355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Владимир Лидин » Шум дождя » Текст книги (страница 5)
Шум дождя
  • Текст добавлен: 7 октября 2016, 10:48

Текст книги "Шум дождя"


Автор книги: Владимир Лидин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 5 (всего у книги 7 страниц)

Портрет неизвестной

 В конце февраля старшая сестра Ксения прислала из Медынска письмо. Была в этом письме, написанном о семейных делах, о том, как растут и учатся ее, Ксении, дети, коротенькая, но горькая приписка: «Что касается других разных дел, то жизни не переспоришь, Витенька, да и никого судить я не собираюсь. Но Сашу мне жаль, и хотя ничего она прямо и не пишет, видимо, не получилось у нее с Юрием Николаевичем, и болит у меня за нее сердце. У нас метели, февраль выдался ужасно снежный, вчера прямо-таки откапывали от снега вход в наш дом. Я почти целый день занята в больнице, так что своих ребят вижу только по вечерам». Сестра ничего больше не добавила о Саше, но Тимошин смотрел поверх письма и словно читал еще и то, о чем в письме не было написано. Младшая сестра Саша была его любимицей, и он видел ее сейчас перед собой, сероглазую, впечатлительную, всегда чем-либо страстно увлеченную: то прочитанной книгой, то дружбой с малышами Ксении, не чаявшими в ней души, то прелестно задумчивую, если ее что-нибудь поразило, особенно когда это было связано с искусством. Тимошин и надеялся повести ее по своему пути, и они с Сашей давно условились, что по окончании школы она приедет в Москву, где он работал старшим научным сотрудником в одной из художественных галерей, и поступит в университет на искусствоведческое отделение. Время от времени он посылал ей то каталоги выставок, то монографии о художниках, и Саша всегда радовала его своим тонким пониманием искусства. Но все сложилось иначе, совсем иначе, и так внезапно иначе, что ни Ксении, ни ему не удалось предупредить или изменить что-либо: он смутно помнил режиссера городского театра в Медынске, красивого и уверенного, несколько склонного к полноте Твердынцева, с которым Саша вскоре после окончания школы, еще девятнадцатилетняя, соединила свою судьбу. Два года назад Твердынцев перешел художественным руководителем в драматический театр одного из больших приволжских городов. Саша уехала с ним, письма ее сначала были восторженными, Твердынцев нашел у нее артистические способности, и она поступила учиться в театральную студию. Но как-то мало и вскользь писала Саша затем и об этой театральной студии, и о театре, где ставил пьесы Твердынцев, да и о своей личной жизни, и приходилось лишь догадываться, что все у Саши сложилось совсем не так, как она хотела… Февраль выдался снежным, и в Москве, за окном несло седыми полосами крутившуюся на мосговой поземку. Все было бело, смутно, беспокойно, и февральская метель словно старалась замести то, что было ему, Тимошину, всего дороже. Разбираясь как-то в запаснике галереи, где рядами стояли полотна, частично поврежденные и нуждающиеся в реставрации, Тимошин нашел один портрет несомненно венециановской школы. Молодая, грустная, видимо, крепостная ткачиха сидела возле ткацкого станка в позе вековой покорности и вместе с тем словно вся обращенная к кому-то, вся словно готовая воспрянуть навстречу кому-то, и можно было почти чувственно ощутить, что устремлена она к художнику, который ее пишет… Еще в ту пору, когда он только учился искусству, Тимошин нередко задумывался над судьбами и биографией тех безвестных людей, портреты которых в разные времена и по разным поводам писали художники. Были среди бесспорно заказных портретов и такие, которые лишь по глубокому чувству мог написать художник, и лицо молодой ткачихи с ее русской красотой, с ее сияющими нежностью и теплотой глазами, было написано с такой силой и таким ответным порывом, что Тимошин невольно вспомнил судьбу лесковского «тупейного художника»… Он подумал тогда, что будь Саша рядом, она бы вместе с ним, со свойственной ей тонкостью душевного понимания, определила бы судьбы тех, кто был изображен на портрете и кто писал его. После смерти родителей он с Ксенией приняли на себя заботу о воспитании Саши, и ему казалось теперь, что он был нерадив и пропустил в свое время главное, что должен был предусмотреть. Получив письмо от Ксении, Тимошин еще сильнее утвердился в мысли, которая давно созревала у него: поехать к Саше, увидеть ее, поддержать и ободрить, в чем она, видимо, нуждалась. В Москву за помощью и советом обращалась не раз та или иная областная картинная галерея, был как-то запрос и из того города, где жила Саша, и Тимошин решил попутно выполнить кое-какие деловые поручения. Было сыро и ветрено, когда он вышел с вокзала приволжского города. В одном из писем Саша писала, что работники театра получили новые квартиры, теперь из окна ее комнаты видна Волга, и можно представить себе, какой она будет в ледоход. Тимошин не предупредил Сашу о приезде, устроился сначала в гостинице и лишь потом направился к сестре. С Волги дул ветер, стояла оттепель, но до ледохода было еще далеко. Во дворе дома, в котором жила сейчас Саша, лежали занесенные снегом радиаторы отопления, видимо, для достраиваемого второго корпуса, и осужденно сутулились два деревянных домика. Тимошин боялся найти Сашу потухшей и подавленной, но едва позвонил, как дверь почти сейчас же открылась, и Саша кинулась ему навстречу. – Я так ждала тебя… Ксения написала мне, что ты вот-вот приедешь, я уже целую неделю жду тебя! – говорила она, глядя на него своими серыми, сейчас влажными от слез глазами. Она сама сняла с него шапку и кашне, и Тимошин лишь бормотал с мнимым недовольством: – Зачем Ксения писала тебе об этом… во-первых, я не был уверен, что выберусь, а во-вторых, и приехал– то я только по делу, – но Саша не верила ему. Из ее комнаты действительно далеко и просторно видна была Волга с ее водянисто-белесыми далями и голубовато-грифельными домиками на другой стороне. – Мы обедаем в шесть часов, когда Юрий Николаевич приходит из театра… но, может быть, ты голоден, я покормлю тебя пораньше, – забеспокоилась Саша. – Ничего не хочу. Посидим-ка лучше рядом, нам найдется о чем говорить. Она с некоторой опаской посмотрела на него. – Конечно, Витенька… я о тебе всегда много думаю. Они сели на диванчик в ее комнате. – Сколько же мы не виделись? Почти три года. Он делал вид, что не заметил, как обострилось еще недавно совсем юное лицо сестры, что-то неудовлетворенное, что-то беспокойно-выжидательное появилось в нем. – Письмами ты за последнее время не баловала. Даже насчет твоих успехов ничего не знаю. Саша помолчала. – Из театральной студии я ушла еще в прошлом году. Зачем себя обманывать? Таланта у меня никакого нет. Просто Юрий Николаевич хотел приблизить меня к своей работе. Саша о чем-то недоговаривала, и было видно, что ей трудно. – Об этом обычно не спрашивают… но я твой браг и считаю себя вправе спросить. Ты счастлива? Она чуть повела плечом. – Что значит – счастлива? Живем мы неплохо, сам видишь. – Она говорила чужим, неверным голосом, и Тимошин испытал некоторую обиду, словно сестра не доверяла ему. – Кстати, не думай, что я совсем забросила искусство… я много читаю, при нашем областном музее есть отличная библиотека по искусству, когда-то ее завещал городу коллекционер Анкидинов вместе с собранием своих картин. – Это, конечно, хорошо, – одобрил он. – А что касается моего вопроса о счастье, то отец все-таки приучал нас с тобой к прямоте, Саша. Сестра как бы прислушивалась к каким-то новым, совсем незнакомым интонациям в его голосе. – Ты все больше и больше становишься похож на папу, – сказала она, поглядев на его синеватое от бритья сухое лицо с темными строгими глазами, – просто ужасно похож. А кривить душой я и не хочу: Юрия Николаевича я встретила, когда совсем еще не знала жизни, все в нем показалось мне необыкновенным… – Ну, и как же? – спросил Тимошин помедлив.

– Живу… тысячи людей так живут. Особых событий нет – и слава богу. Она как бы примирилась со своей непримечательной жизнью, и это было так непохоже на прежнюю Сашу с ее порывами. – Наверно, Юрий Николаевич, не нашел во мне то, что искал, – сказала она уже напрямик. – Он искал яркое, а во мне ничего яркого нет… я домашняя, люблю книги и живопись, в нашей картинной галерее есть несколько старых фламандцев, знаешь, так смугло, а по светотени просто необыкновенно, и серебро утвари чувствуешь, и изломы шелка, часами могу смотреть. – Поедем-ка со мной в Москву, Саша… походим по Третьяковской, поговорим об искусстве, – сказал Тимошин, как о чем-то очень простом, но она с испугом посмотрела на него: – Ну что ты… это невозможно. Юрий Николаевич не терпит, когда в доме беспорядок, а все хозяйство на мне. Уже шестой час, – вдруг заторопилась она, – пора накрывать на стол. Саша явно боялась продолжить этот болезненный для нее разговор. Тимошин остался сидеть возле посиневшего окна, берегов Волги не было видно, только один ржавый огонек светился в приречной синеве. В жизни Саши все было всегда ясно и строго, и ее настороженная торопливость теперь говорила, что многим уже пришлось Саше поступиться. В шесть часов вечера вернулся из театра Твердынцев. Посторонних в эту пору обеда и отдыха перед вечерним спектаклем он не любил, и Саша несколько виновато шепнула ему в прихожей, что приехал ее брат. – Очень рад, – сказал Твердынцев, принудив себя быть любезным. Рука у него была полная, мягкая, и весь он, со своими округлыми, атласно-выбритыми щеками и ямочкой на подбородке, был женствен и щеголеват. – Надолго ли к нам? Он говорил расположенно, но его глаза отсутствовали, и Тимошин понимал, что нарушил привычный распорядок: впрочем, не было ничего дурного в том, что уставший после репетиций человек хочет отдохнуть. – Нет, всего на два дня, – поторопился ответить Тимошин, чтобы тот не подумал, будто он собирается расположиться у них по-родственному. – Что ж так мало… не успеете даже наши новые постановки посмотреть. Твердынцев был любезен и во время обеда, подливал вина, доверительно рассказывал о трудностях в театре, посетовал на драматургов, которые мало пишут хороших пьес, и только о своей жизни с Сашей ничего не сказал, будто Тимошина могли интересовать лишь театральные дела. После обеда Юрий Николаевич все же пошел отдохнуть, а Саша, прибирая со стола, говорила: – Ужасно устает… все приходится делать самому, хороших помощников мало, и с актерами тоже хлопот не оберешься, – но она повторяла чужие слова, и это было так далеко от той прямоты и душевности, которые составляли прелесть ее натуры. Вечером Твердынцев предложил посмотреть спектакль в театре. Тимошин сидел с сестрой в пустующей ложе, шла пьеса из жизни партизан. Главный герой, изображавший проникшего в тыл врага партизана, держался столь зловеще и загадочно, что будь то в действительности, его разоблачили бы с первого взгляда; была и партизанка, проникшая в тыл врага в качестве эстрадной певицы. По ходу одного из действий она пела и танцевала на эстраде ресторана, выкидывая ноги, как в канкане, и Тимошин усомнился, такой ли уж хороший режиссер Твердынцев? Может быть, думала то же и Саша, но мучительно скрывала это. – Что же делать, если нет хороших пьес, – говорила она в антракте, – Юрию Николаевичу приходится прямо-таки бороться за репертуар. Но это были тоже не ее слова, да и произносила она их без всякого чувства. – Давай, посидим в фойе в тишине, – предложил Тимошин перед началом очередного акта. – Нет, что ты, – испугалась Саша. – Юрий Николаевич ужасно обидится. Сегодня, правда, не очень удачный спектакль, к тому же идет он во втором составе исполнителей. Они досмотрели спектакль до конца. Апофеоз с мелодраматическим монологом, обращенном к публике с авансцены, был уже совсем нестерпим, даже Саша потихоньку морщилась. Твердынцев еще задержался в театре, и они шли одни по ночным улицам засыпающего города. – Ты завтра приходи с утра, Юрий Николаевич к десяти уже в театре, а я буду ждать тебя к завтраку… насушу гренков твоих любимых, – говорила Саша по дороге. Он понимал, что Саша боится и его отзыва о спектакле, и продолжения начатого днем разговора; но она призналась сама: – Детишек Ксении ужасно хочется повидать… наверно, совсем забыли меня, в прошлом году я почти собралась поехать в наш Медынск, да начались экзамены в студии, выступала я плохо и с отрывком провалилась. Юрий Николаевич считает, что я мало работала, но дело совсем не в этом. Они шли минуту молча. Снежок несло с реки, зима еще не сдавалась здесь, на Волге. – Приезжай все-таки, Саша, в Москву. У меня добрая соседка, старая ткачиха с Трехгорки… помогает мне немного по хозяйству. Все жениться меня побуждает, – усмехнулся Тимошин. – Нашел уже кого-нибудь? – Пока еще нет… пока люблю только вас двоих – тебя и Ксению. – А я бы порадовалась за тебя, если бы ты нашел хорошую девушку. Он не сказал, что порадовался бы и он, если бы истинная любовь занесла ее, Сашу, в этот город… У подъезда он поцеловал сестру в щеку, подождал пока освещенный лифт всполз за окнами лестничной клетки вверх, и в глубоком раздумье пошел дальше. На ночь Твердынцев ограничивался обычно лишь стаканом кефира: он дорожил своим здоровьем, летом уезжал в Кисловодск лечить печень, возвращался подтянутый и посвежевший, и на некоторое время хватало ровного состояния его духа; потом он снова начинал раздражаться, и Саша убеждала себя, что это следствие его болезни. Юрий Николаевич умылся, надел пижаму и сел за стол. – По каким делам приехал твой брат? – спросил он, взбалтывая бутылку с кефиром. – По делам нашего областного музея… Витя ведь большой специалист по древней живописи, да и по реставрации. Твердынцев промолчал, и Сашу это почему-то задело. – Ты сомневаешься? – спросила она. – Неужели ты никогда не читал его статей, хотя бы в "Советской культуре"? – Возможно, что и читал, – сказал он неопределенно. – Впрочем, это не существенно. Юрий Николаевич вернулся из театра явно не в духе. – Пришивать ошибки легко, – сказал он вдруг, – режиссер всегда во всем виноват, хотя пьесы пишет не он, а драматурги. Саша была замужем пять лет, но до сих пор не могла принудить себя называть мужа сокращенно по имени; даже звоня ему по телефону в театр, она обычно говорила лишь: "Это я". Брат явно пришелся чем-то не по душе Юрию Николаевичу. Саша чувствовала это, а сегодняшний спектакль, видимо, напомнил о том, что сезон был неудачный, и в областной газете театр дважды резко критиковали. Юрий Николаевич допил кефир, поцеловал Сашу в лоб и пошел спать, а Саша достала из ящика своего рабочего столика бювар с фотографиями, на одном из снимков была она с детьми Ксении, зимой, дети катались на санках с ледяной горки, и их сняли в тот момент, когда Саша стряхивала с них снег, столь юная и оживленная, что на этот снимок было даже больно смотреть сейчас… На другой фотографии она была снята с братом в тот год, когда оба решили, что и она пойдет по его пути. – Не порти глаза, ложись спать, – сказал из соседней комнаты Юрий Николаевич. Наутро, как нередко случается в эту пору на Волге, было солнечно, снег пахнул свежим огуречным запахом, из мягких снежных далей все же надвигалась весна, и когда Тимошин увидел сестру, в фартуке, уже поджидающую его с кофе и гренками, то испытал давнюю, знакомую нежность к ней. – Садись, Витенька, – говорила она оживленно, свежая и розовая после сна, – будем завтракать… я так рада, что ты приехал! Она не сказала мужу, что придет брат, это было только их одних, глубоко задушевное. – Я все-таки постараюсь убедить Юрия Николаевича, что тебе нужно поехать в Москву… скажу, что женюсь, например. – Тимошин говорил шутливо, похваливал кофе и гренки, за окном было солнечно, хотя стекла запотели от заморозка. – А там возьму несколько деньков в счет предстоящего отпуска и махнем с тобой к Ксении… представляешь, как это здорово будет! Она посмотрела на него сразу загоревшимися глазами. – Ах, если бы это было возможно! – Почему же нет? Человек должен быть хозяином своей судьбы, а не примиряться с тем, что идет у него все ни шатко, ни валко, и слава богу. Ксения о тебе беспокоится, но она существо сдержанное, пишет об этом скупо. А что касается театральной студии, то незачем тебе было в нее и заглядывать. Какая из тебя могла бы получиться актриса, простодушная ты моя? Полчаса спустя они шли по откосу вдоль Волги. Окна домов были голубыми и розовыми, и до самого горизонта на другом берегу уходили розовые поля. – Посмотри, какая красота, – говорила Саша. – Я сегодня счастлива почему-то… наверно, это ты привез с собой. Она напоминала теперь прежнюю Сашу с ясным утром ее жизни. В картинной галерее Саша не без гордости показала и отличный портрет работы Боровиковского, и приписываемый Сильвестру Щедрину итальянский пейзаж с горячими пятнами солнца сквозь виноградные аркады и голубым полуденным маревом над разомлевшим морем, видимо, где-то возле Сорренто или Капри. – А ты преуспела, – сказал Тимошин, когда они присели отдохнуть. – Знаешь, я пробовала даже вести нечто вроде записей по искусству… ах, побродить бы по Третьяковской, а об Эрмитаже или Русском музее я и не мечтаю. – Почему же? – спросил он. Саша удивленно посмотрела на него. – Что ты на меня так смотришь? Будто я про сказочную страну говорю. – Для меня это вроде сказочной страны. Против Юрия Николаевича ведутся интриги… может быть, ему придется даже уйти из театра. Тогда и вовсе неизвестно, где мы окажемся. Тимошин не захотел напомнить о той истине, что если человек винит окружающих, обычно он сам больше всех виноват. – Давай думать о лучшем. Не стоит портить хороший день, – сказал он только. – Сегодня понедельник, спектакля нет, Юрий Николаевич к четырем часам уже будет дома… приходи и ты пораньше. – Хорошо, – пообещал он, – приду пораньше. Но он пришел только к вечеру, сознательно оттянув свое посещение. – Что же вы так поздно? – любезно упрекнул его Твердынцев. – Мы поджидали вас к обеду. Однако он был доволен, что сумел отдохнуть, но даже дома не позволял себе никаких поблажек: бабочка синего галстука была щегольской, воротничок подкрахмален. – Жаль, что вы так накоротке, хороших наших спектаклей не увидите. В прошлом году театр должен был поехать на смотр в Москву, да не получилось из– за всяких происков. Он провел Тимошина к себе в кабинет и, пока Саша готовила чай, стал показывать альбомы со снимками постановок. – Я зову Сашу приехать в Москву, – сказал Тимошин как бы мельком. – Собирается приехать в Москву и наша старшая сестра, мы все давно не виделись друг с другом. – Что ж, – отозвался Твердынцев, – только раньше лета ей не выбраться… работницы у нас нет, я целый день занят в театре, да и питание из-за печени мне нужно особое. – Старшая сестра Ксения работает в больнице, приедет на курсы усовершенствования врачей, а летом она приехать не сможет. Нам всем нужно встретиться еще и по некоторым делам: после смерти родителей остался дом, у нас есть общая мысль отдать его под какое– нибудь детское учреждение, отец был врачом-педиатром, это будет лучшей памятью о нем. Твердынцев помолчал. – Осенью, после курорта, я еще держусь, а к концу сезона сдаю, сам это чувствую… так что в ближайшее время Саша поехать не сможет. – Я, Юрий Николаевич, в некотором роде заменяю Саше и отца, – сказал Тимошин сдержанно. – Я просто не представляю себе, чтобы ее встреча с близкими не казалась вам необходимой. – Разве я это говорю? – несколько обиделся Твердынцев. – Речь идет только о времени. – К тому же летом мне придется уехать из Москвы… я работаю сейчас над монографией о древнем русском искусстве, надо побывать во Пскове и Суздале. – Саша бросила театральную студию, ушла со второго курса… я рассчитывал, что у меня будет помощница, ничего не вышло, – сказал Твердынцев разочарованно: получалось так, что поездки в Москву Саша не заслужила. Ответить Тимошин не успел, Саша позвала пить чай, за столом поговорили еще о театре, но мнимость радушия мужа Саша чувствовала, и ее глаза становились но временам страдальческими. – Однако мне пора, – сказал Тимошин, поднимаясь. – Завтра нужно еще кое-что успеть, а поезд уходи г в шесть часов вечера.

– Я провожу тебя немного, – отозвалась Саша поспешно. Нет, не было в этой новой квартире с телевизором, с расставленными по-театральному модными низкими креслицами ни тепла, ни душевного уюта. – О чем вы говорили, когда остались одни? – спросила Саша сразу же, как только они вышли на лестницу. – В частности, насчет твоей поездки в Москву. – Зачем ты начал об этом… Юрий Николаевич ужасно не любит, когда вмешиваются в его жизнь. Я сама должна была поговорить с ним. – Вот что, Саша: сейчас конец февраля, если в марте тебя не отпустят, то я напишу твоему мужу письмо, но уж напишу обо всем, что думаю. – Нет, я непременно приеду… не нужно ни о чем писать, – заторопилась Саша. – Юрий Николаевич неплохой человек, но у него особый характер… ему и в театре трудно из-за своего характера. Над заснеженным сквером раскачивались от ветра подвешенные фонари. Все, что представлялось Тимошину: раннее разочарование Саши, последствия ошибки ее юности, – все это наглядно и жестко предстало теперь перед ним. А на другой день на вокзале Саша провожала его. Смотри же, не обмани, – сказал он перед самым отходом поезда. – Нет, я приеду… Юрий Николаевич сам заговорит со мной об этом. – Ах, Саша, Саша, – вздохнул Тимошин, стоя на ступеньке вагона, – чистая ты моя душа, наивная и чистая… – Почему же наивная? – попыталась она улыбнуться сквозь слезы, следуя за поездом.

Такая уж ты уродилась, – сказал Тимошин напоследок, – такая уж ты уродилась. Потом пошли службы, водокачка, город в белесом тумане, а за поворотом открылась Волга вся еще в снегу. В марте, правда, лишь в самом его конце, Тимошин дожидался на перроне Казанского вокзала сестру. Он не знал, как Саше удалось настоять на поездке, но она ехала в Москву и он ждал ее. Он еще издали увидел Сашу: она была уже в светлом весеннем пальто, хотя в Москве было еще холодно, – и почти подхватил ее с площадки вагона. – Вот видишь, не обманула, приехала, – говорила она счастливо и оживленно. – Витя, где я буду жить? – Рядом со мной. В комнате у моей соседки Евдокии Васильевны, она сама предложила… это добрая душа, увидишь. Они шли по перрону, Тимошин нес легкий чемодан сестры. – С трудом выбралась? – спросил он испытующе. Она молча кивнула головой: с такими предупреждениями и таким недовольством отпускал ее Юрий Николаевич, что сейчас, в Москве, в шуме все же весеннего города с голубой привокзальной площадью, об этом не хотелось вспоминать. Соседка брата, пожилая, полная женщина с добрым лицом, действительно душевно, словно давно знала ее, встретила Сашу. – Виктор Иванович всегда столько говорит о вас, что я заглазно вас полюбила. Раздевайтесь, деточка, комната у меня небольшая, но уж чистоту я люблю. Вот эта полочка в шкафу будет ваша, я для вас ее освободила.

Евдокия Васильевна не только освободила полочку, но испекла еще и какие-то пышки. – У вас чудесно, – сказала Саша растроганно, – и цветы у вас на окне чудесные. Потом втроем пили в ее комнате чай, и Евдокия Васильевна, подкладывая Саше пышки, говорила: – Ничего нет на свете лучше дружной семьи, а уж Виктор Иванович так вас любит. – Я тоже люблю его, – сказала Саша, глядя на брата. – И сестра у нас хорошая. Евдокия Васильевна, несмотря на полноту, двигалась легко, в ее голосе была задушевность, и вся эта залитая московским солнцем комната чистейше светлела, напоминая о давнем, когда-то близком Саше мире… – Куда же мы с тобой для начала? – спросил Тимошин, когда Саша, переодевшись, нарядная и свежая, вошла к нему в комнату. Какая ты стала… – добавил он, любуясь ей. – Постарела? – Нет, еще поцарствуешь. Еще поцарствуешь, – повторил он задумчиво. – Давай, сегодня просто погуляем, а завтра придешь ко мне на работу, покажу несколько отличных вещей. – Куда хочешь, Витенька, – сказала Саша бездумно, как когда-то. – С тобой – куда хочешь. На Красной площади Саша купила у женщины, продававшей птичий корм, пакетик с семенами, кормила голубей, все в Москве было по-новому, только Москва– река, уже готовая к половодью, напомнила о Волге… Но не хотелось ничем омрачать то светлое, с чего начался этот солнечный день в Москве. – Я ужасно счастлива, что приехала, – сказала она. – После твоего отъезда я только и думала об этом. – Подожди, куплю тебе крымских фиалок, они так кротко приносят в Москву весну. Я эти фиалки люблю.

Тимошин купил ей в киоске несколько букетиков бледно-лиловых, завернутых в листья, фиалок с розовыми длинными корешками. Вечером Евдокия Васильевна постелила Саше постель на диване, Саша лежала с открытыми глазами, закинув руки за голову, а Евдокия Васильевна, расчесывая волосы на ночь, говорила мягко и добро: – Я вас, деточка, утром будить не стану, спите себе. Виктор Иванович уйдет рано, а вы спите себе. А потом мы с вами чайку попьем или кофе, если любите, а там пойдете, куда захочется. Может быть, вам еще одну подушечку дать, чтобы повыше было? Но подушек было уже три, и Саша засмеялась: – Куда же выше? А потом полная рука Евдокии Васильевны, водившей гребнем, поплыла куда-то и все стало, как в детстве, когда жива была мать, так же расчесывала волосы на ночь и наставляла не спеша, как человек должен жить… Утром брат ушел рано, а Саша заспалась, стекла окон все-таки замерзли за ночь, и розовое солнце искрилось на инее. Пить с Сашей чай Евдокия Васильевна села вторично, по старой привычке она вставала в шесть часов утра, успела уже побывать на соседнем рынке, и от нее пахло свежестью хотя и морозного, но все-таки уже весеннего утра. Саша условилась с братом, что придет к нему на работу, он покажет ей новую развеску в галерее – восемнадцатый век с Рокотовым и Левицким во всем их блеске и кое-что из недавно найденного. Саша шла по московским переулкам, деревья в садах и палисадниках стояли тихие, словно посерьезневшие к весне, когда нужно будет показать свою силу и красоту, и в них трещали воробьи, что-то не могли поделить друг с другом и ссорились. На одной стороне улицы, в тени, была еще зима, а на другой, освещенной солнцем, стояла влажная, в капели и лужах, весна, в водосточных трубах вдруг с грохотом, радостно пугая, рушилось, и они выбрасывали целый каскад сверкающих и тут же разбивающихся льдинок. – Ну, как спала? – спросил Тимошин, когда сестра поднялась к нему, в его тихую рабочую комнату с книгами по искусству и справочниками. – Чудесно… просто провалилась куда-то. – Сейчас посмотрим наш восемнадцатый век, а потом покажу тебе кое-что из нового. Они спустились вниз, посетителей в этот утренний час было еще немного, Тимошин водил сестру по залам, и когда Саша останавливалась возле той или другой картины, слегка прищуривалась и говорила: – Витенька, ведь это просто чудо… и по краскам, и по настроению просто чудо, – или что-либо в этом роде, он еще упорнее думал о том, что Саша должна вернуться на выбранную когда-то дорогу… – А теперь пойдем в запасную залу, покажу тебе один портрет. Зала служила подсобным помещением, картины стояли рядами у стены, но портрет женщины у ткацкого станка Тимошин еще утром поставил на мольберт, против света из углового окна. – Ну как? – спросил он, когда Саша молча постояла у портрета. – Чей это портрет? – Неизвестной. Просто русская красавица. – Это не только красавица… нужно было быть влюбленным в эту женщину, чтобы написать такой портрет. Его поразило, что Саша подумала о том же, о чем подумал и он в свое время. – А может быть, и эта женщина была влюблена в художника: посмотри на ее правую руку, как она трепетно протянута в его сторону. Странно, но почему-то я подумал именно о тебе, когда нашел этот портрет. Может быть, потому, что знаю твою душу… знаю, что ты можешь сделать человека счастливым. Тебе сейчас двадцать четыре года, время еще в твоих руках. Поступай учиться искусству. Она удивленно посмотрела на него. – Но ведь для этого я должна переехать в Москву. – Да, конечно, – сказал он спокойно. – Видишь ли, Саша, для сцены нужно уметь произносить слова, а твоя сила в том, что ты умеешь глубоко молчать. Но ты еще встретишь человека, который услышит тебя, даже когда ты молчишь. Она сидела, опустив глаза. – Как все ужасно смешалось для меня, – сказала она наконец. – В Москве я это особенно почувствовала. Но что же делать, если все так сложилось? – Нужно суметь, Саша, – сказал он, – нужно суметь… нужно суметь выправить то, что со временем может стать совсем непоправимым. На сколько дней ты приехала? – На четыре дня… в понедельник я должна уже быть дома, – ответила она поспешно. – Ну, что ж, на четыре дня – так на четыре дня, – сказал он с неожиданной беспечностью. – Можно и за четыре дня целую жизнь провернуть. Но четырех дней оказалось не только мало, а они словно истаяли, как истаяли вдруг за одну ночь остатки зимы, и апрель мягко и властно вступил в Москву. Как и тогда, в день приезда, Саша лежала в постели в комнате Евдокии Васильевны и, закинув руки за голову, вспоминала, где она успела побывать, – Третьяковскую галерею, в которой любимый ею Александр Иванов едва промелькнул при торопливом осмотре, и просторные классические залы музея Пушкина, и прежде всего саму Москву, весеннюю, шумную, в стеклянной, сияющей на солнце капели… Она твердо обещала брату, что, вернувшись домой, скажет Юрию Николаевичу о невозможности для нее такого бесцельного дальнейшего существования, и он должен отпустить ее учиться, если действительно любит и понимает ее; но вместе с тем, она знала, что он не согласится на это, и тогда ей придется самой решать свою судьбу. Она лежала в постели и смотрела перед собой, а Евдокия Васильевна неспешно двигалась по комнате и говорила совсем о посторонних вещах, но она говорила именно о том, о чем думала сейчас Саша. – Жизнь прожить – не поле перейти… это только ради складного словца так сказано. Другой раз, и поле перейти с оглядкой надо, по виду оно хоть и поле, а на деле болото, как раз засосет, у нас в Мещере таких мест сколько угодно. Возможно, что Евдокия Васильевна ничего и не знала о ее, Саши, незадавшейся жизни и лишь по материнскому чувству догадывалась об этом. – А в Москву переедете, можете первое время у меня пожить, мы-то с вами уж сладимся, – сказала Евдокия Васильевна, давая все же понять, что знает многое. В восьмом часу вечера Тимошин поехал с Сашей на вокзал. Апрель был и здесь, на железнодорожных путях, может быть, уже далеко ушел по ним, добрался и до Волги… – Так как же, Саша? – спросил Тимошин испытующе, когда внес ее чемодан в купе и они снова вышли на перрон. – Подготовиться к приемным экзаменам тебе будет нетрудно, программы я достал. – Знаешь, у меня почему-то все время перед глазами портрет той неизвестной, – сказала она, словно совсем о другом, но он понял ход ее мыслей и нежно взял в свою руку ее маленькую руку. – Найдешь и ты это, Саша, – сказал он убежденно, – оно будет прекрасно и сильно, найдешь это и ты. Она поглядела ему в глаза, порывисто поцеловала, и вот уже плывет она мимо, Саша, за окошком вагона, плывет в те апрельские дали, где, взломав ледяные поля, может быть, могуче уже несет свои воды Волга… Тимошин постоял еще на перроне, глядя поезду вслед. Он думал о том, что искусству дана иногда величайшая сила при решении человеком своих задач, и кто определит закономерность этих незаметных побед человеческого гения? Он твердо верил теперь, что ледоход на Волге, и шум и тревога весны, и сияние глаз женщины, влюбленной в художника, выполнят то, что им положено, и выведут Сашу на нужный ей путь. Он стоял на перроне и смотрел в голубовато-молочную, уже совсем по-весеннему размытую даль, где рельсы скрещивались, текли, выпрямлялись, ослепительно сияя на поворотах.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю