Текст книги "Союз молодых"
Автор книги: Владимир Тан-Богораз
сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 22 страниц) [доступный отрывок для чтения: 9 страниц]
XVII
Черезовой плотины на реке не было уже лет сто, с тех пор, как перевелись последние юкагиры. Колыма – река серьезная, на две тысячи верст, а ширина ее у Среднего, пожалуй, с версту. Перегородить с берега на берег такую речищу – серьезное дело. Осенью, по рекоставу, это, разумеется, легче. Прорубай себе лед и запускай рядами перевязанные прясла. Такое бывало и после.
Но летом по полой воде, средь быстрого течения, когда не за что схватиться и не за что держаться, как же начинать городьбу? Старые юкагиры умели, они многое умели, забытое потом.
Митька-диктатор хотел было выписать сверху живого юкагира. Там, далеко, догорала последняя горсть древнейших обитателей края, забытая среди обезлюдевших и мертвых пустынь. Выручил старый Дауров. Он покопался в своей неистощимой памяти и сказал: «Главное, прясла готовьте, слеги, обвязки, – и даже число указал: вот столько и столько. – Сваи забьем, дальше само дело покажет».
Митька, однако, начал от печки, то есть от знакомой и привычной уже макаризации.
Рыбу даже в черезовой плотине не ловят без сетей. Но по сетной части все давно макаризнули. Митька решил пустить в ход чрезвычайные меры и собрать новый сетной материал. Исстари на Колыме лучшие сети заготовлялись из белого холста. Его покупали аршинной мерой, нередко за дорогую цену, потом распускали по ниточкам, из ниточек ссучивали прядево, из прядева связывали сеть. Это героическое средство обеспечивало свежесть и крепость драгоценных сетей.
Колыма таким образом вела себя вроде Пенелопы и каждый год распускала по ниточке блестящую плотную ткань.
Митька объявил всеобщую мобилизацию холста. Пошел по дворам с «молодыми», стал собирать простыни, полотенца да скатерти. Простынь было мало, спали поречане на шкурах. Но большие камчатные скатерти были у многих казачек, не только у купчих. Бабы отдавали поневоле, но выли по белым скатертям, как будто по покойнику.
У запасливой старой Гаврилихи вышло драматическое представление. Ей было семьдесят лет. Когда-то она считалась первой щеголихой на всю Колыму. Это об ее неслыханной роскоши пела насмешливая песня:
По три мыла перемывала,
по три юбки передевала…
Звон, звон, эй, ребята, звон,
по три юбки передевала…
Гаврилиха, шутка сказать, носила крахмальные юбки. По праздникам девки бегали сзади и шептались: «шуршит». Целых полвека Гаврилиха была для приезжих торговых богиней-покровительницей, приветливой хозяйкой и приемной Венерой. Она одна заменяла целое учреждение и притом наивысшего сорта. И странно сказать, еще пять лет назад на нее заглядывались молодые молодчики, быстроглазые и свежие, как репа.
Макаризацию Гаврилихи хитрущий диктатор обставил в торжественной форме. Он явился к ней вкупе с обоими старостами, казачьим и мещанским. Олесов Микола с неизменным серебряным крестиком нес его кожаный портфель. Митька поклонился Гаврилихе в пояс и вымолвил:
– Бабашка Марья Гаврильевна! Общество постановило просить вас потрудиться выдать для спасения человеков от смертного голода, сколько найдется у вас сетного материалу.
И бабушка тоже поклонилась и сказала:
– Сетного у меня нету, а прочее берите, что по нраву.
И велела принести сундуки.
Но когда «молодые» стали выбирать из укладок и скрынь белые и крепкие полотна, сердце у Гаврилиха упало. И она крикнула Реброву с сердцем:
– Сама разберу!
– Уйди-ка ты, постылый! Сдам сама с весу, пудами. Нечего тебе тут делать! Уходи!
И Митька поклонился и ушел.
В эту неделю лучшие дома Колымы обратились в мастерские для расщипки полотняной корпии. Словно воротилось время Крымского похода, когда вся уездная Россия расщипывала корпию для раненых. Нащипанная корпия раненым тогда не попала. Но из колымских расщипанных ниток те же казачки и купчихи связали три огромных мережи для средних прясел «череза». Гаврилиха сама принесла их в «кимитет», – бывшую полицию уже называли комитет.
После того Гаврилиха стала ревностной сторонницей колымского диктатора.
– Так и досельные делали, – говорила она. – В досельное время, когда еще был не Колымск, а Собачий Острог.
Опираясь на это сочувствие, Митька объявил деревянную повинность. Он устроил рабочие партии не только по классам, но также по полу и возрасту. Была партия купеческих старух, которая должна была доставить тридцать вязок резаного тальнику; поповская партия – тридцать двухсаженных слег; больничная команда – ивовые свясла, пятьдесят. Казаки, якуты, чиновники, никто не был изъят. Временное «народное правление», Трепандин и Качконок, в виде особого штрафа за свою политическую дерзость, давали двадцать саженей, совершенно приготовленного прясла.
Долго рассказывать, как забивали копрами обточенные сваи, навязывали прясла, выплетали ивовые морды, пузатые, как бочки. Два месяца работала шальная Колыма над шальною затеею шального диктатора Митьки. Непривычные руки купцов и попов стучали топорами. Проливали чиновники пот вместо нелепых бумаг над свяслами, свитыми из ивовой коры.
Митька спал и дневал на стройке. Равнял, переставлял и прясла и самих работников. Даже губернатор Завойко, памятный в летописях севера, равнявший когда-то население в камчатских деревнях, чтобы ни одна не смела перерасти другую, не мог бы ни в чем переплюнуть колымского диктатора. Меньшие и большие люди даже перестали грызться. Они ждали с нетерпением, чем кончится это невиданное дело. В последнюю субботу перед Ильиным днем совершилось небывалое. Река была перетянута с берега на берег узким пояском лиственичных свясел с воротами и ивовыми вершами. Волны цедились сквозь утлую плотину, как сквозь частую зеленую гребенку, и процеживались, вниз, не сдвинув ее с места. Надо было загружать мережи и потом собирать новый общественный промысел.
И тогда Митька открыл свои карты и выпустил новый декрет о трудовом распределении общественной рыбы. Он объявил, что согласно декретам революции паи выдаются: старикам и старухам три четверти, детям до десяти лет полная, беременным женщинам – с четвертью, т. е. пай с четвертью, – кроме нетрудовых элементов и служителей религиозных культов.
Положим, служители религиозных культов беременны вообще не бывают. Но намерения Митьки были совершенно ясны.
И тут начался в Колыме так называемый трудовой бунт нетрудовых элементов. Они застукали Митьку в комитете и стали показывать ему свои непривычные ладони, набежавшие мозолями, действительно кровавыми.
– Разве же мы не работали?
– Коровьим потом, – откликнулся Кешка Явловский, богатый якут, плохо говоривший по-русски. Он хотел сказать: кровью и потом, а вышло у него по-коровьи. И Митька усмехнулся и показал им свой собственные ладони, крепкие и жесткие, как еловая доска.
– Десять вязок фашиннику я вынес из лесу на своих старых плечах, – заплакал отец Алексей. – Не будет вам счастья, не будет.
– Обойдемся без вашего счастья, – откликнулся Митька.
Тогда трудовые ладони нетрудовых элементов стали сжиматься в тугие кулаки и подскакивать к Митькиному носу.
– Постойте, товарищи, – сказал Митька весьма хладнокровно, – вот вам последний декрет: отдайте одежу, какая у вас лишняя, опять же дома у вас лучше, дрова, у Макарьева на десять годов заготовлено дров. Все поровняйте, тогда я поровняю паи.
Вечером старая Гаврилиха прислала свою внучку в «кимитет».
– А бабушке как?
– Бабушке Гаврилихе пай за общественные заслуги, – галантно ответил диктатор.
В воскресенье загружали мережи. Духовенство, ионы и дьячки вышли в облачении на площадь с крестами и хоругвями благословить промысел. Был, кстати, Ильин день, большой колымский праздник. Попы не спросили разрешения, а у Митьки духу нехватило запретить. Пропели молебен, и саженный Кирик затянул своим кислым баском: «Державному, правящему колымскому народу многая лета!» И тогда вышел отец Палладий Кунавин и сказал проповедь. Он начал ее в резких тонах и стал говорить о жадных богачах, отнимавших у бедного последнюю сельдятку и снимавших со вдовы единственную ровдужную парку.
Слушатели крякали, все это соответствовало подлинным житейским делам.
– За грехи богачей разгневался господь и послал недолов. И надо прогнать богачей из храма трудового, как же и господа их прогнал из храма иерусалимского. Надо смирить их дележами, реквизициями, конфискациями.
Он твердо выговорил эти незнакомые слова, вместо обычной колымской макаризации. Большие люди слушали и менялись в лице. Поп перешел на сторону простого народа. Так отец Кунавин приобрел себе новую славу красного священника.
И дальше пространно говорил отец Кунавин о волках, овцах и пастухах. И волки выходили, конечно, купцы, а овцы – мелкота, трудовая и трусливая. Пастухи же суть пастыри добрые, учители, полагающие душу за други своя. Тут он говорил о политических борцах и указывал между ними поповичей, начиная от Сперанского и кончая Чернышевским.
Колымчане кивали головой. Они политических знали. Бывали между ними и такие из поповского роду, которые умели служить за дьячка и попа и пели обедню, – положим, когда выпьют, и совсем не церковную, а другую, такую оборотную, забористую, с перцем: «Отроци семинарстие, среди кабака стояще, пояху!..» и прочая неудобописуемая.
А Кунавин заливался соловьем:
– Трудовое священство страдало с народом от насилия властей и корысти торгующих.
Поречане разинули рот. Такие словеса, кудрявые и хитрые, были им в диковину.
– В трудовом единении с господом будем залечивать голод и холод, и благословит бог труды рук наших обильными плодами. Если же в разделении с богом и священством – не благословит бог труда нашего и не соберем плода рыбного ни в реках бегущих, ни в озерах широководных, – не будет нам рыбного промысла…
Из этой проповеди вытекало ясно: трудовому священству надо дать пай наравне с молодыми недопесками и всякой общественной службой. Если же не дать, то не даст бог рыбы.
От угрозы молодые нахмурились, а жители струхнули:
– А ну, как и вправду не даст, что тогда?.. Столько работы понапрасну, – как будем жить?
Но Митька вышел вперед и сказал добавочную проповедь, тоже о божественных вещах:
– Бог, кровь, веру… Богородицу, печенку, селезенку… Рыбы попам не дадим. Что поп, то и клоп, Толстые, толще купцов.
– А бог, где бог? Бог так бог и сам не будь плох. Глупости это о боге, а черти вправду есть. Но бога попы выдумали. Пускай же он их и кормит. А в случае чего – хвать боженьку за ноженьку и об пол. – И он погрозился в пространство еловым кулаком.
Мережи загрузили в воскресенье. В понедельник, день тяжелый, был первый высмотр, и вышло совсем против бога и против тяжелого дня. Орудовали безбожные недопески и вытащили полные мережи и полные морды. Три часа таскали корзинами рыбу и «лили» на берег. Грудную[29]29
Грудный, от груда – «обильный».
[Закрыть] рыбу на Колыме не высыпают, а льют, как воду.
Тут были нельмы, как толстые бревна, сытые налимы, носатые, осанистые максуны, длинные злые сардонки, пузатые чиры и всякая другая благодать.
И тогда Митька выпустил третий декрет: на паи половина, другая половина обществу, будем варить на сирот и на бедных, хлебать из одного котла, как хлебали досельные.
В тот день на Колыме был праздник побольше учредительного митинга на площади церковной. Варилась в огромных котлах трепучая, жирная рыба, и все черпали и ели, кто сколько осилит. Тут уж хватило для всех, для богатых и для бедных, для попов и дьячков.
– На-ко, что выдумали, – говорили про себя колымчане с искренним удивлением. – Без сети, без невода промыслили едушку.
Но к утру получилась перемена. Кунавинский бог оказался и мстительным и чутким. На Митькино насмешливое слово он ответил потопом, как при праотце Ное. Хлынула сверху вода, как это бывает на северных реках, и к вечеру затопила и верши и прясла и поднялась до краев берегового яра. Недопески поехали в лодках, но плыть приходилось как будто в вышине и из лодки можно было заглядывать через берег и видеть зеленую тундру до чернокаменной Едомы. Едома – это гряда на запад от Колымска.
К плотине было не приступиться. Течение рвало и несло, и можно было видеть, как гнутся и трепещут еловые вершинки под водой. Викеша покачал головой.
– Мережи-то где ловить будем, разве на заимке Веселой?
– Все этот поп напортил, – угрюмо сказал Гагарленок. – От бога отбил. Язык у него ядовитый.
– Так неужто покоримся! – вспыхнул Берестяный Микша. – Попу али богу, али чорту, прости господи, да ни в жисть, ни за что!
– Даешь рыбу!
Он вскочил, рискуя опрокинуть лодку, и протянул вверх с угрозой руку.
Все недопески вскочили и подняли руки и крикнули:
– Даешь рыбу!
Это было похоже на заклинание.
Викеша плечами пожал:
– Нет рыбы, так есть птица.
– Здесь ничего не выходит. Бабы, купцы да попы. Мешают своим духом. Митька-то старался, теперь нам надо постараться. Какие же мы молодые? Поедем на озера за птицею. Там на слободе добудем, как надо, и никто не помешает.
– Даешь птицу!..
XVIII
У колымской молодежи было любимое местечко. Оно называлось «на бревнах». Бревна лежали на самом берегу, пожалуй, лет двадцать. Их приплавили сверху на постройку прибавочного флигеля к полиции в пышные исправничьи дни. Но теперь, разумеется, было не до стройки. Были они такие огромные, что даже распилить их на дрова никто не покушался.
Зато собираться на бревнах было чрезвычайно удобно, конечно, не большими компаниями, а отдельными парами. Каждое бревно представляло скамейку и, если угодно, кровать. В первые августовские ночи, которые приходят на Колыму, густые, как чернила, начинались свидания на бревнах, объятия и вздохи.
В августовскую ночь Аленка-поречанка вышла на бревна к Викеше Русаку. У ней были на уме не любовные утехи, а серьезные дела. Максолы собирались на совет по поездке за птицей, а максолок к себе не позвали.
– Значит, нас не берете? – опросила Аленка сердито.
Викеша молчал.
Аленка неожиданно закинула ему руки на шею и прижалась в темноте к его жесткому широкому плечу.
– Меня возьми, – пролепетала она своим шепелявым говорком. Вышло у нее: «меня вотьми».
Ей было только пятнадцать лет, и она вообще обниматься еще не любила. Когда приставали к ней парни, она отбивалась, щипалась, царапалась, как кошка.
Но кошки при случае умеют тоже мурлыкать.
– Вотьми меня!
– Сами не знаем, как ехать! – возразил неохотно Викеша.
Аленка откинула голову.
– А я все-таки поеду! – сказала Аленка с привычным упрямством.
Викеша молчал.
– Матка твоя за медведем ходила, – сказала Аленка. – Пусть мы хоть за птицей!.. Поедем, все равно…
И Викеша поступился и молвил:
– Попробуйте, езжайте.
Так через день сплыли по Колыме четыре карбаса, нагруженных доверху живым человеческим грузом, максолами Колымска. За карбасьями были завязаны стружки и легкие «ветки»[30]30
Стружок – челнок, долбленный из тополя, ветка – легчайший дощаник.
[Закрыть]. Девчонки ехали отдельно от мальчишек. И даже подняли на мачте особый флажок и вместо обычных букв С М, «союз молодежи», вышили С Д.
То был не девиз меньшевистской социал-демократической партии. То был союз еще более древний: «Старые Девы». И этим девчонки хотели сказать, что им мальчишек не нужно.
С собой захватили максолы и девы метательные доски да дротики, ружья да луки со стрелами. Дорожные запасы были в реке или в воздухе. В амбаре на их долю нашлось по три горсти муки, да и то окаменелой, подмоченной, вязкой, как глиняные комья. Да еще по десятку хачирок, тоненьких, как пленки, таких, какими и собаки брезгают.
Было их 17 человек мальчишек и полдюжины девчонок.
По полой воде лодки стремительно сплывали вниз. Плесо за плесом развертывалось и свертывалось, как гладкое полотна. В первую ночь пристали к мысу и долго искали хорошего местечка, где развести огонь. Все было затоплено. Река переливалась через свои берега, и каждая низинка стала затоном или озером. Костер развели перед самым утесом. И, когда заварили мучную болтушку и смородинный чай, из утеса неожиданно вылез какой-то толстый зверь, попал в огонь, опрокинул и чайник и котел. И пока он отплевывался и отфыркивался дымом, они его убили просто палками. Это была россомаха. Уходя от наводнения, она явилась на ночлег раньше максольской команды и поплатилась за свою раннюю поспешность и позднюю медлительность.
Россомаха медвежьей породы, но вместе и куньей, и мясо ее не годится на еду. Впрочем эта россомаха опрокинула котел и влезла в огонь добровольно, как будто желая изжариться. И на этот раз они поужинали жестким куском россомашины, поджаренной на угольях, чтоб уничтожить ее неприятный запах.
На втором ночлеге река послала им настоящий промысел. То был дикий олень, согнанный с другого берега каким-то сердитым лесным жителем, возможно, медведем, опустившийся в реку как раз против огнища. Он плыл через реку, как будто на маяк, и заметил одновременно рыжий огонь на берегу и легкий челнок, вылетевший навстречу, как злая змея.
Оленье мясо было получше россомашьего. Это была настоящая, правильная, речная еда.
От Черноусовой протоки свернули на запад и выплыли на тундру. Здесь пошли по переузьям к горлам, переходя из озера в озеро по глубоким извилистым вискам. Стали попадаться линялые гуси и крохали. Они подрезали им шею развилистой сатиной, пущенной с узенькой дощечки навесно по воде. И вечером котлы их были наполнены мясом, молодым и душистым.
Девчонки, добывали себе свое мясо сами. И разводили особый костер. У них было так чисто, уютно, подметено по ночевищу и устлано хвоей.
И когда ребятишки пришли к ним в гости, они пропели им насмешливую песню.
Бонданды, Бонданды,
пойди зверя убей,
нам на постельку,
себе на одеялко.
Сверху карбас плывет,
там девки хорошие,
таки большеносые,
А я девок увидал,
в балаганчик ускочил.
Ко мне девки пришли,
в роте воду принесли,
стали меня прискать,
стали меня тискать…
Они плясали и щелкали пальцами у парней перед носом. И плевали в их сторону, словно обрызгивали водой застенчивого Бонданды. И так обруселые потомки и наследники юкагирского Бонданды убрались ни с чем восвояси.
В поселке Горлах стали дневать. Обитателей не было. Промысловые избушки были не заперты и пусты. Там не было имущества. Даже мусор и обычные рыбьи кости подъели песцы да россомахи.
Сторожевая башня еще не до конца рассыпалась. Верхняя связь стояла на земле, словно кто-то огромный и сильный снял ее сверху да так и поставил на землю.
Нижняя часть совершенно исчезла.
И Машуха Широкая стала, по обычаю, рассказывать, не дожидаясь приглашения:
«В досельное время сюда наезжали речные с Колымы за промыслом чира, и старики им говорили: «Опасно ходите!» Было опасение от чукоч. И на башне днем и ночью стоял часовой и смотрел в тундренную сторону. Однажды осенью промысел был грудный; рыбы, как грязи. И заметил народ: с чего-то воронье летит с тундры на гору и все каркает, все каркает.
«Один старичок говорит: – Вы как себе хотите, а я уйду на реку. Это не к добру! – Котомку за плечи, кликнул сынов и пошли. А другие безо внимания. Вот и набежали на них чукчи, кочешные головы, мужиков перебили, баб, девок по рукам разобрали. А двоих молодцов стреляли и стреляли до последнего. Бегают кругом майдану[31]31
Майдан – площадь.
[Закрыть], сколь их ни стреляют, а не могут попасть. Они стрелы меж пальцев ловят, стрельцам отбрасывают.
«Наконец того одному подрезали нитки (сухожилья) на правой ноге. Он и упал. А брат бегает. Он и говорит: – Эй, брат, брат! Без меня ли хочешь на солнце смотреть? – Так тот и поддался стрельцам. Обоих убили и на шкурах положили, одного-то на пеструю, другого-то на белую. Дивуются, какие молодцы.
«А один молодец затаился, как будто он мертвый, и все видел. Вот через малое время старая старуха с палемкой[32]32
Палемка – женский нож, вроде косаря.
[Закрыть] и поползла до покойникам, смотрит, слушает. Который вздохнет, тому сейчас и горло перережет.
Доползла до этого притворщика. А он и укрепился, глава завел, как неживой. Вот она стала исподтиха палемкой той рубить ему переносицу: тук, тук! Ну и укрепился, стерпел, виду не подал. Изрубила, отошла. Этим кончилось».
Жуткий досельный рассказ словно оживил и наполнил тревогой это упавшее место. И Машуха продолжала:
«Поделили чукчи тех баб. Русские с реки пришли выкупать свой полон, жен да ребятишек. На выкуп за бабу котел медный, за мальчика нож. А если какая явилась с чукотским пригулом, такого за ножку да об пень».
Мальчишки притихли.
– А что бы ты вытерпел, Кеша, – спросил с содроганием Андрейка, – если бы тебе эта гадина рубила палемкою по носу?..
– Стал бы я терпеть! Я бы бился до того, пока меня убили бы.
– Смирнее стали чукчи, – сказал Микша Берестяный.
Викеша пожал плечами.
– Смирнее до время. Время такое придет, и сами заведем с ними бойку, не лучше, чем досельные.