Текст книги "Школьные годы"
Автор книги: Владимир Тендряков
Соавторы: Георгий Полонский,Агния Кузнецова (Маркова),Елена Воронцова
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 23 страниц)
Входили другие учителя, им наскоро объясняли, в чем дело, и Светлана Михайловна оказалась в кольце, ее целовали, сокрушались, что не успели подготовиться.
– Презент за нами… Надо ж предупреждать!.. Ребята, поди, тоже не знают…
– Илья Семеныч, вы им намекните, чтоб они хоть вели себя честь по чести.
Светлана Михайловна была счастлива. Блестели в ее глазах растроганные слезы.
– Спасибо, родные мои… Спасибо… Только не делайте из этого культа… Да разве подарки дороги, золотце мое? Дорого внимание…
Только один раз встретились в этой возбужденной сутолоке взгляды Мельникова и Наташи. Встретились, чтобы сказать: забудем вчерашнее, это глупо получилось, простите.
Раздался звонок на уроки.
Мельников вышел сразу, раньше других: очень уж шумно стало в учительской.
Ребята разбегались по классам.
– Илья Семенович… – услышал Мельников позади себя робкий невеселый голос. Обернулся – это рыженькая некрасивая Люба Потехина.
– Да?
– Илья Семенович, – глядя не на учителя, а в окно, терзая носовой платок, заговорила Потехина. – Вы от папы моего ничего не получали? Никакого письма?
– Получил. – У Мельникова твердеет лицо. – И вот что прошу передать ему…
– Не надо, Илья Семенович! – перебила девочка. – Вы не обращайте внимания. Он всем такие письма пишет, – объявила она с мучительной улыбкой стыда.
– Кому – всем?
– Всем! Министру культуры даже. Зачем в таких позах артистов в кино снимают, зачем на экране пьют – все его касается… Вы извините его, ладно? И не обращайте внимания.
Он машинально поправил ей крылышко форменного фартука.
– Хорошо. Иди в класс.
Потехина убежала.
Усмехаясь своим мыслям, Мельников стоял у подоконника, напротив двери девятого «Е», в которую шмыгали опоздавшие…
Учителя расходились по классам.
Спешил мимо Мельникова старичок географ Иван Антонович. Глядя на него детски ясными и озорными глазами, он сообщил:
– А у меня, друг мой, сегодня новый слуховой аппарат. Несравненно лучше прежнего!
…А когда Мельников уже входил в класс, его попридержала за локоть Наташа, задохнувшаяся от бега:
– Илья Семеныч, пустите меня на урок!
– Это еще зачем?
– Ну не надо спрашивать, пустите, и все! А? Я очень хочу, я специально пришла раньше своих часов…
Неизвестно, кто был смущен сильнее: она своей просьбой или он – невозможностью отказать.
И Мельников пропустил Наташу впереди себя.
Ее стоя встретили возгласами удивления, бурными приветствиями по-английски:
– Good morning!.. Welcome!.. How do you do![8]
Она села на последнюю парту, и на нее глазели, шепотом обсуждая, в чем причина и цель этой необычной «ревизии»…
Мельников хмурился: начало было легкомысленное.
– Садитесь, – разрешил он, снимая с. руки часы и кладя их перед собой. – Ну-ка, потише! В прошлый раз мы говорили о манифесте 17 октября, о том, каким черствым и горьким оказался этот царский пряник, вскоре открыто замененный кнутом… Говорили о начале первой русской революции. Повторим это, потом пойдем дальше. Сыромятников! – вызвал он, не глядя в журнал. Лицо Сыромятникова выразило безмерное удивление.
– Чего?
– Готов?
– Более-менее… Идти? – спросил он, словно советуясь.
– И поскорей.
Сыромятников нагнулся, поискал что-то в парте и, ничего не найдя, пошел развинченной походкой к столу. Взял со стола указку и встал лицом к карте европейской части России начала нашего столетия, спиной к классу.
Пауза.
– Мы слушаем, – отвлек его Мельников от внезапного увлечения географией.
– Значит, так. – Сыромятников почесался указкой. – Политика царя была трусливая и велоромная…
– Какая?
– Велоромная! – убежденно повторил Сыромятников.
– Вероломная. То есть ломающая веру, предательская. Дальше.
– От страха за свое царское положение царь выпустил манифест. Он там наобещал народу райскую жизнь…
– А точнее?
– Ну, свободы всякие… слова, собраний… Все нравно ведь он ничего не сделал, что обещал, зачем же вранье-то пересказывать?!
Мельников смотрел на Наташу, она давилась от хохота!
И у класса этот скоморох имел успех. Да и сам Илья Семенович с трудом удерживал серьезность, и под конец не удержал-таки.
– Потом царь показал свою гнусную сущность и стал править по-старому, он пил рабочую кровь, и никто ему не мог ничего сказать…
Смех в классе.
– Вообще после Петра I России очень не везло на тварей – это мое личное мнение…
– Вот влепишь ему единицу, – сказал Мельников задумчиво и с невольной улыбкой, – а потом из него выйдет Юрий Никулин. И получится, что я душил будущее нашего искусства.
Светлана Михайловна была в учительской одна. Напевая мелодию какого-то вальса, она стояла, покачиваясь в такт и прикасаясь к лицу подарочными астрами.
Потом она поискала взглядом какую-нибудь вазу. Вазы не было. Заглянула в шкаф: есть!
Но – как это понять? – оттуда торчит бумажка со словами:
«Здесь покоится «счастье» 9-го «В».
Счастье?
Что за фокусы? Сочинения где?!
Она нашла три двойных листка: две работы о Базарове, одна о Катерине. А остальные?!!
Светлана Михайловна попыталась рассмотреть, что там, в этой вазе, но не поняла. Тогда она перевернула ее над столом.
Хлопья пепла, жженой бумаги высыпались и разлетелись по учительской.
Светлана Михайловна, роняя свои астры – одни на стол, другие на пол, ошеломленно проводит рукой по лбу и оставляет на нем черный след копоти…
Заметалась Светлана Михайловна, взяла зачем-то телефонную трубку… Потом поняла: глупо. Не вызывать же «01»!
Она нагнулась и подняла свернутый трубочкой листок бумаги, которого прежде не заметила. Там какой-то текст, по ходу чтения которого лицо Светланы Михайловны выражает обиду, гнев, смятение и снова обиду, доходящую до слез, до детского бессилия…
Урок истории идет своим чередом.
Теперь у доски Костя Батищев. Отвечает уверенно, спокойно:
– Вместо решительных действий Шмидт посылал телеграммы Николаю II, требовал от него демократических свобод. Власти успели опомниться, стянули в Севастополь войска, и крейсер «Очаков» был обстрелян и подожжен. Шмидта казнили. Он пострадал от своей политической наивности и близорукости. Пользы от его геройства было немного…
– Бедный Шмидт! – с горькой усмешкой произнес Мельников и закрыл; глаза рукой. – Если б он мог предвидеть этот посмертный строгий выговор..
– Что, неправильно? – удивился Костя.
Мельников не ответил, в проходе между рядами пошел к последней парте, к Наташе. И вслух пожаловался ей:
– То и дело слышу: «Жорес не понимал…», «Герцен не сумел…», «Толстой недопонял…» Словно в истории орудовала компания двоечников…
И уже другим тоном спросил у класса:
– Кто может возразить, добавить?
Панически зашелестели страницы учебника. Костя улыбался – то ли он был уверен, что ни возразить, ни добавить нечего, то ли делал хорошую мину при плотей игре.
– В учебнике о нем всего пятнадцать строчек, – заметил он вежливо.
– В твоем возрасте люди читают и другие книжки! – ответил учитель.
– Другие? Пожалуйста! – не дрогнул, а, наоборот, расцвел Костя. – «Золотой теленок», например. Там. Остап Бендер и его кунаки работали под сыновей лейтенанта Шмидта – рассказать?
Класс засмеялся, Мельников – нет.
– В другой раз, – сказал он. – Ну кто же все-таки добавит?
Генка поднял было руку, но спохватился, взглянул на Риту и руку опустил: пожалуй, она истолкует это как соперничество…
– Пятнадцать строчек, – повторил Мельников Костины слова. – А ведь это немало. От большинства людей остается только тире между двумя датами…
Откровенно глядя на одну Наташу, он спросил сам себя:
– Что ж это был за человек – лейтенант Шмидт Петр Петрович? – И сам ответил, любуясь далеким образом: – Русский интеллигент. Умница. Артистическая натура – он и пел, и превосходно играл на виолончели, и рисовал… что не мешало ему быть храбрым офицером, профессиональным моряком. А какой оратор!.. Но главный его талант – это дар ощущать чужое страдание более остро, чем свое. Именно из такого теста делаются бунтари и поэты…
Остановившись, Мельников послушал, как молчит класс, и продолжил тем тоном, каким сообщают важнейший из аргументов:
– Знаете, сорок минут провел он однажды в поезде с женщиной и влюбился без памяти, навек – то ли в нее, то ли в образ, который сам выдумал. Красиво влюбился!
Сорок минут, а потом были только письма, сотни писем… Читайте их, они опубликованы, и вы не посмеете с высокомерной скукой рассуждать об ошибках этого человека!
– Но ведь ошибки-то были? – нерешительно вставил Костя, самоуверенность которого сильно пошла на ущерб.
Мельников оглянулся на него и проговорил рассеянно, с оттенком досады:
– Ты сядь пока, сядь…
Недовольный, но не теряющий достоинства, Костя повиновался.
– Петр Петрович Шмидт был противником кровопролития, – продолжал Мельников. – Как Иван Карамазов у Достоевского, он отвергал всеобщую гармонию, если в ее основание положен хоть один замученный ребенок… Все не верил, не хотел верить, что язык пулеметов и картечи ~ единственно возможный язык переговоров с царем. Бескровная гармония… Наивно? Да. Ошибочно? Да! Но я приглашаю Батищева и всех вас не рубить сплеча, а прочувствовать высокую себестоимость этих ошибок!
…Слушает Наташа, и почему-то горят у нее щеки.
Напрягся класс: учитель не просто объясняет – он обижается, негодует, переходит в наступление…
– Послушай, Костя, – окликнул Илья Семенович Батищева, который вертел в руках сделанного из промокашки «голубя». – Вот началось восстание, и не к Шмидту – к тебе, живущему шестьдесят лет назад, приходят матросы… Они говорят: «Вы нужны флоту и революции». А ты знаешь, что бунт обречен, что ваш единственный крейсер без брони, без артиллерии, со скоростью восемь узлов – не выстоит. Как тебе быть? Оставить матросов одних под пушками адмирала Чухнина? Или идти и возглавить мятеж и стоять на мостике под огнем и наверняка погибнуть…
– Без всяких шансов на успех? – прищурился Костя, соображая. – А какой смысл?
Его благоразумная трезвость вызвала реакцию совсем неожиданную.
– Да иди ты со своими шансами! – зло и громко взорвалась Рита. И, увидев пустующее место в соседнем ряду, пересела от Кости туда.
– Черкасова!.. – одернул ее Илья Семенович, не сумев, однако, придать своему голосу достаточной строгости. Внимательный глаз заметил бы, как Мельников й Наталья Сергеевна чуть-чуть, уголками губ, улыбнулись друг другу в этот момент.
Надя Огарышева, повернувшись к Рите, показала ей большой палец.
– Итак, – Илья Семенович повысил голос, требуя тишины, – был задан вопрос: какой смысл в поступке Шмидта, за что он погиб…
– Да ясно за что! – нетерпеливо перебил Михейцев. – Без таких людей революции не было бы…
Положив руку на плечо Михейцева, тем самым укрощая его и одобряя, Мельников продолжал:
– Он сам объяснил это в своем последнем слове на военном суде. Так объяснил, что даже его конвоиры, эти два вооруженных истукана, ощутили себя людьми и отставили винтовки в сторону…
Он достал из портфеля книгу – она называлась «Подсудимые обвиняют» – и, листая ее в поисках нужной страницы, снова проговорил задумчиво:
– Пятнадцать строчек…
Он ничего не успел прочитать: широко распахнулась дверь класса – на пороге стоял директор.
– Разрешите, Илья Семенович?
Илья Семенович пожал плечами, словно говорил: а как я могу не разрешить?
Николай Борисович вошел не один. С ним была Светлана Михайловна, на лбу у нее по-прежнему оставался черный след копоти, особенно заметный от пугающей бледности ее лица.
– Извините за вторжение. А почему вы, собственно, не встали? – спросил он у класса.
Поспешно захлопали крышки парт, ребята поднялись. Их слишком резко переключили с тех, «шмидтовских», впечатлений на эти, новые, и рефлекс школьной вежливости не сработал…
– Садитесь. Произошла вещь, из ряда вон выходящая. Вчера вечером кто-то вошел в учительскую, вытащил из шкафа сочинения вашего класса и сжег их.
Девятый «В» тихонько ахнул.
– Да-да, – продолжал Николай Борисович, – сжег! И оставил на месте своего преступления – я говорю это слово вполне серьезно, в буквальном смысле! – оставил там вот это объяснение. Дерзкое по форме и невразумительное по существу.
Листок он передал Мельникову. Илья Семенович отошел с ним к окну и стал читать.
– Я не буду говорить о том, какую жестокую, какую бесчеловечную обиду нанес этот… субъект Светлане Михайловне. Не буду также говорить и об идейной подкладке этого безобразия. Меня интересует сейчас одно: кто это сделал? Надеюсь, мне не придется унижать вас и себя такими мерами, как сличение почерков и так далее…
– Не придется! – вспыхнул Генка и встал.
– Ты, Шестопал?
– Я.
– Пойдем со мной.
– С вещами? – мрачно сострил Генка, но никто не засмеялся.
– Да-да, забирай все. – Николай Борисович протянул руку за листком к Мельникову.
– Ознакомился?
Не ответив, Илья Семенович вернул ему эту бумагу. Мертвая тишина в классе.
Скорбным изваянием стоит в дверях Светлана Михайловна, так и не проронившая ни слова.
Генка собирал свои пожитки.
Вдруг Николай Борисович увидел Наташу.
– А вы, Наталья Сергеевна, каким образом здесь?
– Мне разрешил Илья Семенович…
– Ах, так! Ну-ну.
Ни на кого не глядя, Генка пошел с портфелем к двери.
Директор вышел за ним.
Еще раз оглядев класс и кивая каким-то своим мыслям, последней ушла Светлана Михайловна с полосой копоти на лбу, напоминающей пороховую метку боя…
Мельников, кажется, совсем забыл, что у него идет урок, что вопрошающе смотрят на него ребята и Наташа, не слышит он, как нарастает в классе гул; медленно сбрасывая оцепенение, 9-й «В» уже пытался вслух осмыслить новое ЧП.
– О чем я говорил? – спрашивает наконец Мельников с усилием.
– Про пятнадцать строчек, что это немало, – подсказала Рита.
– Да-да.
Он взял со стола книгу, но глядел поверх ее, медлил… И вдруг, решив что-то, порывисто вышел из класса…
Все замерло, а потом загудело тревожно:
– Он к директору пошел, да? Наталья Сергеевна?
– А куда ж еще-то! – опередил Наташу Михейцев. – Братцы, Шестопальчику хана – это точно!
– А зачем он сжигал? Не посоветуется ни с кем – и сразу сжигает…
– Это все для оригинальности! Лишь бы повыпендриваться!
– Ребята, тихо! – заклинала их Наташа.
Однако страсти слишком долго консервировались, им нужен был выход.
– По себе судишь-то! – кричали тому, кто заклеймил Генку.
– Он объяснение написал, почитать надо…
– Нет, а вообще-то он психованный.
– Сама шизик.
– Я-то нормальная. Я, может быть, без единой ошибочки написала, это у меня, может быть, лучшее сочинение за два года! Пусть он мне теперь отдает мою пятерочку! – наседала на Михейцева, главного Генкиного адвоката, одна голосистая блондиночка.
– Тоже мне Герострат, – высказался Костя Батищев.
– Кто-о?! – оскорбился Михейцев. – Ты выбирай слова-то!
– Да тихо же вы! – умоляла Наташа, и в ее положение вошел Сыромятников: он стал ходить по рядам, раздавая звонкие «шелобаны» всем, кто был особенно горласт.
Эта мера принесла успокоение.
– Послушайте, – сказала Наташа, и на этот раз все послушались, замолчали. – Я думаю, просто рано спорить. Сначала надо понять. Вот смотрите, какая странная вещь: девять лет вы учитесь рядом с человеком и не знаете о нем самого главного.
– Знаем. Он честный, – сказала Надя Огарышева.
И никто ей не возразил. Очень веско она это сказала.
– А если честный… – Наталья Сергеевна не закончила фразу: эта предпосылка рождала выводы, непедагогичные и далеко ведущие…
И все это поняли.
– А знаете, что я слыхал? – объявил неожиданно Михейцев. – Что наш директор Илью Семеныча из окружения вытащил, раненого…
– Это правда, – подтвердила Наташа. И с грустной, немного смущенной улыбкой добавила: – А перед этим Илья Семеныч потерял очки… Представляете? На войне – очки потерять? Беспомощный был, как ребенок…
Ребята помолчали, оценивая про себя далекую фронтовую беду Мельникова и ту особую, личную, интонацию, с какой рассказала о ней их англичаночка…
– Наталья Сергеевна, а правда, что Илья Семенович уходит от нас?
– Как уходит? Откуда вы взяли?
– Говорят. Даже говорят, он заявление уже написал…
У Натальи Сергеевны был такой растерянный взгляд, так дрогнули губы, что Света Демидова сразу поспешила на помощь:
– Врут, наверно! Не верьте, Наталья Сергеевна, это все сплетни!..
Кабинет директора школы.
Оттуда выходят Мельников и Генка. Молча начинают подниматься по лестнице.
Илья Семенович оглянулся и увидел, как за ними вышла Светлана Михайловна, кашляя и брезгливо держа поодаль от себя сигарету.
– Иди в класс, я сказал! – сердито шикнул Мельников на Генку и спустился.
Увидев его рядом с собой, Светлана Михайловна снова захлебнулась кашлем.
– Вы зажгли фильтр, надо с другого конца, – сказал Илья Семенович и протянул ей пачку сигарет.
Светлана Михайловна не взяла. Измененным, низким голосом проговорила:
– Ну, спасибо, Илья Семеныч! Хороший подарочек… Вы сделали из меня посмешище! Вам надо, чтобы я ушла из школы?
– Светлана Михайловна…
– Им отдаешь все до капли, а они…
– Что у нас есть, чтоб отдать, – вот вопрос… Послушайте! Вы учитель словесности. Вам ученик стихи написал. Это хорошо, а не плохо, – сказал он так, словно ей было пять лет и она плохо слышала после свинки.
– Ну, не надо так! Я еще в своем уме, – вспылила она. – «Дураки остались в дураках», – он пишет. Это кто?
Вопрос был задан слишком в лоб, и Мельников затруднился.
– Боюсь, что в данном случае это мы с вами… Но если он не прав, у нас еще есть время доказать, что мы лучше, чем о нас думают, – сказал он тихо, простодушно и печально, с интеллигентским чувством какой-то несуществующей вины…
– Кому это я должна доказывать?! – опять вскинулась Светлана Михайловна, багровея.
– Им! Каждый день. Каждый урок, – в том же тоне проговорил Мельников. – А если не можем, так давайте заниматься другим ремеслом. Где брак дешевле обходится… Извините, Светлана Михайловна. Меня ждут.
Он уже поднимался по лестнице, когда она тихо спросила, не в силах проглотить сухую кость обиды:
– За что вы меня ненавидите?
– Да не вас, – досадливо поморщился он. – Как вам объяснить, чтобы вы поняли?..
– Для этого надо иметь сердце, – сказала она горько.
Мельников приподнял плечи, секунду помедлил и стал решительно подниматься. Сверху, облокотясь на перила, глядел спасенный – до ближайшего педсовета! – Генка Шестопал…
…В класс они вошли вместе – Генка и Мельников. Стоило Генке сесть на место, расстегнуть портфель, как к нему потянулись руки для пожатия, зашелестел шепот: «Ну что было-то?», – но Генка не мог сейчас отвечать.
На Илью Семеновича класс смотрел теперь восхищенно. Наташа вернулась на свою последнюю парту.
– Урок прошел удивительно плодотворно, усмехнулся Мельников устало. – Дома прочтете о Декабрьском вооруженном восстании. Все… А теперь…
Зазвенел звонок.
– А теперь – прощайте.
Девятый «В» смотрел на него с небывалой тревожной сосредоточенностью. Мертвая стояла тишина. И у Наташи в глазах испуг…
– Итак, до понедельника. И постарайтесь за это время не сжечь школу, – быстро взглянул Илья Семенович на Генку и захлопнул журнал. – Все свободны.
Облегченно вздыхают ребята. И спешат убраться в коридор, оставить их наедине – а чем еще отблагодарить Мельникова за испытанное сегодня наслаждение справедливостью? Тех, кто не сразу это смекнул, подгоняли сознательные: живей, мол, тут не до вас…
Мельников и Наташа вдвоем. Без всяких предисловий он вынул из внутреннего кармана тот листок, который мы уже видели у него в руках, и сказал:
– Наташа! Отбил… Хотите послушать?
Да, она хотела…
Это не вранье, не небылица:
Видели другие, видел я,
Как в ручную глупую синицу
Превратить пытались журавля…
Чтоб ему не видеть синей дали
И не отрываться от земли,
Грубо журавля окольцевали
И в журнал отметку занесли!
Спрятали в шкафу, связали крылья
Белой птице счастья моего,
Чтоб она дышала теплой пылью
И не замышляла ничего…
Но недаром птица в небе крепла!
Дураки остались в дураках…
Сломанная клетка…
Кучка пепла…
А журавлик —
снова в облаках!
– А знаете, что он написал в этом сочинении?
– Откуда я могу знать? Теперь этого никто не узнает, – засмеялся Мельников.
– Он написал: «Счастье – это когда тебя понимают…»
– И все?
– И все!
Неловко было им оставаться дольше в пустом классе под охраной такого количества «заинтересованных лиц».
Мельников с силой открыл дверь.
От этого произошел непонятный шум: оказывается, Сыромятников подслушивал и получил за это сногсшибательный удар дверью по лбу!
Вот он сидит на полу, вокруг все ребята над ним смеются. И Наташа. И сам Илья Семенович. А Сыромятников сидит, раскинув широко свои длинные ноги, сначала кряхтит, но потом скалится всей прелестью своей щербатой, лошадиной, неповторимой улыбки:
– Законно приложили!..
Проходивший мимо первоклассник Скороговоров потянул его за рукав:
– Дядь, вставай, простудишься.
ЕЛЕНА ВОРОНЦОВА
НЕЙЛОНОВАЯ ТУНИКА

«Нейлоновая туника» – повесть о девушке, которая вдруг стала учительницей, и об этой профессии.
Когда я училась в школе, мне очень нравилось читать, как Жилин в «Кавказском пленнике» лепил для Динки глиняных кукол и вырезал из дерева ножиком валик, а валик оперял дощечками – и получалось водяное колесо. В «Войне и мире» я любила следить за невысоким сутуловатым капитаном Тушиным, когда он, попыхивая трубочкой и представляясь себе «огромного роста, мощным мужчиной, который обеими руками швыряет французам ядра», держал своими одинокими четырьмя пушками всю русскую передовую.
Я хотела знать, как люди сражаются, пишут книги, делают машины и вообще: как это все получается – машины, книги. Что и после чего, создавая их, люди делают, о чем в это время думают и какие им нужны знания. Я запоминала, как строгановские художники-изографы у Лескова составляют нежные, растворенные на яйце краски, левкасят доски казанским алебастром – левкас делается гладок и крепок, как слоновая кость, – и на нем пишут и лик, и палаты, и терем. А когда окончила школу и начала работать на заводе, любила подолгу смотреть, как рабочие-медники в нашем цехе сначала большими деревянными молотками, а потом маленькими железными молоточками выколачивали фигурные и точные – до десятых – металлические сферы. По этим образцам делалась оснастка, и мощные станки гнали в серию уже сотни сфер, которые, обрастая различными патрубками и кронштейнами, превращались в двигатели для ракет.
Прошло время, и я нашла свою профессию, но интерес к тому, что и как делают другие, остался. Когда я писала «Нейлоновую тунику», меня занимал характер моей героини, мне было интересно, что она думает о современной жизни и о себе и как это проявляется у нее на уроках. Но не менее интересны были и сами уроки – как она их строит, как говорит, подводит ребят к сути и они эту суть понимают. Почему Марина не умела так уверенно учить сразу? Конкретно: что она неправильно и не вовремя делала на своих первых уроках? И что потом, на следующих уроках, стала делать правильно и вовремя? Меня это занимало, наверное, не меньше, чем мою героиню. Мне вместе с Мариной хотелось учить – и лучше, чем другие, и не так, как другие. Иногда, если все у нее удавалось и выходило, мне было жалко, что я не учитель, и не могу, как она, каждый день входить в класс и рассказывать ребятам о декабристах, Белинском, Пушкине…
Если человек делает что-то стоящее и у него получается, всегда бывает немножко обидно, почему это делаешь не ты. Кажется, ведь так легко! Но это только кажется. Мастерство красиво, и потому глядеть на него интересно и весело. Вспомните, как ведут себя люди, когда где-нибудь в городе появляется еще хорошенько не огороженный котлован, а в котловане экскаватор копает землю. Проходя мимо, многие заглядывают вниз, а те, у кого есть время, останавливаются и рассматривают, как зубья экскаватора врезаются в землю, как, весь дрожа, он выворачивает ковшом камни. Вроде бы не самое сложное дело, но и оно привлекает внимание. Причем чаще взрослых глазеют ребята. Они с удовольствием могут смотреть на шофера, который копается в моторе, и на художника, который украшает витрину, а сквозь стекло все видно.
Такой интерес не праздный, и его не надо стесняться. Наоборот^ надо радоваться, что, пока ты не вырос, умения смотреть и удивляться у тебя больше, чем у взрослого. Оно поможет выбрать профессию и – это очень важно – поможет стать человеком, который уважает тех, кто делает свое дело с совестью и хорошо. Настоящее мастерство вызывает почтение и зависть.
«Нейлоновая туника» – повесть об учительнице и ее профессии, но я писала совсем не для того, чтобы кто-то, прочитав, стал учителем. Мне просто хотелось показать, как это интересно – учить, вообще быть профессионалом, мастером. И как это трудно.
Елена Воронцова
ТАИНСТВЕННАЯ СИЛА
У каждого человека особый путь, и этот свой путь Марина хорошо чувствовала, хоть часто и не могла объяснить. Жизнь у нее складывалась счастливо. От нее многого ждали, она находилась в центре внимания родных и знакомых. Правда, когда пришло время выбирать институт, родители, по профессии теплофизики, решили, что их дите тоже должно стать теплофизиком. Но разве она, девочка из литературного клуба «Дерзание», могла на это согласиться? Да, в школе Марину увлекала и физика, но то была ядерная, а родители занимались самыми обыкновенными котлами.
Еще в пятнадцать лет Марина захотела объять необъятное, объяснить необъяснимое и стала жить замыслом большой работы о литературе. Она днями просиживала в библиотеке, а к концу десятого класса, чувствуя солидный внутренний потенциал, решила поступать в Ленинградский педагогический институт. Родные и знакомые совершенно справедливо удивлялись ее выбору: уж кем-кем, а учителем Марина быть не собиралась. Но ведь только здесь, в герценовском пединституте, она могла непосредственно общаться с Владимиром Николаевичем Альфонсовым – как он читал советскую литературу! – и с Владимиром Александровичем Западовым – человек огромной эрудиции, специалист по теории стиха, он был для нее идеалом ученого.
«Есть сила, которая меня ведет и которой я полностью покоряюсь, а то, что предлагали вы, увело бы меня в сторону», – говорила она родным и знакомым. А на педагогику можно было вообще не ходить. При ее способностях Марина сдавала этот предмет так, «по нахалке». Немножко о системе Макаренко, потом о Сухомлинском, как он идет от доброты, от того, что ребенку хочется, а не от того, что он должен. Затем про любовь к детям Януша Корчака (в «Новом мире» прочитала, а не в ваших учебниках) – и все в восторге. «Педагогика не наука. Это общеизвест-но», – пижонила она.
Может, и правда существовала эта сила, которая вела Марину по особому пути? Однажды на третьем курсе она случайно натолкнулась на малоизвестного (в учебниках о нем два-три слова), но удивительного, прекрасного поэта XVIII века. Опять сутками сидела в библиотеке, разыскивала документы, письма, стихи, а в результате получилась огромная статья – о литературе дворянской фронды, об их журналах, о них самих. Ужасно интересные были люди! Как и почему они кинулись в масонство и вообще русское масонство, стало для нее вопросом вопросов.
– Масоны – это такой же нам урок, как и декабристы. А мы о них ни черта не знаем, – объясняла Марина родным и знакомым свое новое увлечение.
…Они были очень молоды. Самому старшему из кружка Хераскова – двадцать семь лет. Новой русской литературе на несколько лет больше. Все только начиналось. Поиски своего места в обществе. Желание построить человеческую жизнь на основе разума – и преследования (доносы!) за это желание. Стихи в форме ромбов – да, ее Поэт писал и такие – и чудесная лирика.
Нет мер тому, как я… как я ее люблю,
Нет мер… нет мер и в том, какую грусть терплю.
Мила мне… я люблю… но льзя ль то изъяснить?
Не знаю, как сказать, могу лишь вобразить.
Она мила… мила… я слов не обретаю,
То точно рассказать, что в сердце ощущаю[9].
Правда, летом был еще пионерский лагерь. Будущие учителя обязаны работать вожатыми. И коли уж пришлось и ей, Марина предложила ребятам организовать государство Швамбранию. Они выбрали Президента, Герольда, Менестрелей и, несмотря на то, что Швамбрания была республикой, сделали Марину своей Королевой.
Правительству: «Ура!»
Уходим в путь.
От штампов мы решили отдохнуть.
Статью Марины о ее Поэте между тем обещали взять в сборник, который готовился тогда в Пушкинском доме. «Русская лирика 60-х годов XVIII века» стала темой ее дипломного сочинения. С докладом о своих поисках она выступала на научной студенческой конференции. Публика рыпалась: зачем, мол, докладчику какой-то мелкий поэт XVIII века, не лучше ли заняться глобальными проблемами? Ее даже обвиняли в… женственности, она, мол, влюблена в своего Поэта, а ученый не должен влюбляться, он должен быть трезвым, объективным. Но разве Марина могла с этим согласиться? «Нет, ежели мы прикасаемся к литературе, то надо помнить, во имя чего это. Надо изучать ее не для того, чтобы изучать, а чтобы человека и жизнь сделать лучше. Можно, нужно влюбляться и ненавидеть тоже!» – так сформулировала она свое кредо.
Впрочем, покончив с дипломом, Марина поставила крест и на науке вообще, и на литературоведении в частности. Она не ученый и быть им не может. Все ее так называемые статьи не в меньшей степени плод воображения и фантазии, чем стихи. Каждый раз, когда писала о Поэте, она писала только о себе – вот вывод! А отсюда и новое увлечение. Заканчивая институт, Марина решила заняться телевидением – тележурналистикой или теледраматургией. «Мне мало – только писать. Я должна участвовать в том, о чем пишу», – объясняла она это («теперь уж последнее») увлечение.
Только как быть с распределением? Марина жила в сплошных неизвестностях. Западов советовал идти в аспирантуру, но это опять наука. Были мысли о свободном дипломе, свободный – значит, иди куда хочешь. Но дадут ли, а если и дадут, то что с ним делать?. В конце концов Смусину все-таки направили в школу, и по дороге на телестудию (написала сценарий «Когда остановились карусели» – о том, как исчезают из жизни сказка и волшебство) она туда заглянула. Пришлось заглянуть.
Здание было новым, но его уже ремонтировали. Перепрыгивая через остатки снятых лесов, чуть не уронив куда-то в известь сумку со сценарием, Марина наконец набрела на средних лет женщину в забрызганном халате, та красила в белый цвет дверь туалета. Марина решила, что это завхоз, но ошиблась. Дверь красила завуч Ирина Васильевна Баранова.
– Ну, литераторы вам, конечно, не нужны? – спросила ее Марина.
Одетая в очень короткую белую юбку по последней моде и в очень легкомысленной кофточке, она надеялась, что не понравится завучу и та вдруг ее не возьмет. Ведь есть сила, которая ведет Марину по особому пути. Что-нибудь да случится. Не может же она и в самом деле стать из Мариночки Мариной Львовной. Однако, перестав красить дверь, завуч принялась расспрашивать Марину об институте (герценовский!) и о том, что молодой педагог умеет еще делать, кроме своего предмета.








