355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Владимир Короленко » Том 1. Рассказы и очерки » Текст книги (страница 28)
Том 1. Рассказы и очерки
  • Текст добавлен: 24 сентября 2016, 03:56

Текст книги "Том 1. Рассказы и очерки"


Автор книги: Владимир Короленко



сообщить о нарушении

Текущая страница: 28 (всего у книги 35 страниц)

Недели через две мы с товарищем решили съездить на Дальнюю заимку. Обоим нам хотелось повидать Степана и, прямо или косвенно, выразить ему свое сочувствие.

Выехав задолго еще до рассвета, мы только к ночи подъехали к Дальней заимке.

Теперь трудно было узнать эту местность. Кругом все было занесено снегом, тайга стояла вся белая, за нею, едва золотясь краями на лунном свете, высились скалы, озеро лежало под снегом, и только у берега высились мерзлые края проруби.

Малорусская хатка стояла пустая, с белыми обмерзшими окнами. За нею виднелась небольшая юрта с наклонными стенами, казавшаяся кучей снега. Летом я не обратил на нее внимания. Теперь в ее окнах переливался огонь, а из трубы высоко и прямо подымался белый столб дыма, игравший своими бледными переливами в лучах месяца.

Все было бело, бледно и прозрачно. Злой лай собаки приветствовал нас еще издали, и навстречу нам вышел, скрипнув дверью, Тимоха. В руках у него была здоровенная дубина. Очевидно, он полагался на нее более, чем на ружье.

Маруся приняла нас с грустной приветливостью, все-таки стыдясь чего-то и отворачивая лицо. Степана не было…

В юрте даже как-то незаметно было его отсутствие. Все было тесновато, но уютно, и, по-видимому, Маруся с работником жили довольно удобно… Они ничего еще не знали о происшествии в слободе. Степан домой не являлся. Очевидно, его жизнь начала отделяться от жизни Дальней заимки…

Пришлось все-таки рассказать Марусе о причине нашего посещения.

– Ну, теперь закрутит и еще пуще, – сказал Тимоха.

На шитье, с которым в это время сидела Маруся, капнула слеза… Она зашивала Тимохину рубаху…

Еще недели через две мы узнали, что Степан ушел на прииски.

VII. Заключение

Прошло года полтора. В самом начале осени приехал заседатель Федосеев. Отдав нам письма и газеты, он попросил нас присесть и сказал:

– Да, кстати. Какое неприятное происшествие.

– Что такое?

– На Дальней заимке… Какой-то там Тимофей у них… Работник, что ли, черт его знает…

– Да, работник.

– Ранен или ранил себя по неосторожности. Вообще таинственная история. Вы ничего не слыхали?

– Нет, не слыхали. Тяжело?

– Нет, легко. Уже поправляется. Я узнал стороной, – они сами скрывают. Что, Степан у вас не бывал?

– Нет, он давно на приисках.

– Приходил не так давно за паспортом… Но, по нашим сведениям, он ушел опять недели за две до происшествия…

И вдруг, переходя в «партикулярный» тон, он сказал:

– Между нами сказать, – я уверен, что это его рук дело.

И, лукаво засмеявшись, прибавил:

– Вот оно – женское сердце! Помните, я-то распинался: любовь… как это еще… идиллия, верность. И ведь работник-то, заметьте, рожа несказанная… Настоящий… Ну, как это?.. Ква… Ква…

– Квазимодо…

– Ну, вот-вот. Я ведь прямо оттуда. Отобрал показания.

– Что же?

– Сам, говорит, по нечаянности; ружьем баловался… Но рана такая, что этого никоим образом допустить нельзя… Понимаете?

– А тюрьма у вас переполнена?

– Как селедок в бочке, – сказал он, махнув рукой. – К тому же… Только уж это, пожалуйста, вполне партикулярно, между нами!

Он оглянулся на запертую дверь и прибавил:

– Пришлось бы, пожалуй, и другое дело подымать… А жаль батьку, батька-то простяк…

– Неужели бродяжий брак? – спросил я.

– А вы почему догадались?

– Я знал об их намерении венчаться. Значит, все-таки Степану удалось это устроить?

– Как Степану?

– А то кому же?

– Ну, там, кто устраивал, не знаю. А только обвенчался все он же, работник этот… На кого, подумайте, променяла! Тот все-таки был действительно молодец!

Мне вспомнилась пророческая вражда Степана и его отзыв о хитрости работника. А между тем я и теперь был уверен, что роль Тимохи была, как всегда, пассивная: наверное, Маруся просто женила его на себе… Изломанная, смятая какой-то бурей, она стремилась восстановить в себе женщину и хозяйку. Для этого ей нужно было ее хозяйство, весь этот уголок. Для хозяйства нужен хозяин. Все это – лишь внешняя оболочка, в которую, как улитка, пряталась больная женская душа…

А впрочем… Кто знает? Иногда мне вспоминалось время, проведенное нами на заимке, рассказ Тимофея, горящие глаза Маруси и почти страдальческое участие ее к этому рассказу. И мне приходило в голову, что, быть может, в ней, стремившейся восстановить в себе крестьянку, этот Тимоха, так полно сохранивший в себе все особенности пахаря, – мог задеть и другие сердечные струны…

Все это, однако, показалось мне слишком туманным и сложным, чтобы делиться этими соображениями с заседателем Федосеевым.

Недавно я получил из тех мест длинное письмо. Моя знакомая отвечала подробно на мои вопросы о местах и людях.

«…О Степане мне трудно было узнать что-нибудь. О нем все как-то забыли. Марья же (по мужу Захарова) живет на Дальней заимке. Это место пользуется некоторой известностью, и начальство охотно поселяет там русских, на которых можно рассчитывать, как на земледельцев. Пожалуй, что это начало будущего значительного поселения. У Марьи два сына, один – подросток, отличный работник. Оба говорят по-малорусски лучше, чем по-русски. Тимофей тоже хороший работник, но, по общему мнению, настоящая хозяйка – Марья. Впрочем, она выказывает ему наружные знаки почтения. Иногда он напивается и под пьяную руку поколачивает ее. Она охотно рассказывает об этом, как будто гордится побоями „своего мужика“, или, как она называет, „чоловiка“… В смехе Маруси ничего особенного не заметно… Вообще она, по-видимому, человек вполне нормальный».

«Выпрямилась», – подумал я по прочтении этого письма. Мне опять вспомнилась молодая искалеченная лиственница… Даже эти побои… Вероятно, Марье приходит при этом в голову, что, – не будь всего того, что вырвало ее из родной среды, – какой-нибудь «чоловiк Тимiш» где-нибудь в своей губернии так же напивался бы, так же куражился, так же поколачивал бы ее в родной деревне… На то он «чоловiк», свой, родной, «законный».

У всякого свои понятия о счастье…

Во времена моей юности один товарищ рассказал мне следующую историю. Как-то, лишившись уроков, он дошел до крайней нужды и не ел почти два дня. В это время ему предложили работу. Он вяло шел по улицам на приглашение и думал, что вряд ли в силах будет исполнить заказ. Вот если бы задаток!.. Хоть рубль… именно рубль!.. И вдруг в его воображении с необыкновенной яркостью нарисовалась желтенькая бумажка. С этим заманчивым образом в уме он слушал объяснение заказчика. В заключение тот сам предложил задаток и протянул… десять рублей. Студент вяло посмотрел на бумажку. Это было не то, что ему нужно.

– Рупь… – сказал он с выражением тупой жадности в голосе.

– Но позвольте…

– Рупь, рупь, рупь, – повторял он настойчиво. Заказчик пожал плечами, студент получил желаемое. И в эту минуту он был счастлив…

Маруся тоже отвоевала у судьбы свой рубль и – значит, тоже счастлива.

Известия эти доставили мне чувство некоторого удовлетворения: героические усилия молодого надломленного существа не пропали даром. Но когда я гляжу теперь на несколько пожелтевших листочков, на которых я тогда набросал в коротких чертах рассказ Степана, – сердце у меня сжимается невольным сочувствием. И сквозь благополучие Дальней заимки хочется заглянуть в безвестную судьбу беспокойного, неудовлетворившегося, может быть, давно уже погибшего человека…

1899

Огоньки

Как-то давно, темным осенним вечером, случилось мне плыть по угрюмой сибирской реке. Вдруг на повороте реки, впереди, под темными горами мелькнул огонек.

Мелькнул ярко, сильно, совсем близко…

– Ну, слава богу! – сказал я с радостью, – близко ночлег!

Гребец повернулся, посмотрел через плечо на огонь и опять апатично налег на весла.

– Далече!

Я не поверил: огонек так и стоял, выступая вперед из неопределенной тьмы. Но гребец был прав: оказалось, действительно, далеко.

Свойство этих ночных огней – приближаться, побеждая тьму, и сверкать, и обещать, и манить своею близостью. Кажется, вот-вот еще два-три удара веслом, – и путь кончен… А между тем – далеко!..

И долго мы еще плыли по темной, как чернила, реке. Ущелья и скалы выплывали, надвигались и уплывали, оставаясь назади и теряясь, казалось, в бесконечной дали, а огонек все стоял впереди, переливаясь и маня, – все так же близко, и все так же далеко…

Мне часто вспоминается теперь и эта темная река, затененная скалистыми горами, и этот живой огонек. Много огней и раньше и после манили не одного меня своею близостью. Но жизнь течет все в тех же угрюмых берегах, а огни еще далеко. И опять приходится налегать на весла…

Но все-таки… все-таки впереди – огни!..

1900

Последний луч

I

Нюйский станок расположен на небольшой полянке, на берегу Лены. Несколько убогих избушек задами прижимаются к отвесным скалам, как бы пятясь от сердитой реки. Лена в этом месте узка, необыкновенно быстра и очень угрюма. Подошвы гор противоположного берега стоят в воде, и здесь больше, чем где-либо, Лена заслуживает свое название «Проклятой щели». Действительно, это как будто гигантская трещина, по дну которой клубится темная река, обставленная угрюмыми скалами, обрывами, ущельями. В ней надолго останавливаются туманы, стоит холодная сырость и почти непрерывные сумерки. Население этого станка даже среди остальных приленских жителей поражает своею вялостью, худосочием и безнадежной апатией. Унылый гул лиственниц на горных хребтах составляет вечный аккомпанемент к этому печальному существованию…

Приехав на этот станок ночью, усталый и озябший, я проснулся утром, по-видимому, довольно рано.

Было тихо. В окна глядел не то тусклый рассвет, не то поздний вечер, – что-то заполненное бесформенной и сумеречной мглой. Ветер дул в «щели», как в трубе, и гнал по ней ночные туманы. Взглянув из окна кверху, я мог видеть клочки ясного неба. Значит, на всем свете зарождалось уже яркое солнечное утро. А мимо станка все продолжала нестись, клубами, холодная мгла… Было сумрачно, тихо, серо и печально.

В избушке, где я ночевал, на столе горела еще простая керосиновая лампочка, примешивая к сумеркам комнаты свой убогий желтоватый свет. Комната была довольно чистая, деревянные перегородки, отделявшие спальню, были оклеены газетной бумагой. В переднем углу, около божницы, густо пестрели картинки из иллюстраций, – главным образом портреты генералов. Один из них был Муравьев-Амурский, большой и в регалиях, а рядом еще вчера я разглядел два небольших, скромных портрета декабристов.

Лежа на своей постели, я мог видеть из-за перегородки стол с лампой у противоположной стены. За столом сидел старик с довольно красивым, но бледным лицом. Борода у него была серая, с ровной густой сединой, высокий обнаженный лоб отливал желтизной воска, редкие на темени волосы – сзади были длинны и слегка волнисты. В общем фигура напоминала духовного, даже, пожалуй, одного из евангелистов, но цвет лица был неприятно бледный и нездоровый, глаза мне казались тусклыми. На шее виднелись, как опухоль, признаки зоба, – болезнь, очень распространенная на Лене, которую приписывают ленской воде.

Рядом с ним сидел мальчик лет около восьми. Мне была видна только его наклоненная голова, с тонкими, как лен, белокурыми волосами. Старик, щуря сквозь очки свои подслеповатые глаза, водил указкой по странице лежавшей на столе книги, а мальчик с напряженным вниманием читал по складам. Когда ему не удавалось, старик поправлял его с ласковым терпением.

– Люди-он… ло… веди-есть, и краткое…

Мальчик остановился. Незнакомое слово, очевидно, не давалось… Старик сощурился и помог:

– Соловей, – прочел он.

– Соловей, – добросовестно повторил ученик и, подняв недоумевающие глаза на учителя, спросил: – Со-ло-вей… Что такое?

– Птица, – сказал старик.

– Птица… – И он продолжал чтение. – «Слово-иже, си, добро-ять-люди, дел… Соловей си-дел… на че… на че-ре… на че-ре-му-хе…»

– Что такое? – опять вопросительно прозвучал, как будто деревянный, безучастный голос ребенка.

– На черемухе. Черемуха, стало быть, дерево. Он и сидел.

– Сидел… Зачем сидел?.. Большая птица?

– Махонькая, поет хорошо.

– Поет хорошо…

Мальчик перестал читать и задумался. В избушке стало совсем тихо. Стучал маятник, за окном плыли туманы… Клок неба вверху приводил на память яркий день где-то в других местах, где весной поют соловьи на черемухах… «Что это за жалкое детство! – думал я невольно под однотонные звуки этого детского голоска. – Без соловьев, без цветущей весны… Только вода да камень, заграждающий взгляду простор божьего мира. Из птиц – чуть ли не одна ворона, по склонам – скучная лиственница да изредка сосна…»

Мальчик прочел еще какую-то фразу все тем же тусклым, непонимающим голосом и вдруг остановился.

– А что, дед, – спросил он, – нам не пора ли, гляди?.. – На этот раз в его голосе слышались уже живые, взволнованные ноты, и светлые глаза, освещенные огнем лампы, с видимым любопытством обратились на деда.

Тот посмотрел на часы, равнодушно тикавшие маятником, потом на окно с клубившеюся за стеклами мглою и ответил спокойно:

– Рано еще. Только половина!..

– Может, дедушка, часы-то испортились.

– Ну, ну… темно еще… Да оно, глупый, нам же лучше. Вишь, ветер… Может, мороки-те прогонит, а то ничего и не увидишь, как третьеводни.

– Лучше, – повторил мальчик своим прежним, покорным голосом, и чтение продолжалось.

Прошло минут двадцать. Старик взглянул на часы, потом в окно и задул лампочку. В комнате разлился голубоватый полусвет.

– Одевайся, – сказал старик и прибавил: – Тихонько, чтоб Таня не услыхала.

Мальчик живо соскочил со стула.

– А ее не возьмем? – спросил он шепотом.

– Не… куда ей… И то кашляет… Пусть спит.

Мальчик принялся одеваться с осторожной торопливостью, и вскоре обе фигуры – деда и внука – промелькнули в сумерках комнаты. На мальчике было надето что-то вроде пальто городского покроя, на ногах большие валенки, шея закутана женским шарфом. Дед был в полушубке. Дверь скрипнула, и оба вышли наружу.

Я остался один. За перегородкой слышалось тихое дыхание спящей девочки и хриплое постукивание маятника. Движение за окном все усиливалось, туманы проносились все быстрее, разрывались чаще, и в промежутках все шире проглядывали суровые пятна темных скал и ущелий. Комната то светлела, то опять погружалась в сумрак.

Мой сон прошел. Молчаливая печаль этого места начинала захватывать меня, и я ждал почти с нетерпением, когда скрипнет дверь и старик с мальчиком вернутся. Но их все не было…

Тогда я решил посмотреть, что это их выманило из избы в туман и холод. Спал я одетый, поэтому мне не нужно было много времени, чтобы натянуть сапоги и пальто и выйти…

Оба – старик и мальчик – стояли на крыльце, заложив руки в рукава и как будто чего-то ожидая.

Местность показалась мне теперь еще угрюмее, чем из окна. Вверху туман рассеялся, и вершины гор рисовались отчетливо и сурово на посветлевшем небе. На темном фоне гор проносились только отдельные горизонтальные клочья тумана, но внизу все еще стояли холодные сумерки. Ленские струи, еще не замерзшие, но уже тяжелые и темные, сталкивались в тесном русле, заворачивались воронками и омутами. Казалось, река в немом отчаянии кипит и рвется, стараясь пробиться на волю из мрачной щели… Холодный предутренний ветер, прогонявший остатки ночного тумана, трепал нашу одежду и сердито мчался дальше…

Дома станка, неопределенными кучками раскиданные по каменной площадке, начинали просыпаться. Кое-где тянулся дымок, кое-где мерцали окна; высокий худой ямщик в рваном полушубке, зевая, провел в поводу пару лошадей к водопою и скоро стушевался в тени берегового спуска. Все было буднично и уныло.

– Что это вы ждете? – спросил я у старика.

– Да вот, внучку охота солнушко посмотреть, – ответил он и спросил в свою очередь: – Вы чьи? Российские?

– Да.

– Чернышовых там не знавали?

– Каких Чернышовых? Нет, не знавал.

– Где, поди, знать. Россия велика… Сказывают, генерал был…

Он помолчал, пожимаясь от холода, и, что-то обдумав, опять повернулся ко мне:

– Проезжий тут один сказывал: при царице Екатерине служил Захар Григорьевич Чернышов…

– Да, такой был…

Старик хотел спросить еще что-то, но в это время мальчик резко задвигался и тронул его за рукав…

Я невольно тоже взглянул на вершину утеса, стоявшего на нашей стороне, у поворота Лены…

До сих пор это место казалось каким-то темным жерлом, откуда асе еще продолжали выползать туманы. Теперь над ними, в вышине, на остроконечной вершине каменного утеса, внезапно как будто вспыхнула и засветилась верхушка сосны и нескольких уже обнаженных лиственниц. Прорвавшись откуда-то из-за гор противоположного берега, первый луч еще не взошедшего для нас солнца уже коснулся этого каменного выступа и группы деревьев, выросших в его расселинах. Над холодными синими тенями нашей щели они стояли, как будто в облаках, и тихо сияли, радуясь первой ласке утра.

Все мы молча смотрели на эту вершину, как будто боясь спугнуть торжественно-тихую радость одинокого камня и кучки лиственниц. Мальчик стоял неподвижно, держась за рукав деда. Его глаза были расширены, бледное лицо оживилось и засветилось восторгом. Между тем в вышине что-то опять дрогнуло, затрепетало, и другой утес, до сих пор утопавший в общей синеве угрюмого фона горы, загорелся, присоединившись к освещенной группе. Еще недавно безлично сливавшиеся с отдаленными склонами, теперь они смело выступили вперед, а их фон стал как будто еще отдаленнее, мглистее и темнее.

Мальчик опять дернул деда за рукав, и его лицо уже совершенно преобразилось. Глаза сверкали, губы улыбались, на бледно-желтых щеках, казалось, проступал румянец.

На противоположной стороне реки тоже произошла перемена. Горы все еще скрывали за собой взошедшее солнце, но небо над ними совсем посветлело, и очертания хребта рисовались резко и отчетливо, образуя между двумя вершинами значительную впадину. По темным еще склонам, обращенным к нам, сползали вниз струи молочно-белого тумана и как будто искали места потемнее и посырее… А вверху небо расцвечалось золотом, и ряды лиственниц на гребне выступали на светлом фоне отчетливыми фиолетовыми силуэтами. За ними, казалось, шевелится что-то – радостное, неугомонное и живое. В углублении от горы к горе проплыла легкая тучка, вся в огне, и исчезла за соседней вершиной. За ней другая, третья, целая стая… За горами совершалось что-то ликующее и радостное. Дно расселины все разгоралось. Казалось, солнце подымается с той стороны по склонам хребта, чтобы заглянуть сюда, в эту убогую щель, на эту темную реку, на эти сиротливые избушки, на старика с бледным мальчиком, ждавших его появления.

И вот оно появилось. Несколько ярко-золотистых лучей брызнули беспорядочно в глубине расселины между двумя горами, пробив отверстия в густой стене леса. Огненные искры посыпались пучками вниз, на темные пади и ущелья, вырывая из синего холодного сумрака то отдельное дерево, то верхушку сланцевого утеса, то небольшую горную полянку… Под ними все задвигалось и засуетилось. Группы деревьев, казалось, перебегали с места на место, скалы выступали вперед и опять тонули во мгле, полянки светились и гасли… Полосы тумана змеились внизу тревожнее и быстрее.

Потом на несколько мгновений засветилась даже темная река… Вспыхнули верхушки зыбких волн, бежавших к нашему берегу, засверкал береговой песок с черными пятнами ямщичьих лодок и группами людей и лошадей у водопоя. Косые лучи скользнули по убогим лачугам, отразились в слюдяных окнах, ласково коснулись бледного, восхищенного лица мальчика…

А в расселине между горами уже ясно продвигалась часть огненного солнечного круга, и на нашей стороне весь берег радовался и светился, сверкая, искрясь и переливаясь разноцветными слоями сланцевых пород и зеленью пушистых сосен…

Но это была лишь недолгая ласка утра. Еще несколько секунд, и дно долины опять стало холодно и сине. Река погасла и мчалась опять в своем темном русле, бешено крутя водоворотами, слюдяные окна померкли, тени подымались все выше, горы задернули недавнее разнообразие своих склонов одноцветною синею мглою. Еще несколько секунд горела на нашей стороне одинокая вершина, точно угасающий факел над темными туманами… Потом и она померкла. В расселине закрылись все отверстия, леса сомкнулись по-прежнему сплошной траурной каймой, и только два-три отсталые облачка продвигались над ними, обесцвеченные и холодные…

– Все, – сказал мальчик грустно. И подняв на деда свои печальные померкшие глаза, прибавил вопросительно: – Больше не будет?

– Не будет, чай, – ответил тот. – Сам ты видел: только край солнушка показался. Завтра уже пойдет низом.

– Кончал, брат! – крикнул возвращавшийся с реки ямщик. – Здравствуйте, дед со внуком!..

Повернувшись, я увидел, что у других избушек тоже кое-где виднелись зрители. Скрипели двери, ямщики уходили в избы, станок утопал опять в обесцвечивающем холодном тумане.

И это уже на долгие месяцы!.. Старик рассказал мне, что летом солнце ходит у них над вершинами, к осени оно опускается все ниже и скрывается за широким хребтом, бессильное уже подняться над его обрезом. Но затем точка восхода передвигается к югу, и тогда на несколько дней оно опять показывается по утрам в расселине между двумя горами. Сначала оно переходит от вершины к вершине, потом все ниже, наконец лишь на несколько мгновений золотые лучи сверкают на самом дне впадины. Это и было сегодня.

Нюйский станок прощался с солнцем на всю зиму. Ямщики, конечно, увидят его во время своих разъездов, но старики и дети не увидят до самой весны или, вернее, до лета…

Последние отблески исчезли… За горами был полный день, но внизу опять сгущался туман, склоны гор задернулись мутной одноцветной дымкой. Рассеянный свет просачивался из-за гор, холодный и неприветливый…

II

– Так вы, говорите, тоже из России? – спросил я у старика, когда мы опять вошли в избу и он поставил на стол небольшой, старенький самовар. Мальчик ушел за перегородку к проснувшейся сестре и стал забавлять ее. По временам оттуда слышался слабый детский смех, точно кто перекидывал кусочки стекла.

Старик поправил убогую скатертку и через некоторое время ответил как-то неохотно:

– Да… Что уж тут… Здесь родились, так и здешние. Они вот, дети, пожалуй что и не простого роду…

– Как фамилия? – спросил я.

– Да что!.. – опять так же вяло ответил он. – Авдеевы, скажем, фамилия. Да это так, просторечие. А настоящая им фамилия Чернышовы…

Он вдруг оставил скатерть и посмотрел на меня внимательным и заинтересованным взглядом.

– Вы, вот, про Чернышова Захара Григорьевича тоже, значит, читали. Генерал был?

– Да, был генерал при Екатерине. Только он не был сослан.

– Ну, не он, а видно, того же роду… При императоре Николае… При восшествии, что ли…

Он испытующе вглядывался в мое лицо, но я не мог ничего припомнить о Чернышове. Старик грустно покачал головой…

– Говорят: книгочей был. Умирал, все наказывал детям: главное дело за грамоту держитеся крепче…

Он помолчал и затем прибавил:

– Да что уж тут… Известное дело, – гиблое место… Дочь моя за внуком его была, за Евгениевым. Вот и пошли Авдеевы… Не живучи… Сам помер, мать померла, вон двое на руках остались… Я старый, они кволые… Мальчик вот припадочный… Так, видно, и изноем… Следу не останется…

Дверь отворилась, вошел ямщик, перекрестился на образ и сказал:

– Авдеев… Иди, проезжающих запиши… У старосты.

– Ладно!

– Вас разве тоже Авдеевым зовут? – спросил я.

– Да вот, поди-ты… И меня по ним: Авдеев да Авдеев… Когда-то люди были…

И старик, может быть единственный грамотей на Нюйском станке, взял под мышки истрепанную книгу и вышел.

Больше ничего я не мог узнать из области этой туманной генеалогии и вскоре покинул навсегда угрюмый Нюйский станок. Часа через два, повернув на другое плёсо, я увидел солнце прямо перед собою… Оно стояло невысоко, но все же заливало огненными блестками и берега, и воду… И его тихий, даже, пожалуй, печальный свет показался мне в эту минуту и ярким, и радостным.

III

Впоследствии, вернувшись в Россию, я старался узнать что-нибудь о ссыльной ветви чернышовского рода. Именем Захара Григорьевича Чернышова пестрят страницы екатерининской истории, но он никогда не был в ссылке. Однажды, дожидаясь парохода на волжской отмели, я услышал от рыбака песню о прусском плене русского доброго молодца, Чернышова Захара Григорьевича. Рыбак не знал, конечно, ничего об исторической личности, – но песня все-таки являлась отголоском действительного события. Во времена Пугачева удалой казак Чика принял на себя имя Захара Григорьевича Чернышова и прибавил в народной памяти к популярному имени опальную черту; другая песня говорит уже о темнице на волжском берегу, в городе Лыскове. Удалой добрый молодец, Чернышов Захар Григорьевич, скликает к себе бурлаков и низовую вольницу…

Вообще этому имени почему-то повезло в народной памяти, и среди загадочных личностей Сибири фамилия Чернышовых тоже мелькает довольно часто. Этим я и объяснял себе свою встречу на Нюйском станке; очевидно, действительное происхождение рода, быть может, ссыльного, потерялось, и старик бессознательно взял популярное имя… В его грустном тоне слышались правдивость и убеждение…

Совсем уже недавно, просматривая небольшую заметку о декабристах, я наткнулся на одно мало известное и мало упоминаемое имя тоже декабриста… «3.Г.Чернышова».

Тогда встреча на Нюйском станке всплыла опять в моей памяти и, казалось, осветилась новым светом: итак, – думал я, – старик Авдеев говорил правду.

Дальнейшие сведения, однако, разрушили эту определенность: декабрист Захар Григорьевич Чернышов вернулся в Россию, здесь женился и умер за границей.

Над генеалогией Авдеевых нависла опять туманная завеса… В обширной и угрюмой Сибири затерялось таким же образом немало жизней, и многие роды с вершин, освещенных солнцем, опускались навсегда в эти холодные низы, в ущелья и туманные долины… Выше Якутска, на берегу Лены, стоит утес, по которому змеится над пропастью узкая тропинка. В расселине скалы сохранились следы жилья. С этим местом связана трогательная легенда: здесь много лет жил какой-то ссыльный, прежде человек знатный, попавший в опалу. В Сибири он жил в разных местах и, наконец, поселился здесь, рядом с убогим поселком. Он сам рубил дрова и таскал воду. Однажды, когда он поднимался на гору с вязанкой дров, вверху на тропинке перед ним появилась знакомая фигура. Это была жена, разыскавшая его в этом ущелье. Ссыльный узнал ее, но от радости или испуга ему сделалось дурно: он покачнулся и упал в пропасть.

Я напрасно старался узнать имя этого человека и подробности этого события: равнодушная и холодная Сибирь плохо хранит эти сведения, и память об этой когда-то, может быть, яркой жизни и трагической смерти замирает отголосками неясной легенды, связанной уже только со скалой, но не с человеком…

Так же неясно и неопределенно происхождение мальчика, которого я встретил на Нюйском станке. Но когда мои воспоминания обращаются к Сибири, в моем воображении невольно встает эта темная щель, и быстрая река, и убогие лачуги станка, и последние отблески уходящего солнца, гаснущие в печальных глазах последнего потомка какого-то угасающего рода…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю