355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Владимир Лидин » Шум дождя » Текст книги (страница 2)
Шум дождя
  • Текст добавлен: 7 октября 2016, 10:48

Текст книги "Шум дождя"


Автор книги: Владимир Лидин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 7 страниц)

Борей

 Шел стальной осенний дождь, холодный и необычайно монотонный. Он был на одной ноте, отраженный железной крышей возле самого окна, и крыша холодно кипела, а водосточная труба внизу рокотала и по временам захлебывалась. Покопаться в саду, ради чего Московитин уехал на дачу, не удалось. Земля раскисла, и даже синички, прилетавшие обычно на балкон, где Московитин кормил их, притаились, видимо, подавленные ненастьем. Два года назад Московитин решил расстаться с клиникой, в которой проработал тридцать пять лет, оставив за собой только два дня в неделю, и тогда осматривал больных или делал операции. Одиночество на даче не походило на одиночество старости: он знал деревья вокруг, знал их в расцвете и в увяданье, знал широкие весенние закаты, когда три четверти неба сиреневые, а четверть – цвета терракоты, и по земле ползет розовое, но еще не греющее тепло; знал и осеннюю непогоду, всегда однако, располагавшую к действию: к чтению книг или к продолжению работы над рукописью «Записки хирурга», где он хотел обобщить опыт своей жизни, наподобие «Записок врача» Вересаева. Дача была вблизи железной дороги, нередко приезжала дочь Юля, если она освобождалась пораньше в институте, привозила продукты, и больше всего они оба любили, присев перед печкой на корточки, печь на прозрачных, словно из красного хрусталя, углях картошку. Дочь после неудачных родов долго болела, и Московитин, обняв ее за худенькое плечо, говорил ей о посторонних вещах, отвлекая от грустных мыслей. Утром дочь уезжала, а он оставался еще на день-другой один, сурово познавший за время войны все, что положено узнать хирургу в полевом госпитале. Ветер шумел в оголенных деревьях, поезда проходили с потемневшими от дождя вагонами и наискось захлестанными окнами: видимо, дождь шел уже и над Киевом, а может быть, даже к самому Крыму подобралась осень. Утром Московитин, радуясь неослабевшей крепости своих рук, наколол дрова, растопил печку, скромно позавтракал привезенной накануне дочерью холодной курицей и сел к столу; очередная глава рукописи была одной из самых ответственных: «Работа хирурга в полевых условиях». На войне Московитин в редкую свободную минуту вел дневник, и теперь работе помогали эти давние записи с пометками «Август. Кудиново» или «Октябрь. Какуровка», хотя даже нельзя было представить себе, как выглядели эти Кудиново или Какуровка, вероятнее всего походили одно на другую пепелищами и почерневшими деревьями возле этих пепелищ. Он писал, а ветер швырял в окно дождь, и стекло окна словно плыло, и голое дерево за ним тоже плыло, как мачта. Некоторое время Московитин работал под шум дождя и осторожный треск поленьев в печке. Затем он вдруг отложил перо и прислушался. Кто-то несмело поскребывал по входной двери. Московитин навинтил на чернильницу крышку, чтобы в чернила не шлепнулась какая-нибудь ошалевшая, ожившая от тепла муха, и пошел открыть дверь. На крыльце стоял насквозь промокший мальчик со щенком за бортом пальто. – Не скули, – говорил он ему с суровой нежностью. – Нечего скулить. – Ну и промок же ты, братец, – сказал Московитин сочувственно. – Что это у тебя приключилось? Заходика со своим псом… у меня топится печка, быстро обсохнешь. – Мама вас знает, а вы ее не помните, наверно, а вы ее лечили, – сказал мальчик. – Мария Ивановна Найденова, помните? Он внес щенка в комнату, положил его на пол возле печки и стал стягивать с себя насквозь мокрое, тяжелое от дождя пальтишко. – Видишь ли, брат, – сказал Московитин осторожно, выяснив, что мальчик принес лечить щенка. – Я умею лечить только людей, а собак я лечить не умею. – А он все понимает… только маленький еще, а все понимает, – заторопился мальчик, уверенный в человеческих качествах своей собаки. Московитин наклонился все же и пощупал горячий нос щенка. – Наверно, у него чумка, – предположил он, – нечто вроде детской кори… сейчас, сколько я знаю, ее лечат сывороткой, но сыворотки у меня нет, так что могу только посоветовать держать его в тепле, а то схватит воспаление легких, тогда пропала твоя собака. Ну, и серы еще следует добавлять в пищу, она у меня в аптечке есть, – вспомнил он все же старинный метод лечения. – Тебя как зовут? – Костик. – Значит, мы с тобой тезки. А меня зовут Константин Алексеевич. Так что, такие дела, Костик… единственно, что могу насчет твоего пса посоветовать. Он поискал в стенной аптечке коробочку с серой и отсыпал в бумажку. – Я сразу подумал, что вы Лешего вылечите, – сказал мальчик повеселев. – В будущем году я в школу пойду, а ему дом сторожить. Он сейчас все понимает, хотя еще маленький. – Что же ты так неуважительно назвал его? – Мама так называет его. Но Лешему было все равно, как его называют: сейчас он пригрелся у печки, и, видимо, тепло от нее было ему полезно, потому что он сразу заснул. – Съедим-ка по бутерброду, пока твое пальтишко просохнет, – предложил Московитин. Он достал колбасу, тоже привезенную накануне дочерью, и стал нарезать хлеб. – Не стоит, – сказал мальчик неуверенно, покосившись на колбасу, – я уже ел. Видимо, ему было неловко, придя по делу, попутно воспользоваться гостеприимством хозяина. – Ничего… бутерброд с колбасой не повредит. Потом они ели, и Московитин, как бы между прочим, согрел чайник и налил мальчику и себе по чашке чаю. – Вы маму не помните, а она вас помнит, – сказал мальчик. – Она на чулочной фабрике работает. – Наверно, и я помню, – отозвался Московитин. – Она такая невысокая. – Ну, как же, как же… помню ее, такую невысокую. – Вот видите, – сказал мальчик довольно, – я говорил, что вы ее помните. А теперь я пойду, мне еще надо в палатку за хлебом сходить, скоро привезут свежий. Он надел свое слегка дымящееся пальто, застегнул его на нижние пуговицы и осторожно засунул за борт заснувшего щенка.

– Мама про вас сказала – это хороший врач, он меня вылечил. Видимо, Костик Найденов был уверен, что опытная докторская рука Московитина вылечит и его Лешего. – Как же это все-таки получается, – задумался Московитин, – мать уходит на фабрику, а ты целый день один? – Раньше, когда я маленький был, тетя Саша приходила… а теперь я большой. Спасибо, Константин Алексеевич… а нам без Лешего нельзя, в будущем году я в школу пойду, а ему дом сторожить, – и минуту спустя сквозь плывущее окно Московитин увидел, как Костик с щенком за пазухой зашагал под дождем. Но он не только нес щенка, а еще и говорил ему что-то по дороге, говорил, наклоняясь к оттопыренному борту своего пальто, может быть обнадеживал, что раз за дело взялся такой опытный врач, как Московитин, можно ни о чем не беспокоиться. В первые месяцы войны, в дни отступления, Московитин, сидя как-то рядом с шофером в кабине грузовика, увидел, как по кровавой от заходящего солнца степи шагал куда-то с непокрытой головой, вздыбленные волосики которой были тоже розовыми на закате, пяти– или шестилетний мальчонка. Он шагал в опустошении и сиротстве войны, шагал один среди перестоявших неснятых хлебов, и Московитин, пораженный до боли в сердце, остановил машину. "Постой, куда ты, хлопец?" – спросил он, нагнав его. "Тикаю вид нимцив", – со взрослой жесткой бесстрастностью ответил мальчик. "А батька и мамку нимци вбилы". "Поедем с нами, ведь пропадешь… я тебя в детский дом устрою, там тебе хорошо будет", – стал горячо убеждать его тогда Московитин. "Ни… я до дядька Миколы иду, он тут недалечко в Батрачках живе".

Он зашагал дальше, со своими розовыми волосами, и всю войну, сквозь все ее несчастья Московитин помнил этого мальчика, шагавшего по украинской степи и, наверно, так никогда и не нашедшего своего дядьку Миколу… Дочь после неудачных родов особенно болезненно относилась к детям, и Московитин не рассказал ей о посещении мальчика со щенком. Некоторое время спустя он снова приехал на день-другой поработать, дождливая пора уже прошла, но теперь седо стоял поздний октябрь, стоял так хмуро и ветрено, что низкие тучи не поспевали одна за другой, смешивались и клубились, и тогда в комнате становилось темно, как вечером. – "На сивом октябре верхом Борей угрюмый подъезжает", – произносил Московитин вслух, вспоминая стихи старинного поэта, книгу которого случайно нашел на одной из полок. Но глава о работе хирурга в полевых условиях не двигалась, и он решил пройтись под этим Бореем, посмотреть, как он подъезжает верхом на сивом октябре. В саду было голо, и поезда проходили торопливо и сумрачно, на юге их уже не ждало солнце, Черное море, наверно, тяжело ходило взад и вперед, и каждый раз, когда оно ударяло о берег, поднималась холодная седая стена брызг… В поле ветер оказался совсем бешеным, срывал травинки и сухие веточки кустов и даже нес окаменевшую сухую землю, больно ударяя ею в лицо. Московитин свернул в боковую уличку поселка и увидел вдруг Костика Найденова с его Лешим, семенившим рядом на поводке, но ветер сносил его в сторону, и тогда он поджимал хвост и путался в ногах мальчика. Костик еще издали узнал Московитина и обрадовался ему. – Видите, совсем поправился Леший… только еще слабый, падает, а нос у него уже совсем холодный, пощупайте, – сказал он с уважением к врачебному искусству Московитина. Московитин пощупал нос щенка. – Значит, поправился… собаки на этот счет молодцы. Давай-ка все-таки, зайдем ко мне, погреемся после этого окаянного ветра. А скоро приедет моя дочка, тогда за обедом и твоему Лешему перепадет. Они пошли рядом, щенок был еще слаб после болезни, ветер сносил его в сторону, и Костик взял щенка на руки. – Я маме сказал, что был у вас, – говорил он оживленно по дороге. – А она сказала про вас – это очень хороший врач, он меня лечил, только не помнит, наверно, а я сказал, что вы ее помните. – Конечно, помню, – согласился Московитин, – конечно, я ее помню, твою маму. Юля должна была приехать с поездом в пять часов, по субботам она раньше кончала работу, и Московитин, вернувшись домой, подбросил в печку дров, и ветер мгновенно подхватил и рванул пламя кверху. Московитин хотел внука и ждал его, но когда у Юли все получилось неудачно – и с ее замужеством, и с первыми родами, он с мнимой умудренностью врача утешал ее тем, что случаи такие не редки и человеку не всегда сопутствует удача, не показав вида, что сам глубоко потрясен случившимся. "Что же делать, Юленька, – говорил он рассудительно, – не всё в нашей власти… к тому же, ребенок рос бы в общем, без отца, так что, может быть, все даже к лучшему". Однако он думал не так, он думал совсем иначе, ему нужна была эта несостоявшаяся жизнь, и он скрывал от дочери, как любит детей: даже этот Костик со своим щенком, уже твердый домохозяин в шесть лет, глубоко влек его к себе… Мальчик положил щенка поближе к печке, он помнил, что тому необходимо тепло, и по временам с показным равнодушием поглядывал в его сторону, явно тревожась, однако, когда щенок вздрагивал от стреляющих искрами дров. – Знаете, ваш порошок здорово помог ему, – сказал он почтительно. – Просто у него была, наверно, легкая чумка, – умалил свое врачебное искусство Московитин. – Как только он совсем поправится, начну приучать его дом сторожить… в будущем году я в школу пойду, так что ему почти целый день сторожить. Он это уже знает. – Что ж, каждому свое, не всякому доверишь дом сторожить, – отозвался Московитин. – А начнешь ходить в школу, пойдут у тебя всякие арифметические задачи да диктанты, тогда тебе моя дочка поможет. Она, между прочим, художница, может научить и рисовать. – Я согласен, – сказал Костик. – Рисовать я люблю. Мама про вас сказала – это хороший сосед. А вы все-таки помните, что лечили ее? – Конечно, помню… только я не знал тогда, что у нее есть такой сын. – А меня тогда еще на свете не было… вы давно ее лечили. Она тогда еще не работала на чулочной фабрике, и папа был жив… он машинистом на железной дороге был, – Видишь, мы с тобой добрые соседи, оказывается, а с таким опозданием узнали друг друга. Но это ничего, все-таки узнали друг друга. Давай-ка, пока моя дочка приедет, испечем картошки. Ты печеную картошку любишь? – Еще как, – сказал Костик, и когда он сел на корточки возле печки, то его волосы стали сразу розовыми как у того мальчика в украинской степи, гневно-красной на закате и словно уже готовой к тому, что война со всем ее опустошением скоро пройдет по ней.

– Нет, – сказал Московитин вслух самому себе, – с тобой этого не повторится. Шагай, Костик, в школу, шагай уверенно, с тобой это не повторится. Мальчик взглянул на него, ничего не спросил и только молча, обжигая пальцы, стал перекатывать картофелины на углях. Потом приехала Юля, Московитин решил, что времени прошло уже достаточно с той несчастной для нее поры, и нужно постепенно возвращать ее к жизни. Юля была еще бледная, ее большие карие глаза стали совсем огромными, и Московитин старался говорить с ней по возможности беспечно, словно ничего не было позади. – Становлюсь врачом по всем специальностям, – сказал он, показав на розоспавшегося у печки щенка. – А это Костик, наш сосед, – и ему было приятно, что мальчик, старательно перекатывавший на углях картошку, видимо, сразу понравился дочери. – Я и не знала, что у нас есть такой сосед, – сказала она с той прежней интонацией в голосе, которую Московитин любил и уже давно не слышал. А когда сели обедать, то налили в плошку супу и Лешему, и он жадно лакал, наступая на край плошки передними лапами. – Бульон первое дело для поправки, – говорил Московитин, поглядывая на щенка. – А будущего школьника я несколько авансировал насчет тебя, Юленька… пообещал, что будешь помогать ему в трудных случаях, да и к рисованью он склонен, так что привези ему цветных карандашей. Он делал вид, что не замечает, как дочь подлила мальчику в тарелку еще супу и выбрала для него кусок мяса помягче. После обеда пили чай, снаружи совсем стемнело, и Костик стал собираться домой. – Проводим его немного, – предложил Московитин дочери.

В саду было сине, деревья качались, и за поворотом дороги окошко дома, в котором жил Костик, светилось: видимо, мать уже вернулась с фабрики. Они проводили мальчика, шли теперь одни, молча, и Московитин тревожился, что дочь, может быть, думает сейчас о сыне, который мог быть у нее и которого не было. Но дочь думала о другом. – Лучше привезу акварельных красок, – сказала она. – Недавно на выставке детских рисунков были прелестные акварели, прямо не верилось, что это рисовали дети. – Пожалуй… – отозвался он, – пожалуй, лучше акварельные краски. Он осторожно взял дочь под локоть, и они шли вдвоем в темноте вечера. Ветер еще дул, но уже не так, как днем, сивый октябрь, видимо, добрался на своем Борее, и теперь ему оставалось только хозяйственно пройтись по полям и перелескам, оголить последние деревья и подготовить все к снегу и зиме. – "На сивом октябре верхом Борей угрюмый подъезжает, сибирских жителей в тулупы наряжает, зефиров гонит голяком…" – произнес Московитин. – Все живет, все движется, Юленька… даже стихи позабытых поэтов не всегда умирают. А уж про человеческие дела и говорить нечего. Нужно смотреть вперед, только вперед… нужно научиться лечить и щенков, нужно помочь в свое время и Костику с арифметикой, и тогда никакой Борей не будет страшен, никакой Борей! Он говорил несколько возвышенно, прижимая локоть похудевшей от горя дочери, и ему был так дорог, так необходим этот локоть, и так нужен своей близостью и еще всем тем, для чего не придумано слов и, может быть их не стоит и придумывать. Дочь ничего не ответила, но по тому, как она слегка подалась плечом к нему, он понимал, что самое трудное все-таки уже позади, и ее смятенная душа снова обращена к жизни. – Подумать, как мир, в общем, мал… оказывается, когда-то я лечил мать этого Костика. Он сказал это для того, чтобы дочь не забыла привезти акварельных красок, чтобы она не забыла этого вечера, когда пекли в печке на раскаленных углях картошку, и теперь побежденный Борей уже не дул им ожесточенно в лицо и не швырял сухую землю, а смиренно брел рядом, лишь по временам шурша опавшей листвой на просеке.

Тутовое дерево

 Женщина с тяжелым порыжевшим портфелем в руке шла по улице поселка. Была глубокая осень, некоторые дома, где летом жили дачники, опустели, и дети были уже в школе. Женщина, немолодая и отяжелевшая, в розовом полинявшем берете шагала по-мужски, пальто на ней со слегка растянутыми петлями отсырело, и по тому, как она шла, не замечая луж, встречный сразу мог предположить, что женщина чем-то очень озабочена. Она свернула в боковую улицу, отстукала у ступенек терраски одного из домов ноги и постучала в дверь. На почерневшем хмеле, которым терраска была увита, тихо шуршал мелкий дождь. – Ну как? – спросила она сразу же, едва ей открыли дверь. – Надумали? Старушка, впустившая ее, была маленькая, аккуратная, с причесанными на прямой ряд, чистейше промытыми, уже редеющими молочными волосами. Она несколько робко взглянула на большое, суровое лицо женщины, с огрубевшей, коричневатой, словно в родимых пятнах, кожей.

– Право, не знаю уж как, товарищ Сухова. Я и с зятем советовалась, – говорит: зачем вам, мамаша, страховать жизнь? Я вас ни в каком случае не оставлю, а страховка ваша мне не нужна, – сказала старушка виновато. – А чего же советоваться? – отозвалась женщина недовольно. – Чего советоваться? Разве вам самой непонятно, человек вы старый, мало что может случиться с вами, а на них только надейся, на зятьев. – Нет, он хороший, – поспешно сказала старушка. – Я от него никаких обид не видела. Да ведь и то сказать, жить долго я не надеюсь, так что ни к чему мне это, товарищ Сухова. – А чем вы рискуете? – сказала женщина уже несколько просительно. – Страховка невелика, несколько рублей в год, а все-таки на душе спокойнее будет. Право, я очень вам советую. Старушка поколебалась. – А сколько же в год? Ну, столько-то я не против, – согласилась она вдруг, и женщина быстро открыла свой мужской портфель и стала заполнять страховой полис. – А деньги ваши, Александра Петровна, до одной копеечки целы будут, как в сберегательной кассе, – сказала она подобревшим голосом. Вскоре она вышла из дома и направилась дальше, в глубину улицы. В начале августа сгорел один незастрахованный дом, правда недостроенный, и те, кто жил по соседству, поспешили застраховать свое имущество. Август в этих делах был хороший, и сентябрь был хороший, а теперь, в октябре, стало плохо, незаполненные страховые полисы лежали в портфеле, и когда она, страховой агент Милица Васильевна Сухова, возвращалась домой, незачем было заглядывать в портфель, оставалось только разогреть что-нибудь на ужин и коротать одной осенний вечер, обычно под стук дождя, к ночи постепенно все более расходившегося. Большой, порыжевший портфель, с замками и ремнями, принадлежал когда-то мужу, бухгалтеру районной сберегательной кассы, но муж погиб на войне, двое детей, которых без него вырастила Милица Васильевна, давно уже разошлись в стороны, сын Сергей жил в Ташкенте, был совсем как отрезанный ломоть, разве под Новый год поздравит мать открыткой и не интересуется, как она живет. Это было так обидно и грустно, но она давно примирилась с этим и даже убедила себя, что ему трудно с семьей, у него двое детей все-таки, и тут же отгоняла от себя мысль, что ей было потруднее, она осталась с двумя детьми без мужа, и все-таки вырастила их и помогала ему, Сергею, до последнего года, пока он не стал инженером… А потом он получил назначение в Ташкент на текстильную фабрику, женился и словно рекой унесло его; правда, в одном из редких писем он сообщил, что живет в маленьком доме с садом, рядом проходит арык, и прислал фотографию, на которой он с семьей пьет из пиал чай под большим тутовым деревом в их саду. Но дочь Нина писала часто, и ее письма были болью и утешением: их нельзя было читать без слез, но без них нельзя было и жить. Нина вышла замуж за человека, который не стоил ее, а может быть, и вообще ничего не стоил: в письмах дочь писала сначала осторожно, а потом уже с горькой откровенностью, что у мужа завелись дружки, он начал выпивать, дома бывает редко, денег на семью дает мало, а у Нины уже была дочь Ксаночка, и в портфеле, в маленьком его карманчике, Милица Васильевна хранила вместе со снимком тутового дерева фотографическую карточку дочери и внучки. У Нины на фотографии были грустные глаза, а девочка беспечно откинулась назад на ее коленях, но голые ее ножки были тоненькие, совсем тоненькие.

Милица Васильевна написала в свое время дочери, что начнет помогать ей, но переводы будет посылать до востребования, чтобы не узнал муж, а деньги пригодятся. Дочь жила в Моршанске, ее муж работал на стекольном заводе, и Милица Васильевна, увидев в одном доме, где страховала имущество, энциклопедический словарь на полке, прочла в нем, что Моршанск стоит на реке Цне, и представила себе реку Цну, и то, как дочь гуляет со своей девочкой по ее берегу… Иногда по вечерам заходила соседка Олимпиада Семеновна Селиверстова, вдова железнодорожного мастера, высокая, с лицом словно старого письма и всегда одетая во все темное. Олимпиада Семеновна приносила вазочку с вареньем, в садике у нее росли кусты крыжовника и черной смородины, Милица Васильевна ставила на плиту чайник, и они сидели вдвоем и пили чай с вареньем, а за окном поливал дождь. – Я вам сочувствую, – говорила Олимпиада Семеновна, – в такую погоду по застраховщикам ходить с их капризами, да и по годам нашим покой мы с вами заработали. Я вам сочувствую, Милица Васильевна. Но она хотела сказать этим, что плохо, так плохо, когда остаешься одна на старости лет и дети забывают мать понемногу. – А чего мне сочувствовать? – отзывалась Милица Васильевна поспешно. – У меня все слава богу. Сереженьке, подумать только, тридцать шесть лет, а он уже старший инженер на фабрике, в каждом письме пишет мне – не нужно ли вам чего-нибудь, мамочка? Он у меня очень уважительный. И Ниночка хорошо устроилась, Моршанск на реке стоит, на Цне, наверно, и купанье летом, и всякие цветы на берегу. Вот она какой стала, моя Ниночка… вы ее девочкой помните, а теперь у нее самой девочка, вот она какая со своей Ксаночкой.

Милица Васильевна отстегивала ремни портфеля и доставала из карманчика фотографию, которую Селиверстова видела уже не раз, и Селиверстова снова смотрела на фотографию и говорила: – И не узнаешь ее, Нину… только девочка у нее больно худенькая. – Растет, – отвечала Милица Васильевна. – Муж– то у меня высокий был, она в деда. Нет, я своими детьми довольна. Сил я на них в свое время много положила, говорить тут нечего, зато теперь другой раз не нарадуешься. Селиверстова ничего не отвечала, только мешала ложечкой чай, она знала многое, и Милица Васильевна понимала, что та знает многое, но они только пили чай с вареньем, крыжовенным или черносмородиновым. Конечно, было больно, что все так получилось в ее жизни, но сын, хоть и ушел совсем в сторону, живет неплохо, а Нина живет плохо, пишет об этом, уже ничего не скрывая, почти в каждом письме, и Милица Васильевна, читая ее письма, всегда нетерпеливо вытирает слезы, она не хочет их, но они упрямо все же текут и текут… Письма дочери она тоже хранит в одном из отделений портфеля и всегда носит с собой, письма эти – ее с дочерью тайна, и никто не должен знать о них. Как-то дочь написала, что, наверно, трудно ей, матери, посылать деньги, все-таки муж, может быть, одумается в конце концов, хотя отношения у них стали совсем плохие, такие плохие, что и писать об этом не хочется. Если бы не Ксаночка, то она махнула бы на все рукой, пускай живет, как хочет, и приехала бы к ней, матери, но теперь это невозможно. Милица Васильевна скрывала от дочери, что страхованием много не заработаешь, а до пенсии осталось еще два года. Пальто у нее стало совсем старое и петли растянулись, все время расстегивается на ходу, но она решила все же походить еще годик в старом пальто, а деньги перевела дочери. Но ведь страховому агенту нельзя показывать вида, будто он нуждается в работе, будто он уговаривает людей застраховать жизнь или имущество только потому, что получает проценты за страховку. Нет, он уговаривает только из интересов тех, кто страхуется, и, конечно, из интересов государства. Но когда на тебе старое пальто и берет, который из лилового стал розовым, люди невольно начинают думать, что из-за себя стараешься. Наверно, и старушка Александра Петровна думала так и поддалась, чтобы не обидеть, а может быть, с тайной мыслью помочь немного. В этом месяце она, Милица Васильевна, может послать дочери только двадцать пять рублей, октябрь был плохой месяц, а в августе она послала пятьдесят, и было так хорошо на душе, что она смогла это сделать. Ксаночке нужна была шубка, да и дочь писала, что у нее на зиму нет ботиков, но в поселковый магазин привезли как-то отличные ботики, и Милица Васильевна сверх всего купила и ботики и послала их дочери. Письмо, в котором дочь написала с восхищением о ботиках, она хранила вместе с конвертом и перечитывала его, представляя себе, как обрадовалась Ниночка ботикам и как они подоспели вовремя. В Моршанске тоже, наверно, дожди, а скоро и зима. Так оно и получилось. Дождь однажды перестал идти еще с вечера, а за ночь произошла передвижка времен года. Утром мокрые кусты голо блестели, задул ветер, сразу все подсохло, и стало совсем холодно. А на другое утро Милица Васильевна увидела, что за окном летят белые мухи, еще редкие, но это уже снег, это был уже знак ранней зимы. Забелившиеся дорожки, конечно, скоро зачернели снова, снег растаял, но по народной примете через шесть недель после первого снега станет зима. Неделю назад Милица Васильевна условилась с мрачным, недоверчивым застройщиком Мишаковым, что придет к нему оформлять страховку имущества. Мишаков заведовал складом строительных материалов, и бог весть из каких материалов построил свой дом, а теперь привез из Москвы имущество, и зимой в доме должна была жить дальняя родственница, а у Мишакова была квартира в Москве. Милица Васильевна подшила растянувшиеся петли пальто, надела вместо берета шляпку, правда, несколько не по сезону, из черной соломки, взяла свой портфель и пошла к Мишакову. Мишаков не сразу впускал в свой дом, а сначала опросил за дверью, кого надо? – Это страховой агент Сухова, – сказала Милица Васильевна добрым голосом, и она вошла в жилище, расположенная и довольная, что может оказать услугу. Из города уже привезли пианино, в горке молочно поблескивал фарфор, а несколько картин в тяжелых рамах не были еще повешены и стояли на полу. – Прелесть какая, – сказала Милица Васильевна, разглядывая фарфоровые фигурки в горке, – во сколько же будем ценить все, чтобы вам жить спокойно и без лишней думки? Мишаков сумрачно и недоверчиво глядел на нее. У него было широкое, сизо выбритое лицо, в курчавых густых волосах уже поблескивала седина, а ворот русской вышитой рубашки под коричневым пиджаком был не застегнут. – Ценить будем во столько, сколько стоит, – сказал он, как бы заранее готовый к обсчету. Они сели за стол, и Милица Васильевна стала заполнять страховой полис. – Пианино восемьсот рублей, – сказал Мишаков. – Пианино немецкое. Он дорожился, оспаривал оценки, словно все должно было завтра сгореть, и надо не упустить ничего, что можно выгадать. Милица Васильевна вписала уже и пианино, и картины знаменитых, по словам Мишакова, художников, усомнившись, однако, так ли уж знамениты художники Зайцев и Мищенко, вписала и телевизор, и фарфор, и буковый гарнитур закарпатской работы. Она писала старательным почерком, но думала совсем о другом: откуда у заведующего складом строительных материалов все эти вещи, и откуда у него этот дом… вот она. труженица, бегает всю жизнь по людям, растила детей одна, и государство помогало ей растить детей, ни оно, ни сама она ничего не жалели для них, и пусть даже у нее не все получилось так, как она хотела и на что она надеялась. Но все чисто в ее жизни, все сделано в ней трудом, а пока она бегала и хлопотала, да и сейчас прибежала сюда и хлопочет, – все это время Мишаков жил по-своему, с оглядкой, и вот построил дом, и она страхует в этом доме его имущество. А Мишаков сидит рядом, пренебрежительно посматривает на нее и с недоверием косится, правильно ли она записывает. – Всё? – спросила Милица Васильевна. – Будем подсчитывать. Она стала подсчитывать, подвела итог, но Мишаков взял из ее рук лист, принес счеты и все проверил сам, отщелкивая по нескольку костяшек сразу – цифры были круглые. Потом он проводил ее до двери, и Милица Васильевна услышала, что он дважды повернул в двери ключ. Конечно, она получит проценты за страховку, но почему-то ее не радовало это. Она хотя только оценивала имущество, но словно принимала участие в чем-то темном и нехорошем, и сейчас досадовала на себя, что зачем-то, собираясь к Мишакову, зашивала петли на пальто и надела эту соломенную шляпку, чтобы казаться помоднее и независимей… Вернувшись домой, она сдернула с себя шляпку и положила ее в дальний угол. Ее вылинявший берет лежал на столе, но он вылинял с честью, она носила его не один год, и он был такой же частью ее труда, как и портфель мужа, в котором вместе со страховым полисом Мишакова лежали письма дочери и фотографии. Она думала также о том, что сколько ни страхуй в своей жизни, от плохого не застрахуешься, не застрахуешь свою жизнь от обид и горечи, а может быть, и правильно, что от этого нельзя застраховать себя. Тогда человек стал бы жить сонно, уверенный, что ничего не случится с ним, а положенную сумму добра ему выплатят в свое время… И пусть сын совсем, совсем ушел куда-то в сторону, пусть он забыл ее, мать, живет в Ташкенте, и у него свои дела и заботы. Впрочем, перепутав ее годы, он поинтересовался как-то, какую ей назначили пенсию, и она ответила ему, что пенсию назначили хорошую, и она ни в чем не нуждается. Пусть он думает так, а за все ее заботы и беспокойство о нем ей ничего не нужно, и всю свою беготню, и то, что в этом месяце она может послать дочери только двадцать пять рублей, – все это она не променяет на благополучие Мишакова с его немецким пианино и фарфоровыми фигурками в горке… Пусть на ее долю выпала нелегкая жизнь, но об этом никто не должен знать, это нужно нести так, чтобы никто не знал об этом. Из дома Милица Васильевна прошла на железнодорожную станцию и поехала в Москву оформлять в Госстрахе документы, а когда вернулась к вечеру, все было бело вокруг, шел снег. Газовая плита у нее и Селиверстовой была общая, и они готовили обычно вместе. – Вот и зима на носу, – сказала Милица Васильевна, ставя кастрюльку с супом на огонь. – В этом году рано. – Да и лета-то никакого не было, одни дожди, – отозвалась Селиверстова. – Сегодня варенье из райских яблочек сварила, угощу вас.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю