355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Владимир Тан-Богораз » Союз молодых » Текст книги (страница 7)
Союз молодых
  • Текст добавлен: 21 сентября 2016, 16:37

Текст книги "Союз молодых"


Автор книги: Владимир Тан-Богораз



сообщить о нарушении

Текущая страница: 7 (всего у книги 22 страниц) [доступный отрывок для чтения: 9 страниц]

X

Рано поутру в стеклянное окошко полицейского дома постучала торопливая рука торговца Макарьева. За стеклом показалась широкая рожа Дмитрия Реброва, вчерашнего батрака, а ныне, пожалуй, колымского диктатора. Он, кстати, и домой не ушел в свою закоптелую хибарку на Голодном Конце, а остался в квартире исправника вместе со своей «очелинкой» Матреной. Запасов у исправника не было, жрать было нечего, но постель оставалась такая же барская, как была и в прежние дни.

Итак, они легли на это господское ложе. Митька заменил его высокородие, а одна очелинка Матрена заменила другую очелинку, барскую барыню, Палагу.

Митька ответил Макарьеву на стук стуком и махнул рукой, что означало с очевидностью: «Сейчас выйду».

Через минуту он показался у ворот. Был он в исправничьем кителе с ясными пуговицами вместо своей варваретовой куртки, но голову покрыл не форменной фуражкой, а тем же старым меховым шлыком. Штанов на нем не было вовсе. Митька, таким образом, с первого дня переворота явился санкюлотом[22]22
  Санкюлот – буквально «бесштанник», «голодранец». Французские революционеры во время великой революции называли себя санкюлотами.


[Закрыть]
.

В качестве зачинщика Митька открыл на Колыме тот своеобразный водевиль с переодеванием, который всегда сопровождает революцию. На Колыме этот водевиль начался о первого дня. Лишней одежды на Колыме мало, каждый казачий мундир или яркая пуговица имеют свою цену. На худой конец их можно обменять ламутам или чукчам за шкуры и за мясо.

– Что рано? – спросил Митька раннего гостя. – Заказы принес?

– Забрали! – прокаркал Макарьев каким-то задавленным голосом. – Эти кулюганы твои, недопески или как…

– Так ведь я им велел, – спокойно возразил Митька.

– Да они не тебе повезли! – задыхался Макарьев. – Взяли, потащили через мост на Голодный Конец.

– Зачем на Голодный Конец? – недоумевающе спросил Ребров.

– Маленький, не понимаешь! – с горькой насмешкой сказал Макарьев. – Жидкую тоже, табачок… «Погуляем !» – говорят.

– Фью! – Митька от удивления даже свистнул. Потом помолчал, засмеялся и сказал:

– Эка, елова голова.

Это было самообращение. Митька разговаривал с Митькой. Он даже ладошкой похлопал по собственному лбу для пущей наглядности.

И как это он проворонил и сам не догадался наперед. Нет, видно, устраивать бунт – дело трудное. И ему приходилось еще многому учиться.

Ребров отвернулся и вошел обратно в полицию. Через минуту он вернулся. Он надел свою варваретовую куртку и подпоясался блестящей полицейской портупеей с тяжелой исправничьей саблей. Штанов же на нем попрежнему не было.

– Дашь и еще! – сказал он, возобновляя прерванный разговор. – Мы тебе устроим такую мирики… рикими… микиризацию.

– Какую еще микризацию? – спросил с беспокойством Макарьев.

– Ми-ки-ри-зи-ру-ем тебя! – отчетливо, слог по слогу, произнес Ребром.

– Я и так Макарьев, – обиженно сказал купец, – почто меня макаризировать?

Митька, как заправский зачинатель, переделал для колымской практики великое слово «реквизиция».

«Макаризировать» Макарьева – это было естественно и даже благозвучно. Кстати сказать, новое слово и действие привились на Колыме с большой быстротою: макаризация купцов. Там и поднесь говорят: «макаризировать», «макаризнуть», но ныне уж только говорят и больше не делают.

– Не дам, вот бог, – забожился Макарьев.

– А в угарную хошь?

На Колыме, как сказано, холодной не было. Но для экстренных случаев в караулке у Луковцева был такой узкий холодный чулан с огромною русской печкой. Сочетание было престранное. Печь была больше комнаты. Но при этом ее никогда не топили. Она была полуразрушена, дымила и угарила. В этот чулан запирали, кого надо, и тогда затапливали печь и тотчас закрывали ее с огромным угаром. Угарного чулана особенно боялись чукчи, непривычные к клеткам.

Макарьев упрямо крутил головой.

– Ну, пойдем, – предложил коротко Ребров. – Где эти мальчишки проклятые? – Он нахмурился. – Вот я их погуляю! Так их…

– Черти проклятые, – сказал он, широко осклабившись, – идем, ну!..

У Макарьева сердце упало. Утренняя встреча с недопесками не была особенно приятна. Они стучали об землю прикладами так близко от макарьевских черных обутков с их щегольской оторочкой, даже задевали обутки по острым носам. Колымская обувь мягкая и от удара ничуть не защищает.

– Чорт с ними, – сказал он отрывисто, – я лучше домой пойду!..

– А ты лучше с нами пойди, – уговаривал Митька. – Все равно не спрятаться тебе! Иди, – может, и ты погуляешь. Может, угостят… Так иху…

Он не докончил ругательства и спять засмеялся.

– Бык ты! Буде упираться! Идем, угощу! – пригласил он его прямо и по-своему великодушно, бесцеремонно взял под руку своего бывшего хозяина и повел через мост.

– Эка гудуть! – сказал Макарьев, качая головой. – Мертвых разбудят.

Пирование действительно шло на поляне между Голодным Концом и церковью, и почетные покойники, лежавшие у церкви, могли бы при желании привстать и попросить стаканчик прямо из могилы. Шуму было много. Тренькали балалайки, визжали самодельные скрипки, со смычками из якутского конского белого волоса, даже ухал тяжелый шаманский бубен. Нехватало только церковного колокола.

Бубен притащили от старого Савки Хумулана, якута, которого протоиерей Краснов выселил из Олбута в город по подозрению в шаманстве. Олбутские якуты выли, провожая шамана. Он был их собственный поселковый шаман. Когда-то безродный сирота, о чем говорило его прозвище Хумулан – «иждивенец», – он постепенно занял положение советчика, знахаря, врача.

– Зачем забираешь наше счастье, – укоряли попа якуты, – мало тебе своего?

Они предложили ему выкуп за Савку, припрягли к его санкам двух молодых коньков, жеребца и кобылку. Поп коней взял, даже благословил (плодиться будут) и по обычаю оставил их тут же на Олбуте у старосты в стаде. А Савку все же взял с собой.

Савка ничего не сказал, остался в городе, выписал жену и детей и, разумеется, бубен и шаманский калган и рогато-оленную шапку, и стал продолжать свою практику. Он словно повысился в чине и значения. Из шамана поселкового стал кудесником общеулусным, даже общеколымским.

«Якутский протопоп!» – называли его русские. Они охотно лечились у Савкиных чертей, при звуках тяжелого бубна, под бряканье железной бахромы, когда Савка плясал у огня в кафтане и рогах, и даже протопоп настоящий, православный иерей, тот же самый отец Алексей Краснов, в январе занедужив, после доктора послал и за Савкой и попросил его отслужить ему «молебен по-черному».

Правду говорили якуты, что отец Алексей отнял у них Савку для собственного счастья.

Савка, однако, попов ненавидел, и церкви, и иконы. Скорее, пожалуй, как соперников. И теперь он зачуял новое и пошел в открытую. Сам он на площадь не вышел, был он стар и к тому же слегка параличен. Но его старший внук, парень разбитной и веселый, водивший знакомство с Викешиной командой, как только затрещали балалайки, утащил у деда его музыку и вытащил на улицу.

Пир шел на весь мир. Все люди были тут, даже больные и расслабленные. Одну старуху принесли на ковре и положили у костра. Костер горел широко и ярко, на длинных жердях висело десятка полтора огромнейших чайников. Сума с табаком зияла-распахнутым устьем. Все трубки дымились, пожалуй, штук пятьсот. Табачное сизое облако клубилось до церкви и кладбища. Здесь любящие дети курили на могилках, «накуривали» покойников, стараясь и им уделить частицу от общего праздника.

Но центром всеобщего внимания была, разумеется, «жидкая». Ведро спирту влили в большую сорокаведерную бочку, на кованых обручах, и дополнили водой, правда, не доверху, а всего ведер пять – чтоб хватило на всех. Вышла и вправду «жидкая» – градусов 15—18, но это было не важно. Пьянка на севере не только техническое действие по формуле: «перегоняю водку из бутылки в глотку», – а скорее внушение. Пьют (если есть) неразведенный спирт и даже не пьянеют. Но могут пить простые ополоски и тут же захмелеть. Притом же захмелеть, зашататься и даже упасть считается шиком и светскою грацией. Иной и не хмелен ничуть, а качается нарочно: глядите, как я накачался. По улице выводит кренделя и сам собою любуется больше людей.

У бочки стоял виночерпием маленький Пака. Бочка была повыше его самого, но он взобрался на пень и царил над толпой, как волшебник или гном. В руке у него был железный уполовник с длиннейшей ручкой, каким снимают пену при выварке жиру. Жир варят в челноках раскаленными камнями и камни подхватывают из костра все тем же уполовником. Оттого ручка должна быть длинная. Пака запускал свою длинную цедилку в глубину и потом подносил ее жаждущим прямо ко рту. Они были, как дети, а он раздавал им лекарство волшебною ложкой.

На лужайке плясали в кругу, не видно было, кто. Только тренькала и пилила музыка. Зрители хлопали в ладоши и пели:

 
Ах, моя дудочка,
серебряна юпочка!
Куды, дудка, ходила,
юпку замочила…
 
XI

Увидев столь бесшабашный разгул, Митька рассвирепел сразу до беспамятства. На него иногда находили такие припадки. Тогда он бросался на обидчика с ножом, с топором. Люди говорили, что так на него напущено. Разговорить его умела только Мотька очелинка, которою в другое время он помыкал, как рабынею. Припадки у Митьки были редкие, раз в два года. Революция, однако, еще более редкий припадок. Она случается однажды в столетие. Естественно, что одна редкость вызвала другую.

– Так вы бунтовать! – крикнул Митька яростно на всю площадь. – Я вас научу!

Он вытащил шашку из ножен и стал наступать на Паку с его бочкой, черпалкой и другими атрибутами.

Публика в ужасе шарахнулась. Митька был похож на старого исправника, не того, убежавшего недавно, а другого, что был перед ним и умер на Колыме от удара. Тот был во хмелю буен и в летнее время, бывало, напьется и бегает по городу с шашкой наголо, сам тоже совершенно голый.

Даже Пака, бесстрашный обличитель исправников, на этот раз струхнул, соскочил с пня и уронил уполовник в бочку. Не зная, куда деться, Пака спрятался за бочку и выглядывал оттуда, словно они собирались играть в пятнашки или жмурки.

Митька шел вперед, а люди бежали с дороги. Только остался один Викеша Русак.

Он стоял и присматривал за сумой с табаком. В руке у него был деревянный бичик с костяным наконечником, каким погоняют оленей. Аленка подошла, запустила руку в суму. Викеша ждал. Она порылась в табаке, отщипнула от папуши сверток прессованных листков и вытащила вон.

Была она повязана алым платочком из «макаризированных» запасов. В толпе повсюду мелькали алые головы, как крупные дикие маки.

Аленка потащила табак.

– Брось! – сказал Викеша и легонько ударил ее бичиком по пальцам. Сверток упал обратно.

– Растаскивать нету закона! – сурово объяснил Викеша. – Здесь раскуривайте.

– Да я бабушке, – попросила Аленка.

– Которой такой? Все бабушки тоже пришли.

– Такой, старенькой! – тянула Аленка. – Твоей бабке Натахе! – выпалила она и стрекнула от сумы.

Натаха, действительно, одна из немногих не явилась на пир. За несколько лет Натаха совсем одряхлела, согнулась в три погибели, не ела, не пила а все бормотала что-то невразумительное.

Викеша помолчал.

– Пускай и Натаха придет, – сказал он решительно. – Такой день, пускай до последнего идут.

В это время стал подходить Митька с его сверкающей шашкой.

– Ты чего? – сказал он негромко и зловеще, подходя к мальчику вплотную. Он понимал, что весь этот праздник прежде всего Викешина затея.

– А ты чего? – отозвался Викеша, ничуть не отклоняя головы.

– Вот это у меня! – Митька взмахнул своим полицейским сверкающим мечом.

– А это у меня! – Викеша взмахнул своим тоненьким гибким бичом.

Оружие было не равное, да и Митькиной силы хватило бы на троих недопесков. Но Викеша надеялся на ловкость и внимательно следил за острым концом полицейского вертела Митьки.

Эта нелепая сцена окончилась бы кровопролитием, но явилась нежданная выручка. Мягкая широкая рука легла сзади на Митькино плечо, стараясь повернуть его. Митька и сам повернулся, как уколотый. Увесистое женское тело качнулось вперед, прямо в его объятия. Он бросил шашку на землю, чтоб не поранить его. Это была Мотька, в полной нагрузке, пьяная и даже мокрая. Вот она куда выбралась до свету с мягкой исправничьей постели. Митька заметил это поутру, но впопыхах совсем забыл. Мотька обхватила Митьку за плечи и расцеловала его в щеки и губы при воем честном народе.

– Митя, любовушка, – икала она, – орел сизокрылой. Праздник у нас, раз в год стервам праздник!

Она отшатнулась от Митьки и чуть не упала, но справилась и громко запела:

 
Ты верей, верей,
ты вереюшка,
поддержи меня,
бабу пьяную.
 

– Митя, любитель!..

Она схватилась за Митьку вместо вереи.

– Глядите на глупого! – закричала она снова, указывая пальцем в «любителя». – Баба догадалась, а он не догадался! «Чукчам», говоришь, – передразнила она его. – Им курить, им пьяниться! А у нас разве души собачьи?.. Столько лет ждали!..

Бабы смотрели на нее с удивлением. Она выкурила трубку и выпила ложку. С чего тут опьянеть? Она опьянела от воздуха, от шуму, от огромной перемены. А, может быть, она притворялась пьяней, чем на деле.

– Орел сизокрылой! – кричала опять неуемная Мотька. – Вот он, колымской орел! Слыхали, горожана: без Митьки, а что бы у вас вышло? Ура!..

«Горожана» набежали с различных сторон.

– Правда, ура!.. Митька Ребров! Без Митьки бы не было! Ура, Митька! Качать Митьку Реброва!

Его подхватили за руки и за ноги, и через минуту он взлетел высоко в воздухе. Раз, другой, третий.

– Бросьте, черти! – вопил он то сверху вниз, то снизу вверх. – Душу вытряхнете.

– Ну, будя! – подтвердил Викеша. Неутомимые недопески, разумеется, старались над Митькой больше всех. Странно присмиревшего, растрепанного Митьку поставили на ноги.

– Выпить Реброву! Покал Реброву!

Появился огромный, начищенный медный поднос, тоже, как видно, «макаризированный». На подносе одиноко и нелепо, посредине стоял пузатый хрустальный бокал с золотыми разводами. Солнце ударяло огненными стрелами из меди в стекло и отскакивало острыми зайчиками.

Поднес и бокал подносила на костлявых руках долговязая Овдя Чагина.

Это было, как феерия из «Сплошного зыка», – появление Стеньки Разина перед толпою восставших казаков.

– Пака, наливай!

Но у Митьки хватило простого я здравого смысла.

– Да что вы, черти! Что я вам «взаболь»[23]23
  Вправду.


[Закрыть]
исправник?.. Я атаман Пятаков из Колымских лесов. Иди-ка ты, старая, с покалом!.. Пака, дай ковшик!..

Он выпил ложку, потом сразу другую и явно захмелел.

 
Бился, рубился Иван Пятаков,
он много полонил киселя с молоком,
чашки и ложки, все под меч склонил,
шаньги, пироги во полон полонил, —
 

запел Митька досельную колымскую былину.

– Ну, шут с вами, гуляйте! – сказал он примиренным голосом.

– Постой, постой, еще одна грешная душа. Архип, сюда! – покликал Митька.

– Я здесь! – откликнулся Макарьев, довольно неожиданно, у самого Митькина локтя.

– Выпей, Архипка! Пака, ковшик! Пей, хозяин, свое, не покупное, – смеялся Ребров.

Макарьев выпил ковшик. Как опытный торговец и кабатчик, он лучше разбирается в напитках. Это не водка, не спирт, а, так сказать, вода с вином, вроде крепкого квасу.

О, диво! Макарьев тоже захмелел. Сегодня все пьянеют удивительно легко от Пакина чудесного лекарства.

XII

Кругом полубочки-обреза, пустой, опрокинутой, похожей на огромный барабан, собралась воронья охрана. Все те же мальчишки, Егорши, и Микши, и Савки, и девчонки, подголоски и помощницы, Дуки и Лики и Наки. А в центре опять-таки Викеша Русак. Он сидит на пне перед своим опрокинутым столом и перед ним, в диковину сказать, разостлана бумага. Правда, не новая бумага. Синий, исписанный лист из колымского архива. И можно прочитать:

«Ея імператорскаго величества самодержицы всероссийской, імператрицы Екатерины Вторыя Нижнеколымскому частному командиру Александру Михайловичу в лето 1782 мая 15 дня Омотского родового старосты со сродниками.

Дойдя до самой совершенной крайности и не имея уж никакой надежды, так что уж третий день но вкушая никакой пищи, принужден прибегнуть начальственному призрению, будучи обоего полу в 27 душах».

Уже целый год, за неимением бумаги, вся Колыма нужнейшие дела пишет на архивных листах. Конечно, на обратной стороне, а то и на полях, как придется.

Любопытные старинные отписки XVIII века, написанные вязью, гусиным пером. Они называют губернатора – якутским воеводой, а писаря – подьячим и ерыгой, а отца протоиерея – черным колымским попом. И рассказывают они о поборах, платежах, ясаках, о жестоком изнуряющем голоде. Голод и ясак – это основное слово колымской старины.

Но до этой старины нет никому никакого дела. Что недопескам история! Они сами делают историю.

Выпили по ложке недопески и легонько захмелели. Сегодня поречане хмелеют один за другим, и самые молчаливые начинают болтать языком.

Суматошный Пашутка Гагарленок кричит:

– Почто нас бранят недопесками, запишем себе новое имя, такое, чтоб бросилось в нос.

– Такое, чтоб комар носа не подточил! – предлагает Берестяный.

Оба «про нос» – и по-разному.

– А как нам писаться? – спрашивает Викеша солидно и покусывает карандаш.

– Партия – пиши!

Эта колымская «партия» – любимое казачье словечко. Такие казачьи слова: партия, компания, команда. Старые и новые слова. Колыма знает все новые слова, ни разу не слыхавши.

«В ваших новых словах и лозунгах старина моя слышится», – могла бы сказать Колыма.

– Молодцами пиши! – предлагает Андрейка.

– Разбойники Брынских лесов! – настаивает Микша Берестяный.

– Думайте, ребята!

Это репинские запорожцы сочиняют не послание турецкому султану, а свой собственный список-реестр.

Викентий стучит но бочке карандашом.

– А что думать? Мы кто есть, молодые? Давайте так и зваться и писаться «молодые».

Новый лозунг. Впрочем в то время не только Колыма, омолодилась огромная Россия, и в разных концах независимо смыкались союзы молодых.

– Ура, молодые! – кричат недопески кругом.

Как свадьбу празднуют.

Революция действительно похожа на огромную свадьбу, только венчаются такие молодые все больше со смертью.

 
Обвенчала нас сабля вострая,
положила спать мать сыра земля.
 

– Выпьем за здоровье молодых! – кричат, шебаршат недопески.

Все потянулись опять к винному источнику, к Паке. Но Пака пришел им навстречу.

От бочки до бочки.

 
Две бочки, одна с вином,
другая пустая…
 

– Меня пиши в партию! – кричит в азарте Пака. – Мы тоже молодые.

Недопески смеются.

– Ты старая гагара, у нас молодой гагарленок.

Гагара хмурится на сына и грозит ему пальцем:

– Старая гагара… Ах, ты, сопляк! Старая, да чище молодого.

– Троих пишите, – молодые… Луковцев, иди!

Сзади надвигается фигура примечательная, Луковцев, сторож магазина, бессменный и летом и зимой. Уже лет тридцать Луковцев стоит на посту. Исправники приходят и уходят, а Луковцев все тот же. Это настоящая опора колымского казенного хозяйства. Он тоже небольшой, однако не Паке чета. А главное, расплывчатый, вязкий, тугой, как сырая смола. Смола сырая – рыжая, и Луковцев рыжий. А лицо у него бабье, в морщинах и без всякой бороды и даже голова по-бабьи повязана платком.

Луковцев не курит, а нюхает. Он только что смолол немного свежей «прошки» из праздничного дара и запустил себе в нос первую огромную понюшку. Он отвечает на приглашение Паки оглушительным чохом – апчхи!

– Тьфу, будь здоров! – смеются молодые недопески.

– Нет, ты пиши, – настаивает Пака. – Ее пиши, она тоже молодая.

«Она» – это Луковцева баба, казачка, в отличие от мужа, сухая и плоская, как жердь. По росту она гренадерша, самая высокая баба по всей Колыме. Странная троица. Луковцев старый старик, Пака помоложе, а баба гренадерша без возраста. Пака давно овдовел. Детей у него пятеро. А у Луковцева детей не бывало. Баба гренадерша обшивает и моет суматошных Гагарленков.

И так они трое живут. Про них говорят, что живут они в чукотском браке – два мужа, одна баба. И еще говорят – гренадерша таскает своего Паку в кармане.

– Я знаю, она молодая! – настаивает Пака.

Недопески смеются, галдят.

– Пиши, все одно. Старый, молодой… один умрет, другой родится, все в дело годится.

Так основался в Колымске «союз молодых», который потом, разумеется, стал комсомолом. Впрочем, и здесь Колыма переделала по-своему южное имя и стала говорить: максолы, максуны. Максолы (и максолки) сближались с налимьей печенью – максой. Максуны – это рыбья порода, обильная на Колыме.

XIII

Пака в сущности не пьет, он подбирает из каждого ковшика последнюю капельку. Ковшиков много, и Пака навеселе. Он неожиданно становится в позицию, топает ножкой.

– Делай, – кричит он ухарским тоном, – шевелись, мертвые!

Опять составляется круг. Паке надо даму. Взрослую нельзя. Он слишком малорослый. Ему вталкивают в круг тоненькую девочку, Феньку Готовую. У ней белые волосы, как чистая кудель. Средь мешанной колымской русско-якутско-юкагирской крови все же попадается порой такая славянская отрыжка. На расстоянии Фенька кажется тоже седая, как Пака.

 
Ай, дуду, дуду, дуду,
она села на леду.
 

Пака поет и пронзительно свищет. Никто не ожидал, что у такого маленького человека такой большой свист. Мало того, Пака пускается в присядку. Сначала идет хорошо, но потом, не рассчитав фигуры, он осуществляет слова своей собственной песни и садится не на лед, а на довольно влажный мох.

К ковшику прикладываются новые и новые люди.

– Вы тоже тут! – говорит с удивлением Макарьев. Тут вся Колыма. Купцы и дьячки и чиновники. Рыжий Ковынин, Олесов, в черной рубахе, но все-таки с крестиком. Оба попа, Краснов, протоиерей к священник Кунавин, молодой с пышной бородкой и лукавыми глазами.

Выпивка – дело святое. Она на минуту свела чиновников, торговцев и бунтующую челядь. Впрочем, поречане еще не научились драться, они выпили вина революции, но крови пока не лизнули.

Макарьев глядит на Реброва с привычным дружелюбием. Тридцать лет он привык видеть вблизи себя эту кряжистую ладную фигуру. Зато он глядит с неприязнью на двух своих товарищей купцов – Ковынина и Кешку Явловского.

– Лакаете мое! – кричит он с досадой. – Собаки! Свое, небось, спрятали.

Митька смеется и машет рукой:

– Дай срок, все будет. Все ваше будет наше! – кричит он и скалит свои крепкие белые зубы.

Подходит Викеша и докладывает деловито:

– Чай цел, табаку полсумы… Прикажешь стащить в магазин?

Что можно, он сохранил для общества. Митька во второй раз махнул рукой.

– Еще найдем, – сказал он беспечно.

А Пака опять пляшет. С мокрым задом и мокрыми обутками он топчется на месте и громко припевает:

 
Ах, ты, мать моя, Сидоровна,
высоко ноги закидывала,
Акулина позавидовала.
 

Отчаянный Пака!..

Свист, пляска, еще свист.

 
Ах, ты, Ванька, ты, Ванька Горюн,
ты почто, Ванька, не женишься,
ах, и что это за тяжкий грех,
подымается рубашка наверх…
 

Неукротимый Пака!…

Вспыхивает удаль недопесков.

– Спляшем!

Микша Берестяный вскакивает в круг и лихо ударяет мохнатою шапкою оземь. Его берестяные щеки алеют румянцем, нежным, как лист дикой розы. Губы его, как две ягоды дикой малины. Глаза выпуклые, влажные, как у юного тюленя лахтака. Картина, не парень. Он носится по кругу восьмерками и петлями, выбивая отчетливо дробь ладными подошвами своих нерпичьих сапог. Отчетливо плясать в мягкой обуви на зыбком моховище не особенно удобно.

– Викеша, иди!

Он манит товарища рукой, высовывая пальцы, как острые рога.

Викеша неожиданно сделал лосиную выходку, то есть прошелся по поляне, нагнув голову вперед и выкидывая ноги то влево, то вправо. Микша Берестяный последовал сзади. Они изображали охотника и лося. Так они сделали четыре проходки, две в одну сторону, две в другую.

Якуты, сидевшие группой в сторонке, пришли в неистовый восторг. Савка младший так стукнул кулаком по дедову бубну, что пробил его насквозь. Мишка Слепцов, все время сидевший молча, с суровым лицом, вырвал у него бубен, дернул, пробил головой и надел себе на шею, как новый воротник. Мишка с утра добыл себе бутылку настоящего спирту, выпил и ходил, как чумовой. Он был во хмелю молчалив, но тут его прорвало. С гиканьем, с криком, он пустился выплясывать вместе с русскими новую фигуру той же лосиной пляски. Он изображал самца соперника и шел прямо навстречу проворному Викеше, выставив бубен, как будто бы рога. Он тыкал его в грудь, отскакивал, заскакивал сзади, бесновался, храпел. Бубен разорвался и повис ему на плени, потом опустился до пояса и скатился на землю. Но они, увлеченные пляской, топтали его ногами. Так старинный юкагирский лосиный пляс превратился в начало антишаманской пропаганды.

Викеша запыхался и стал.

– Веня, Викеша, иди-ко, бабушка пришла!

Натаха ползет по земле, нагибаясь так низко, будто совсем на четвереньках. Две девушки, Фенька и Аленка, пытаются вести ее, но она нетерпеливо отбрыкивается и отталкивает их палкой.

Так постепенно она доползает до бочки, берется руками за пень, приподнимается и становится на ноги.

– Что это, свадьба? – спрашивает она хрипло.

У бабушки Натахи в голове опять спуталось. Ей чудится, что это свадьба ее собственной дочери Дуки, и кругом не Середний Колымск, а заимка Веселая.

– А, здравствуй, Куропашка, – говорит она старому Паке.

Митрофан Куропашка, весельчанин, уж тоже на том свете, как и бедная Дука. Правда, и у Паки, как у Куропашки, красные глазки и сутулая спина.

– Бабушка, выпей!

Пака зачерпнул и поднес наполненную ложку, но бабка оттолкнула ее рукой.

– Викентий! – подозвала она.

Викеша подошел и нагнулся с беспокойством. В глазах у старухи было что-то неживое.

– Бабушка, хочешь курить? – сделал он следующее очередное предложение.

– Ух, хочу, – прохрипела старуха, – давай!

Она взяла трубку, совсем приготовленную и даже зажженную, и жадно затянулась раз, другой. Потом приподнялась выше, упираясь рукою о пень.

– Викентий, а где Дука? – сказала она неожиданно громко. – Покличь ее, скажи, Викеша плачет в зыбке.

У Викеши явилось в уме: она принимает своего внука за зятя и ему же о нем говорит, что он плачет в зыбке.

– Дука, Дука! – кликала бабка Натаха. – Куда ты ушла, на, кого нас покинула? – То были слова печального призыва, как в минувшие черные годы. Бабка Натаха переживала поочереди сперва свадьбу дочери, а потом ее гибель.

Она встала во весь рост и стояла, опираясь на палку и придерживаясь рукой за пузатую винную бочку.

– Викентий Русак! – крикнула бабка Натаха. – Ты ее погубил, ты ее и выручи. Вот она летит, Викентий, слышишь? Летит, кричит… Ловите Ружейную Дуку! Дука, постой! Погоди!..

Бабка оторвала руку от бочки и шагнула вперед. Потом вынула из-за пояса свой старушечий нож и стала причитать: «Отрезаю молодца, чужого чуженина, Викентия, отрезаю от Дуки, от любви, от жалости, от сердца, от печени, от всего нашего рода, от всего нашего племени…»

Она хотела докончить свое старое оборванное заклинание.

– Отрезаю Викентия Авилова! – крикнула еще раз Натаха и внезапно осунулась вниз и свернулась набок.

Бабушка Натаха на своих старых крыльях полетела вдогонку за летучей Ружейною Дукой.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю