Текст книги "Школьные годы"
Автор книги: Владимир Тендряков
Соавторы: Георгий Полонский,Агния Кузнецова (Маркова),Елена Воронцова
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 20 (всего у книги 23 страниц)
– А я, ребята, вот что скажу. Я знаю, что нехорошо передавать то, что тебе один на один говорили, но на Лешку Терентьева комсомолу нужно обратить внимание. Лешка мне еще в прошлом году говорил, что школу окончит и пойдет на попа учиться, потому что там, пока учишься, денег много платят.
– Идейный поп будет из Лешки, а! – не удержался Алексей Петрович.
– Идейный! Хо-хо-хо! – зло засмеялся Ваня, и ребята подхватили его смех.
– Ладно, о Лешке мы еще поговорим, – сказал Никита. – Кроме Лешки, все подписались?
– Все! Все! Все! – крикнули из разных мест.
Тогда Никита склонился над листком и подписал свою фамилию.
– Как же все? – сказал Ваня. – А Березкин Андрюшка?
Березкин сидел на последней парте, в углу, пунцовый и потный, не поднимая глаз.
– Ты почему не подписался, Андрей? – спросил Никита.
– Он трусит! – запальчиво выкрикнул Миша. – Даже девчата все подписались! Эх ты, горе-комсомолец! А если война? Матросовым и Кошевым ты не станешь. Не станешь и Сашей Коноваловым.
Андрей молчал, обиженно подобрав толстые, безвольные губы, втянув рыжую голову в плечи.
– Ну что же ты молчишь? – сердито крикнул председатель.
– Разреши мне, – сказал Алексей Петрович. Он встал, подошел к столу. – Подписи, как я понял, даются на добровольных началах. Зачем же кричать, требовать, грозить? Что подсказывает сердце и комсомольская честь, то каждый и делает…
– Но как же, Алексей Петрович, мы можем терпеть, когда его сердце и комсомольская честь молчат? – горячо воскликнул Миша. – Я предлагаю обсудить его поведение…
– Э, друг, не горячись! – протягивая руку в сторону Миши, сказал Алексей Петрович. – Обсудить всегда успеем.
– Собрание считаю законченным, – поспешно сказал Никита. – Урок продолжается.
Все сели на свои места. В классе наступила тишина. Алексей Петрович понял, что сейчас все слишком взволнованны, чтобы воспринять новый материал, и он занялся повторением пройденного.
Как только прозвенел звонок, Никита взял бумагу с подписями и, вопросительно подняв на учителя глаза, спросил:
– Куда этот список?
– Отнесем в больницу, – ответил Миша, – пойдем все. Сейчас же! Может быть, кожа сейчас понадобится.
Все торопливо взяли свои книги, вышли из класса и взволнованно пошли по коридору.
В учительской Алексей Петрович рассказал о комсомольском собрании десятого класса.
Ксения Петровна разволновалась:
– Замечательная молодежь! В пустяках недисциплинированны, мелочны, упрямы бывают, а как прижмет по-настоящему – идейны, смелы, и дружба для них – святыня! – На глазах у нее появились слезы. – Вот в 1941 году так же… Помню, как поднялась наша молодежь каменной стеной, плечом к плечу… Из девятых классов добровольцами в армию уходили, совсем дети… И сколько из них не вернулось!
– Смотрите, бегут в больницу! – показал Алексей Петрович.
Ксения Петровна подошла к окну:
– Ох, хоть бы не зря пострадали! Саша! Саша! Прямо из головы не идет.
К окну подошла Алевтина Илларионовна.
– Они и первоклассников уведут! Крикнуть им, что ли, в форточку?
– Не спугивайте! – вступилась Ксения Петровна. – Илья Николаевич вернет и малышей и девочек. Пусть же они чувствуют, что идут на жертву ради жизни товарища.
– Да, это верно! – согласилась Алевтина Илларионовна. Она достала из сумочки платок, вытерла слезы и, далеко отставляя маленькое круглое зеркало, неаккуратно напудрила нос. – Точно рок какой-то! Из школы обязательно уходят лучшие!
– Ну, не обязательно лучшие, – возразила Ксения Петровна, отходя от окна и садясь за стол проверять тетради. – Возьмите Колю Ласкина. Когда его не стало, все мы облегченно вздохнули.
– Кстати, о Ласкине! – оживилась Алевтина Илларионовна. – Утром на пожар привезли воспитанников детской колонии – помочь расчистить усадьбу. Ласкин, когда узнал о несчастье с Коноваловым, настоял, чтобы ему разрешили дать кожу. Нине Александровне звонил начальник колонии. Решили из педагогических соображений разрешить. Глядите, идут уже обратно! Торопятся, видно, не опоздать на урок. Почему же их назад отправили? Или оставили всего нескольких? В толпе не разглядишь… Сейчас вы, Ксения Петровна, в десятом? Пойду скажу сторожихе, чтобы звонок минуточек на пять задержала.
Но в это время послышался звонок. Алевтина Илларионовна безнадежно махнула рукой. Ксения Петровна не спеша перевязала веревочкой стопку тетрадей, оставила ее на столе, взяла из шкафа журнал, подошла к зеркалу, расчесала короткие седые волосы, счистила рукой соринки с воротника, с плеч и не торопясь пошла в класс.
РАДИ ТОВАРИЩА
День и ночь смешались в представлении Саши. Жизнь он воспринимал только через мучительную боль. В короткие часы, когда он приходил в сознание, ему страстно хотелось жить. В памяти возникали картины прошлого. То он видел себя семилетним мальчуганом и золотым зимним днем шел с мамой по селу, держась за ее руку. То жарким летом он купался в Куде с Мишей, Колей Ласкиным, Сережей и Ваней. Жар, нестерпимый жар жег тело. Он кидался в холодную воду, и тело переставало жечь, боль затихала…
То он стоял в темноте у Стешиных ворот, глядел в – ее золотисто-коричневые глаза и спрашивал: «Почему так бывает в жизни: столько девчат вокруг, а любимая только одна?..» Стешины глаза превращались в яркие звезды и летели в темное небо. Он отрывался от земли и тоже летел вслед за ее глазами…
Саша Коновалов лежал в небольшой палате. Отправить его в городскую больницу, потревожить врачи считали невозможным. Слишком сильны были у него ожоги.
Палата, выбеленная белой известью, со светло-желтым, недавно выкрашенным полом, выходила окнами в березовую рощу, летом привлекательную и нарядную, а сейчас голую, заснеженную и такую грустную, как эта комната, где царствовали боль, тоска и отчаяние.
Кроме Саши, в палате лежали еще трое тяжелобольных. И за всеми с материнской заботой и терпением ухаживала Сашина мать – Прасковья Семеновна. Страдая за сына, отчаиваясь за его судьбу, она не могла спать, не могла находиться без дела. Разумом она не верила в то, что ее мальчик, которого она родила и вырастила, в котором заключалась вся ее жизнь, мог умереть. Но сердце ее замирало от страшных предчувствий.
…Днем, когда больные уснули, Саша затих, перестал стонать и бредить, Прасковья Семеновна задремала сидя, привалившись головой к тумбочке. Она очнулась через несколько минут и испуганно метнулась к сыну.
Он лежал с открытыми глазами, устремленными в одну точку.
– Тебе чего-нибудь надо, Сашенька? – шепотом спросила мать.
– Ничего, – одними губами ответил Саша, не отрывая взгляда от той точки на потолке, которая кружилась, растягивалась, исчезала и снова появлялась.
– Тебе лучше, Сашок? – Прасковья Семеновна пыталась уловить выражение его глаз.
– Скажи им, чтобы., с Александром Александровичем… довели до конца, – раздельно сказал он и закрыл глаза.
Острая боль кольнула сердце Прасковьи Семеновны. Она схватилась за грудь и села на стул.
– Мама, а Стеша приходила?
– Не уходит от больницы, Сашенька! – заливаясь слезами, говорила Прасковья Семеновна. – Вон тут в березках и ходит все время. Сама как березонька молодая. Кожу просит у нее взять.
– Не надо у нее… А у кого взяли, мама?
– У Сережи да еще у Коли Ласкина.
– Зря это они… – Саша снова закрыл глаза.
Прасковью Семеновну душили рыдания. Она неслышно вышла в коридор. Дверь в комнату врачей была открыта, и она услышала разговор, который не должна была слышать.
– Вы считаете, что надежды нет? – спросил женский голос.
– Никакой, – ответил главный врач. – Все, что мы делаем, делаем для очищения совести. К сожалению, мальчик обречен.
В глазах Прасковьи Семеновны потемнело. Она прислонилась к стене, чтобы не упасть.
В коридор вышел Илья Николаевич, высокий, полный, в кремовом халате, перехваченном на пояснице небольшим пояском.
Он увидел Прасковью Семеновну и понял, что она слышала его слова. Досадуя на свою неосторожность, он сердито сказал:
– Взяли моду допускать в больницу посторонних!
Прасковья Семеновна, маленькая, в серой косыночке на голове, в синем халате, с лицом иссиня-белым, умоляюще посмотрела на него. В ее больших серых глазах было столько страдания, что врачу стало не по себе.
– Пошли бы домой, отдохнули, мамаша, – мягко сказал он.
Прасковья Семеновна не ответила. Врач ушел. Она долго еще стояла в коридоре, потом, цепляясь за стену, медленно пошла в палату.
Илью Николаевича остановила Софья Васильевна.
– Вас в прихожей ребята дожидаются. Верно, всем классом пришли!
– Какие ребята?
– Из школы. Товарищи Коновалова.
– Опять товарищи! Только и делаю, что школьников принимаю! – ворчал Илья Николаевич.

В прохладной пустой прихожей, с желтыми бревенчатыми стенами и такими же желтыми скамьями с решетчатыми спинками у большой печи, занимающей треть стены, стояли мальчики и девочки. Их было не меньше тридцати, учащихся седьмых – десятых классов.
Илья Николаевич открыл дверь и удивился, что ребят было так много и что в прихожей, где они собрались, стояла необыкновенная тишина.
От толпы отделился Миша.
Как и все другие мальчики, он держал в руках шапку и безжалостно теребил ее белую меховую оторочку.
– Здравствуйте, Илья Николаевич! – сказал Миша и сделал какой-то странный полупоклон. – Вот все мы согласны дать кожу Саше Коновалову.
У Ильи Николаевича от изумления подскочили брови.
– Список вот, пожалуйста! – Миша расстегнул темно-коричневый меховой тулупчик с длинным ворсом, из бокового кармана черной вельветовой куртки достал бумажку и протянул ее врачу.
Илья Николаевич взял список, повертел его в руках.
– Это ведь очень больно, ребята! – сказал он.
– Мы знаем! – вздохнул самый маленький школьник в пальто с отцовского плеча.
– У Сережки взяли кожу, у Пипина Короткого – тоже. Они же вытерпели. Вот с меня и начните, я первый в списке, – сказал Миша и начал снимать тулуп. Руки у него заметно дрожали.
Доктор остановил его:
– Что ж, ребята, когда нужно будет, я вас по этому списку позову… Комсомольцы вы?
– Комсомольцы! – хором ответили ребята.
– Саша нашим секретарем был… Надолго, доктор, мы без вожака-то? – спросил Миша.
Он смотрел на доктора вопросительно и требовательно.
– Скрывать не стану, состояние Коновалова тяжелое…
– Он может умереть? – широко открывая большие голубые глаза, спросил Никита.
Доктор вскинул брови, склонил голову, развел руками.
Несколько минут прошли в полной тишине.
– Возьмите кожу прямо сейчас! – умоляюще сказал Миша.
– Понадобится – обязательно возьмем, – пообещал Илья Николаевич. – Ну а теперь до свидания!
«ОСТАВЬ МЕНЯ…»
С той минуты, когда на пожаре Стеша услышала крики о помощи и кто-то в толпе назвал Сашино имя, с той самой минуты для нее время словно остановилось, показалось, что молодость ушла и на свете осталась она одна-одинешенька, со своими несбывшимися мечтами, со своим неисходным горем.
Расталкивая толпу, она пробралась к мастерской и увидела, как вынесли Сашу с запрокинутой головой, с бесчувственно повисшими руками. Она думала, что он мертв, и не могла совладать с собой. Заломив руки, она закричала так, что вокруг нее все затихло.
Вместе с матерью Саши и его школьными друзьями она бежала за носилками до больницы, ничего перед собой не видя, спотыкаясь, как слепая. В больницу пустили только мать. Но толпа не расходилась, и среди Сашиных друзей у крыльца стояла и Стеша, без кровинки в лице, и ждала, как распорядится судьба.
Вот тогда-то в первый раз на крыльцо вышла Софья Васильевна и сказала:
– Состояние тяжелое. Ожоги занимают очень большую площадь. В сознание еще не приходил. Да и хорошо: хоть боли не чувствует.
Стеша отделилась от толпы, бросилась в березовую рощу, обхватила руками тонкое деревце, прижалась к нему щекой и неутешно заплакала. Вскоре ее нашла Зина Зайцева. Она обняла подругу и стала утешать:
– Ну, успокойся, жив же он. Молодой, здоровый, выживет обязательно! Поправится, снова придет, сядет за свою парту. – И не удержалась, сказала то, что слышала в толпе. – Говорят, ожоги сильные, особенно лицо. Ну, пусть следы останутся. Ты же его не разлюбишь за это?
– Пусть обезображен. Пусть без ног, без рук, только бы жив! – рыдала Стеша.
– Вот как ты его любишь! – не то с удивлением, не то с завистью сказала Зина.
Она не знала еще такого чувства. Но Саша всегда нравился ей, и, если б не Стеша, не Сашино чувство к ней, Зина, конечно, дала бы волю своему сердцу.
– А другие, знаешь, на человека с лица смотрят, – продолжала Зина. – У моей старшей сестры Лены на фронте муж был ранен. Вернулся домой – узнать нельзя: на лбу шрам, на щеках рубцы, подбородок срезан. Так она в тот же день от него ушла. «Кажется мне, – говорит, – что это не он». Вот какая!
– Какая гадкая, бездушная!.. Нет, не любила она его!..
Стеша представила Сашу с рубцом на лбу, со шрамами на щеках, с изуродованным подбородком. Неужели бы поколебалась тогда ее любовь к нему? Нет! Никогда! Наоборот. Любила бы его еще больше, как мать любит больше других свое искалеченное дитя.
– А может, ты ошибаешься? Может, тоже разлюбишь, когда он вернется со шрамами?
– Уйди, Зина, оставь меня, мне одной легче! – умоляюще сказала Стеша, снова прижимаясь щекой к стволу березки.
– Нет, пойдем домой. Я тебя провожу, – опомнилась Зина. – Отец тебя еще на пожаре искал.
– Оставь меня, уйди! – повторила Стеша и опять зарыдала.
Зина удивленно посмотрела на подругу.
– Ну, побудь одна, побудь, – снисходительно разрешила она, – а я, может, что-нибудь еще о Саше узнаю. – И Зина пошла к ребятам.
ЛУННОЙ НОЧЬЮ
Вы помните тот вечер, когда начался пожар МТС? Екатерина Ермолаевна рассталась тогда с Александром Александровичем в полной уверенности, что то была их последняя встреча. Она долго стояла в темноте око-до низкого белого дома с двумя окнами, выходящими в палисадник, где прожила четыре дня. Она пыталась унять слезы и успокоиться. Потом увидела зарево и, как все жители Погорюя, побежала на пожар. Здесь был Александр Александрович, и она не отрывала от него глаз, прячась в толпе и считая, что судьба, сжалилась над ней, дав ей возможность еще раз его увидеть.
Но, когда из-под горящих бревен вытащили Сашу Коновалова, она, повинуясь долгу врача, бросилась к больному. Екатерина Ермолаевна знала, что Коновалов – любимый ученик Александра Александровича. Она видела, в каком тяжелом состоянии находился и сам Александр Александрович, когда, не помня о себе, вместе с другими спасал из-под горящих балок Сашу Коновалова.
– Катя, побудь с ним эту ночь, – сказал ей Александр Александрович.
Этих слов было достаточно, чтобы и первую ночь и все последующее время Екатерина Ермолаевна не отходила от постели больного. Она отложила свой отъезд и теперь ежедневно видела Александра Александровича, когда он приходил в больницу справиться о здоровье своего ученика. Она выходила к нему в белом халате, в белой косынке и подолгу стояла с ним у окна в холодной прихожей.
…В этот вечер он снова пришел, и Екатерина Ермолаевна, накинув поверх халата пальто, вышла в прихожую. Она грустно улыбнулась ему одними глазами, слыша, как сильно бьется ее сердце, и чувствуя, как радость свидания переплетается с горечью надвигающейся разлуки.
Они сели на скамейку, и Александр Александрович с болью в голосе спросил ее:
– Катя, ты не уедешь не простившись?
– Да нет же, нет, Саша!
В этот вечер она заметила и чуть не заплакала оттого, что у Александра Александровича на пальто оторвалась пуговица. Вскользь он упомянул, что сейчас заходил в чайную. Он был один, и о нем некому было позаботиться.
Все чаще и чаще Екатерина Ермолаевна думала о том, что она должна быть с Александром Александровичем. И эта внутренняя убежденность в ней становилась настолько сильной, что она поняла: если она сегодня же отсюда не убежит, то останется с Александром Александровичем навсегда и сына ее постигнет страшная участь ребенка без отца.
Она проводила Александра Александровича и пошла в кабинет по притихшему к ночи коридору. Навстречу ей тяжелой походкой, с пачкой лекарств в одной руке и списком врачебных назначений в другой шла Софья Васильевна. В дверях палаты поправляющихся с ней поздоровались две женщины, одетые в короткие серые халаты, из-под которых выглядывали длинные рубашки.
В кабинете все блестело. На окнах топорщились белоснежные крахмальные шторы.
По чистой, без единой морщинки простыне с рубцами от утюга, разостланной на черной кожаной кушетке, видно было, что здесь еще больной не лежал.
Сверкали стекла шкафа с разложенными на стеклянных полках инструментами.
Со шкафа наивными черными глазками смотрели желтый целлулоидовый утенок и белый заяц – игрушки для маленьких пациентов.
За столом в кремовом халате и такой же шапочке сидел Илья Николаевич.
– Можно? – спросила его Екатерина Ермолаевна.
– Прошу! – кивнул Илья Николаевич и показал на стул напротив стола. – Только ни гугу, пока я чеки подписываю, а то обязательно испорчу.
Екатерина Ермолаевна села на стул и стала смотреть, как Илья Николаевич медленно выводил свою подпись в чековой книжке.
– Ну, вот и все. – Он положил на документ полную руку с обручальным кольцом на пальце и обратился к Екатерине Ермолаевне: – А вы что скажете?
– Я должна сейчас же уехать, Илья Николаевич! – сильно волнуясь, сказала Екатерина Ермолаевна.
Илья Николаевич бегло взглянул на нее:
– Что-нибудь случилось?
– Нет, ничего. Просто я получила срочный вызов из поликлиники.
– Удерживать не можем. Ваша добрая воля была помочь нам.
– Да и присутствие мое здесь уже бесполезно.
Илья Николаевич убрал бумаги в стол, закрыл ящик на ключ и положил ключ в боковой карман халата.
– Да. Жаль Коновалова, так жаль, что, кажется, невозможное бы сделал. И вот бессильны… – Он безнадежно развел руками. – Ну что же, Екатерина Ермолаевна, спасибо вам за все. Лошадку-то нужно до станции доехать?
– Лошадку? – Екгсгерина Ермолаевна только сейчас вспомнила, что районный центр находится за двадцать километров от села. А сейчас уже вечер. – Пожалуйста, Илья Николаевич! В самом деле, без лошадки не выбраться.
Илья Николаевич внимательно посмотрел на Екатерину Ермолаевну:
– У вас что-нибудь случилось?
– Да нет, право, ничего.
Илья Николаевич встал, подошел к двери, заглянул в соседнюю комнату.
– Марьяша, – сказал он приглушенным голосом, как обычно говорят в больницах, – скажи, пусть Луку запрягают. Доктора вот на станцию срочно везти нужно.
Екатерина Ермолаевна поблагодарила Илью Николаевича, сказала, что зайдет проститься, и пошла в палату.
В палате было свежо, но все равно пахло навязчивым запахом больницы – смесью лекарств, среди которых резко выделялся терпкий запах камфоры. На ближней к двери кровати, высоко на подушках, согнув колени и выпростав руки из-под серого одеяла, лежал старый пасечник дед Игнат. Он угасал от старости. И в больнице его держали только потому, что старик был одинокий. Дед Игнат встретил Екатерину Ермолаевну равнодушным взглядом старых, выцветших глаз.
Рядом с ним на кровати, отделенной узким проходом и тумбочкой, лежал молодой парень с обмороженными ногами и руками.
У постели Саши на белой табуретке в напряженной позе сидела Прасковья Семеновна. Она ловила каждый вздох, каждый стон, каждое движение сына, готовая без колебания принять на себя ту боль, которую испытывал он.
Прасковья Семеновна повернулась на чуть слышные шаги Екатерины Ермолаевны, и ее потухшие, страдальческие глаза сказали: «Все равно вы, врачи, ничем не можете помочь ни ему, ни мне…»
Екатерина Ермолаевна склонилась над Сашей, прислушалась к его дыханию.
«И этот покинет Александра Александровича, – подумала она, – и останется он один, в полной тишине».
Саша пошевелился, жалобно застонал. Вздрогнула и замерла мать.
– Камфору еще не ввели? – шепотом спросила Екатерина Ермолаевна.
– Только что кололи…
Екатерина Ермолаевна еще раз взглянула на лицо мальчика, на синие пятна под его глазами, над которыми трепетали густые, длинные ресницы. «Все, что осталось, – подумала она, и на ее глаза навернулись слезы. – Бедная мать!»
Екатерина Ермолаевна вышла на крыльцо в сопровождении Ильи Николаевича, двух санитарок и Софьи Васильевны. Несмотря на недолгое знакомство, все тепло попрощались с ней. Она села в низкие сани, точно такие, как те, в которых прежде лихо возили седоков извозчики; на колени набросила коврик из медвежины, и сани покатили вокруг дома, поскрипывая полозьями.
Впереди, на облучке, сидел кучер в высокой собачьей шапке, в меховой дохе, с поясом из медных блях.
«И откуда он такой выискался?» – подумала Екатерина Ермолаевна.
Вокруг лежал голубоватый, только что выпавший снег. Светили в безоблачном небе яркие звезды. В тишине ясного вечера белыми свечками стояли молодые березки, и луна, пламенная, как солнце, скользила между ними, зажигая то одну, то другую. За домом, в свете луны, обхватив руками березку, плакала девушка. Услышав скрип саней, она поспешно отступила в тень. Екатерина Ермолаевна узнала Стешу.
– Остановите! – попросила она кучера.
– Стоп, Лука, тпр-ру! – хриплым голосом крикнул кучер, натягивая вожжи и затыкая за блестящий пояс деревянную ручку хлыста.
Екатерина Ермолаевна откинула медвежий коврик, шагнула из саней, и снег хрустнул под ее ногами. Она подошла к девушке, взяла ее за руку.
– Стеша! – сказала она, и ей показалось, что это не Стеша, а она сама стоит у темного окна, под луной, под звездами, обхватив руками березку, и оплакивает свою любовь, свою жизнь, свою молодость…
Екатерина Ермолаевна молча повела Стешу к саням. И когда сани тронулись, и под полозьями заскрипел снежок, и печальный силуэт больницы заслонили деревья, Екатерина Ермолаевна сказала кучеру:
– К дому Листковых!
Она молча сидела рядом со Стешей, не находя слов утешения, потому что сама, быть может, ненамного меньше Стеши нуждалась в них..
ДОРОГОЙ ЦЕНОЙ…
Несмотря на то что вопрос с учителем Бахметьевым был разрешен, Борис Михайлович Павлов медлил с отъездом из Погорюя. Он шел по селу, отмечая про себя его бревенчатые избы, старые, покосившиеся от времени высокие заборы, ворота с полусгнившими, поросшими мхом козырьками, с резными деревянными петухами на маковках.
Около одного двора Павлов остановился, не удержался, взялся за тяжелое круглое кольцо калитки и приоткрыл ее, на него с лаем кинулся большой белый пес. Павлов шагнул во двор. А пес, скаля мелкие острые зубы, трусливо поджал хвост и попятился к старинному широкому полукрыльцу-полутеррасе с резными колоннами и навесом.
Во дворе на четырех крепких столбах возвышался старинный сеновал, заваленный соломой. Солома прикрывала прогнившие отверстия крыши, густо запорошенной снегом.
Павлов закрыл калитку и пошел по улице дальше.
Старая архитектура села причудливо сочеталась с новой. Рядом стояли только что отстроенные дома новоселов, легкие, светлые, удобные.
Павлов прошел мимо каменного здания клуба, остановился возле круглой витрины. Здесь висели самодельные афиши. На одной, написанной синей краской, значилось:
«Кино «Сельская учительница», «Кино «Верные друзья».
На другой чернилами было выведено:
«Драматический кружок клуба ставит пьесу «Темный бор».
А на листке из ученической тетради, приклеенном на витрине, сообщалось:
Лекция
«Есть ли жизнь на других планетах нашей солнечной системы»
состоится 27-го в 7 часов вечера.
Павлов свернул в переулок и пошел мимо пустынных огородов, занесенных снегом. Кое-где из-под снега торчали жухлые остатки ботвы турнепса, на гороховых и бобовых грядах видны были колья да одинокие пугала в развевающихся на ветру лохмотьях.
Из-за угла показался Александр Александрович. Он почти бежал, засунув руки в карманы черного пальто с черным каракулевым воротником. По-видимому, он торопился в больницу.
Они поздоровались, и Павлов пошел с Александром Александровичем, приноравливаясь к ритму его шагов.
– Ну, завтра вам снова в школу! – улыбаясь замерзшими губами и прижимая к ушам руки в замшевых перчатках, громко сказал Павлов. – Рад за вас, искренне рад!
– В Сибирь ехать – одеваться потеплее нужно. У нас в ноябре, видите, уже морозцы, – тоже улыбаясь и окидывая взглядом светлое демисезонное пальто Павлова, шляпу и ботинки, заметил Александр Александрович. – Так и обморозиться можно.
– Не успею. Вечером уезжаю. А в общем, оплошал. В следующий раз приеду в дохе и в валенках.
Дорога поднималась в гору, и Павлов начал задыхаться:
– Э, нет, вашими темпами я гору не одолею!
Он остановился, поворачиваясь спиной к ветру. Остановился и Александр Александрович.
– Как Коновалов? – спросил Павлов.
– Говорят, надежды нет.
Александр Александрович нетерпеливо сделал несколько шагов в гору. Павлов пошел за ним, стараясь не отставать.
– Думали ли мы, что заплатим такой дорогой ценой за пожар? – горячо заговорил Александр Александрович. – Кто-то неосторожно курил или что-то делал с огнем, и вот за эту неосторожность должен заплатить жизнью лучший из лучших. Страшно, трагично, горько! Я бы с радостью пострадал вместо него. Жизнь прожита. Плакать некому.
– У вас нет семьи? – спросил Павлов, хотя и знал, что Бахметьев одинок.
– Бобыль! – Александр Александрович помолчал, встретился с умными, добрыми глазами Павлова, и ему вдруг захотелось чуточку сказать о себе. – Ту, которая могла бы составить мое счастье, я потерял еще в юности.
– И не встречали ее больше?
– Встретил. Через двадцать лет. Получилось как в «Евгении Онегине»: «Я вас люблю (к чему лукавить?), но я другому отдана; я буду век ему верна», – невесело продекламировал Александр Александрович. – У нее муж и сын. Главное – сын. Пути наши оказались разными. Посмотрели друг на друга, погрустили, поплакали о невозможном и разошлись. – Бахметьев сказал это с такой болью, что Павлов отвел глаза в сторону, боясь увидеть слезы учителя.
– Значит, плакать-то о вас все же есть кому, – сказал он, намереваясь хоть немного утешить Александра Александровича.
Тот молча, медленно шел вперед и смотрел вдаль, туда, где темнела дорога к районному центру, по которой ночью, тайно от него, уехала Екатерина Ермолаевна.
В эту минуту Бахметьев и Павлов подумали об одном и том же, и Борис Михайлович высказал вслух свою мысль:
– Мне кажется, что вот такие жизненные обстоятельства учителю легче переносить, чем людям других профессий. Около вас все время молодежь, чуткая, неиспорченная. И, знаете, даже такое чувство, как ваше чувство к той женщине, многому может научить ваших учеников, если они что-нибудь знают…
– Я думаю, что они кое-что знают. Они всегда знают больше, чем мы думаем. Саша Коновалов как-то встретил у меня Екатерину Ермолаевну, и я видел, что он многое понял. Он был удивительно чуткий мальчик, умел понимать с полуслова… Вот видите, – грустно усмехнулся Александр Александрович, – я уже говорю о нем в прошлом!..
Они подошли к забору больницы, прошли по аллейке, посыпанной желтым песком.
У крыльца больницы толпились ученики Александра Александровича.
Их было очень много. Они расступились, пропуская взрослых.
На ступеньках, закрыв лицо руками, рыдала Стеша.
Александр Александрович молча снял шапку. Обнажили головы его ученики и Борис Михайлович Павлов.
В ГЛУБОКОМ РАЗДУМЬЕ
Закрытый гроб стоял посередине школьного зала. Венки с траурными лентами, букеты срезанных домашних цветов и мягкие ветки пахучей пихты скрывали стол, и казалось – гроб стоит на венках.
Рядом с гробом – скамья, и на ней, опустив на колени обессиленные руки, склонив голову под тяжестью непереносимого горя, молчалива и недвижима, как изваяние, как сама скорбь, – мать. Около нее Алевтина Илларионовна с багровым, распухшим от слез лицом. В зале, заполненном учениками, учителями и жителями Погорюя, мертвая тишина. Страшная тишина. Такой тишины никогда со дня основания школы здесь не бывало.
И тот, кто теперь лежал в гробу посреди этого зала, бесчувственный и равнодушный ко всему живому, десять лет назад бегал здесь отчаянным малышом, потом, подражая старшим и сдерживая желание пошалить, ходил серьезным подростком в пионерском галстуке, а затем и юношей комсомольцем, к голосу которого так внимательно прислушивались товарищи.
Как же страшно было поверить тому, что в этом закрытом гробу, обитом красной материей, лежит Саша Коновалов, что он в расцвете своей молодости безвозвратно ушел из жизни!
И все стояли молча, потрясенные несчастьем.
В дальнем углу пряталась за спинами людей Стеша. Простоволосая, в расстегнутом пальто, с покрасневшими от бессонницы и слез глазами, она боялась выйти из своего укрытия, чтобы люди не поняли, не увидели, как ее надломило тяжкое горе.
С траурными повязками на руках в почетном карауле у гроба стояли Сережка, Миша и Ваня. Губы Сережки кривились, из-под опущенных ресниц то и дело скатывались слезинки. Миша плакал открыто, смахивая слезы зажатым в кулаке мокрым платком. Он пытался представить, что бы случилось сейчас, если бы произошло чудо и его друг, которого он так горько оплакивает, оказался жив.
Ваня не плакал, он стоял в напряженной позе, прижав вытянутые вдоль тела руки. Смерть Саши еще больше убедила его в необходимости посвятить свою жизнь медицине. С самонадеянностью, свойственной молодости, он думал о том, что, будь он врачом, Саша, конечно, не умер бы.
Церемонией похорон почему-то распоряжалась Зина. Она не раз видела, как это делала ее мать – организатор всех похорон в Погорюе. Рядом с матерью Саши Зина из каких-то соображений посадила безвольную от слез Алевтину Илларионовну и в почетный караул в первую очередь поставила ближайших друзей Саши.
Зина стояла с траурной повязкой в руках и глазами искала Стешу. Александр Александрович понял ее мысль. Он взял у Зины повязку и шагнул в расступившуюся толпу, направляясь в тот угол, где он давно заметил Стешу.
– Возьми себя в руки и встань в почетный караул! – сказал он Стеше шепотом, повязывая траурную ленту на ее руку и ласково обнимая ее за плечи.
По залу пробежал легкий шепот. Все знали, что Стеша дружила с Сашей. Но девушка уже не видела ни школьного зала, ни людей, собравшихся в нем. Она остановилась там, где поставил ее Александр Александрович, подняла кверху измученное, похудевшее до неузнаваемости лицо с незнакомыми всем, большими глазами. На нее невозможно было смотреть без слез.
К гробу подошла Матрена Елизаровна. Рыжая же-ребковая доха, наброшенная на ее плечи, открывала забинтованную руку, обожженную на пожаре, и блестящие кружочки орденов и медалей, покрывающих грудь. На плечах у нее лежал пушистый голубоватый платок.
– Товарищи! – сказала она. Голос ее в мертвой тишине показался слишком громким, даже бестактно громким. – Мы сегодня собрались здесь, чтобы проводить в последний путь нашего замечательного комсомольца Сашу Коновалова, геройски погибшего на пожаре…








