явно слышны губановские мелодии, видны губановские находки. Впрочем, поэт был щедр, и по молодости никогда не отчаивался.
А я за всех удавленничков наших,
За всех любимых, на снегу расстрелянных,
Отверженные песни вам выкашливаю
И с музой музицирую раздетой.
Я – колокол озябшего пространства…
И он звонил в свой колокол озябшего пространства, стараясь дозвониться до сердец своих соотечественников. Если сравнивать по дерзости и поэтической, и политической, стихи Леонида Губанова и, к примеру, стихи Иосифа Бродского предссыльного периода, одних и тех же лет, то, на мой взгляд, стихи Губанова тех лет – конца шестидесятых начала семидесятых – были и ярче, и дерзостнее, более вызывающими, но, вот беда, карательная Москва за Губановым послеживала, но в ссылку не отправляла.
Меня пугает эта слава
И черный локон запятой,
Прости, железная держава,
Что притворилась – золотой.
Побольше бы твоих пророков
Расстреливали на снегу.
Вы запретили веру в Бога
Надеждою на пять секунд.
Любовь вы к рельсам приковали.
Поэтов в тундру увели.
Зевая, опубликовали —
Какие розы отцвели.
Потом узнали, сколько стоит
Берез пытаемая кровь.
Услышали, как гений стонет —
Любимая, не прекословь.
Как гордость нации моей
Петлю и пулю принимает,
Слезами всех семи морей
Россия это понимает!..
Интересно, что было бы, если бы в те шестидесятые-семидесятые годы питерского поэта Иосифа Бродского оставили органы в покое, а куда более дерзкого и непослушного москвича Леонида Губанова отправили в ссылку в Архангельскую область? Не в упрек Иосифу Бродскому я это пишу, не он выдумал свои страдания, как говорила Анна Ахматова: «Кто-то делает мальчику славу».
И всё-таки, даже, если перевернуть время по-своему, результат был бы в любом случае другой.
Во-первых, Леонид Губанов непослушен во всём, он вызывающе ведет себя не только перед советскими властями, он не подошел бы и нобелиантам того времени, он бы успел разругаться со всеми западными славистами и журналистами, набил бы кому-нибудь морду и был бы отправлен в американскую тюрягу.
Во-вторых, был Леонид Губанов чересчур национальным русским поэтом, даже когда ругался со своим же народом и дерзил своим же святым. Он был чересчур православным, особенно в свои поздние годы, чтобы приглянуться западным славистам. Те отшатывались от Губанова, как черт от ладана, чужим духом пахло. Эксперимент с перевертыванием времени получился бы явно неудачным. У одного бы – Иосифа Бродского – лишенного архангельской ссылки и страданий, премию бы отобрали, другому бы – Леониду Губанову – всё равно её не дали бы. Россия была бы в явном проигрыше.
И, вспомнив все слезы и нищенство,
Всплывет православное облако
И скажет мне – ваше величество,
Чужое то небо нам побоку…
Нет, вся слава Леонида Губанова была и остается внутри России. Более того, несмотря на свое московское происхождение (родился в Москве в 1946 году, крещен в церкви Святой Троицы на Воробьевых горах), он был похож на русского провинциального гения. И поведением своим, и стихами, тут и гонор провинциала, тут и его постоянные разгулы и загулы, с русской непосредственностью он завоевывал Москву.
Ты – провинция,
Ты вошла в меня неспроста,
Вся от зависти, вся от купола…
В начале своего творчества, в период создания СМОГа (самого молодого общества гениев) слава Леонида Губанова перехлестывала все края, ему могли позавидовать и многие увенчанные и книгами, и премиями поэты того времени. Даже то, что фельетоны о нем писал Леонид Лиходеев в «Комсомольской правде», его громили в «Крокодиле» – вызывало зависть у регулярно печатавшихся коллег.
Андеграунд явно был на слуху в культурной богеме, и о Губанове слышали все, кто даже не видел его ни разу и не читал его самиздатских стихов.
На горьких грамотах берез
Рисуя свой славянский росчерк.
Чтоб к вечеру прекрасно пьяным
В каморке вечера бесплатно
Уснуть под красным одеялом
Ржаного теплого заката.
Я знаю, мне печаль не выстирать,
Проснусь, воскликну: Боже правый!
И мысли золотыми листьями
Пойдут ко мне на сердце падать…
И ведь это, чудо-то какое поэтическое, было написано юношей в 1963 году, в шестнадцать лет. Кстати, уверен, даже, если бы он и умер молодым, как его любимый поэт Лермонтов, он навсегда остался бы в русской поэзии уже своими первыми стихами… Так ярко в конце XX века никто не начинал.
Я – Дар Божий, я дай Боже нацарапаю,
Улыбнутся ветлы: на царя, поди?
И заплещут – берег наш любимый,
И за плечи белые обнимут…
(1963)
Может быть, для совсем молодого Леонида Губанова эта слава была даже чрезмерной, слегка заразила его звездной болезнью. А в конце семидесятых, когда мода на андеграунд прошла, умело напуганная карательными мерами правоохранительных органов, от той былой славы поэта остался лишь горький осадок. Не различимый даже в лупу, ибо публикаций на родине как не было, так и не ожидалось впредь. Осталось с Леонидом Губановым горькое одиночество и несколько верных друзей. Спасала поэта от безнадеги и депрессии вера в свое будущее:
И молодому поколенью
Не разглядеть за сотней тел —
Что за свои стихотворенья
При жизни я окаменел.
Мои пророческие книжки
Не объяснит седая Русь.
Ну что ж, ни дна ей ни покрышки
Когда я бронзовым вернусь!..
Он был не принят в эти годы ни в кругах либералов, ни в кругах патриотов. Он был изначально чересчур волен по натуре своей. Он не был осознанным диссидентом или ниспровергателем основ. Он был в семидесятые-восьмидесятые годы вольным русским поэтом, что категорически не допускалось. Не знаю, какие идиоты курировали в органах Леонида Губанова и других смогистов, но мне очень обидно, что Леонид так и не смог опубликовать многие свои прекрасные стихи, наполненные и любовью к родине, и любовью к природе, к нашей истории.
И смотрит девочка, робея,
От жалости ко мне ржавея —
Мол, посреди таких друзей.
Не смех, прижизненный музей.
И только ветры в поле пали.
И только волки вышли в ночь.
В России грусть была в ударе —
Кому бы плахами помочь?..
Да, его творческую, его поэтическую жизнь явно отнесли на плаху безжалостному палачу. Он был сероглазым всадником во мгле своего застойного времени. Я того же поколения, что и Леонид Губанов, того же 1946 года, свидетельствую: нашему поколению не досталось ни оттепели, ни даже права на отстраненное наблюдение за жизнью, которое получили так называемые «сорокалетние». Первый всплеск нашего поколения – смогисты – были задавлены, не доходя до публикаций. Остальные тащились в обозе «сорокалетних», предпочитая не бунтовать против тихого гниения и развала нашей родины. Кто-то не выдержал (ни страданий, ни преследований) и этого тишайшего застоя и уехал за рубеж, подобно Юрию Кублановскому, Евгению Вагину, Николаю Бокову, Вадиму Делоне, но и там явно не подошел к такой же сплоченной и кастовой эмиграции, кто-то просто перестал писать, безнадежно наступив на горло собственной песне.
Но как весело и оптимистично всё начиналось. Вспоминает Владимир Алейников о «…губановской мечте о каком-то великолепном содружестве творческих людей, чуть ли не братстве, во всяком случае – славной компании, где все бы были в доску своими и все что-нибудь да создавали, творили – стихи ли писали, прозу ли, рисовали… в преддверии чего-то необычайного…». Вспоминает Владимир Алейников и самого Губанова: «…коренастая, ладно сбитая фигура Губанова… Его изумительные серо-голубые глаза, действительно – зеркало его, губановской, таинственной души, излучали особенный, теплый, льющийся изнутри непрерывным потоком свет – свет предчувствия грандиозных событий, тайны, откровения…»