Текст книги "Покушение на миражи"
Автор книги: Владимир Тендряков
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 15 (всего у книги 17 страниц)
3
Кто-то из наших институтских острословов сказал: «Теоретик это гусь в журавлиной стае, летит вместе, но держится наособицу». Четверть века я лечу с институтом, сжился с косяком физиков-экспериментаторов, одна цель, один маршрут, без них истощился бы, сгинул безвестно, меня всегда считали своим, но предоставляли летать как хочу – гусь по-журавлиному не может. Сегодня после разговора с Севой наплыло тоскливое одиночество – все дружно летят дальше, а меня уносит в сторону.
Я ходил по этажам, встречался с нужными людьми, вел с ними не очень нужные разговоры, решал несложные вопросы, без которых одинаково легко могли обойтись как институт, так и я сам. И всюду я чувствовал: вклиниваюсь не ко времени, в эту минуту не до меня, но мной занимались доброжелательно и… на скорую руку.
Однако директор-то меня хочет видеть навряд ли просто так, скуки ради, зачем-то я ему нужен. Зачем?.. Острое желание убедиться: чего-то еще ждут от тебя, – породило нетерпение. Но директора срочно вызвали, должен вернуться с минуты на минуту. Минуты шли, день перевалил за половину, а я еще обещал дочери Ивана Трофимовича… Со стариком что-то стряслось.
Возвращение директора я проглядел, кто-то более проворный проскочил раньше, пришлось пережидать…
Наш директор любил повторять: «Только та кошка, которая сама по себе ходит по нашей теоретической крыше, способна ловить мышей». Он добился славы и высоких званий не столько личными подвигами в науке, сколько организаторским умением – безошибочно угадывал таланты, делал на них рискованные ставки, напористо выбивал средства, проявлял оборотистость, если средств не хватало. Наука теперь становится индустрией, и организаторские способности приносят едва ли не больше, чем счастливые озарения гениев.
Экспериментаторами директор умело правил, теоретиков лишь изредка ласкал, чтоб не дичали, не забывали хозяина, и ненавязчиво следил – каких мышей носят. Моя добычливость резко снизилась, и он, конечно, уж это заметил…
Директор из-за стола вышел мне навстречу, прям, подтянут, седые волосы, моложавое, чуть тронутое неувядающим загаром лицо, глаза в лучистых морщинках. В свои шестьдесят с хвостиком он все еще отменный горнолыжник, отпуск проводит на Чегете, бьет на скоростных спусках не только молодых физиков, но и лавинщиков с горной станции.
– А ну, поворотись-ка, сынку!.. Редкий же вы гость у меня, Георгий Петрович.
– Ненадоедливость подчиненного – его капитал перед начальством.
Вежливая пикировочка входила в ритуал наших встреч.
Мы уселись в стороне от директорского кресла, за круглый столик, а это означало – я не сразу узнаю о цели вызова, разговор будет блуждать вокруг да около.
– Как живете, Георгий Петрович?
– Не обременяя себя заботами, Константин Николаевич.
– Ой ли?..
– Ага, от меня ждут первого шага, и я его сделал:
– Вам что-то хочется узнать, Константин Николаевич. Спрашивайте, не стесняйтесь.
Директор рассмеялся:
– Люблю дипломатов… Может, за меня и вопрос произнесете?
– Хотите знать, что за тайные совещания я провожу в своей келье?
– Вы телепат, Георгий Петрович.
– Должен сразу покаяться: они не имеют отношения к физике.
– Ну, это-то я знаю. Имей они отношение к физике, на мой стол легла бы бумажка с неоригинальной просьбой: отпусти денег.
– Ну так, не кичась своим бескорыстием, сразу раскроюсь: не занимаюсь ни горным спортом, ни альпинизмом, ни станковой живописью, ни игрой на флейте…
– Вы хотите сказать, что наконец-то выбрали себе увлечение?
– И прошу к этому отнестись снисходительно.
Иронические складки в углах тонкого рта, прищур в упор.
– Ай-ай, дорогой Георгий Петрович! Пытаетесь провести на мякине старого воробья.
– Считаю подозрения безосновательными.
– Видите ли, в нашем возрасте, Георгий Петрович, хобби – это самоуглубленность, это самоутешение, это интимное занятие, а вы собрали вокруг себя маленький каганат…
– А разве вы на горнолыжные вылазки не ездите компанией?
– Одно дело – компанейская поездка в горы, другое – многомесячный труд в тесной келье. Труд, насколько мне известно, не освященный бухгалтерскими сметами, труд на энтузиазме! И вы хотите убедить меня – он спаян досужим увлечением? Нет, Георгий Петрович, не поверю! Должны быть зажигательные замыслы, высокие идеи… Ах, они не относятся к физике, ну так тем мне любопытней. И не понимаю вашей девичьей стеснительности – сколько серьезных физиков ушло в биологию… И в геологию подались, и даже в психологию… Вас-то куда бросило, Георгий Петрович? Готов хранить тайну исповеди, если прикажете.
– В террористический заговор.
Наш директор был не из тех, кого легко можно было огорошить. На мою серьезную мину он ответил тонкой улыбочкой:
– Против кого же?.. Учтите, я не люблю экстремистов.
– Против Христа.
– Совсем интересно. И что же, получилось? Или пока только готовитесь?
– Получилось.
– Каким образом? Сгораю от любопытства.
– Забрались в первый век и прикончили там еще до того, как Христос стал Христом.
– Но поделитесь – как вам удалось попасть в первый век?.. И, простите, зачем вам такие хлопоты?
– Удалось общепринятым теперь способом – заложили в машину запрограммированную модель нужного нам отрезка истории…
– Модель истории?! – ужаснулся директор.
– Разумеется, схематически упрощенную. И он облегченно вздохнул:
– Уф! Задали загадочку… Теперь, кажется, понимаю. История, но без Христа. Хотелось узнать, как поведет она себя без этой фигуры… И что же получилось?
Я пожал плечами.
– То-то и оно, что ничего. Христос снова воскрес.
Директор ничуть не удивился, удовлетворенно кивнул седой головой.
– А вы ждали конвульсий, апокалипсических потрясений? И если выдающаяся личность столь влиятельна, то нельзя ли этим воспользоваться сделать героев истории инструментом доводки, направить жизнь в райские кущи?
Правильно ли я вас понял Георгий Петрович?
– Разве можно было объяснить накоротке, чего я ждал? Мне и теперь-то это далеко не совсем ясно.
– Вы очень догадливы, Константин Николаевич – Что я еще мог ему ответить?
Он помолчал, оценивающе разглядывая меня, наконец заговорил:
– Увы, ваш результат подтверждает сермяжное правило – знай, сверчок, свой шесток. К великому сожалению. Георгий Петрович, мы не ведущие, а ведомые. И зачем вы так далеко забирались – аж в первый век? Пробрались бы поближе, в прошлый век в самый его конец, в лабораторию Анри Беккереля. Что вам стоило выкрасть у него ту самую роковую пластинку, засвеченную урановой солью! От нее же все началось – и раскупорка ядра, и взрыв над Хиросимой, и нынешние термоядерные кошмары. Не-ет, вы знали, что такой дешевый криминалистический трюк ничего не даст: не наткнись Беккерель на оказию, было бы то же самое – тот же уровень развитости ядерной физики, тот же запас бомб, мешающих нам спать. Эволюция, наверное, не устояла бы перед энтропией, если б не застраховала себя от случайностей… Христа убили – Христосвозродился. Оч-чень, оч-чень интересныйрезультат.
Многозначительный!.. – Директор распрямился и сразу стал озабоченно деловит. – Однако я вас пригласил не для того, чтобы уличать. Каждый волен тешить себя чем хочет. Расчетец на вас имею. И заранее скажу: буду очень огорчен, если вы не пойдете мне навстречу.
Я насторожился – наконец-то увертюра окончена, началась ария.
– Выдвинули мы в свое время Калмыкова и надеялись – молодость не порок. А ведь слаб, мелко пашет. Вы не находите?..
Калмыков, тоже физик-теоретик, но не успевший еще проявить себя, был выдвинут ученым секретарем, должность ответственная и хлопотливая, где приходилось быть и дотошным канцеляристом.
– Не нахожу, Константин Николаевич, – ответил я. – Возможно, Калмыков и неглубоко пашет, но борозды не портит.
– С вашего чердачка, Георгий Петрович, не видно, а вот мне постоянно приходится подправлять огрехи… Да особенно и винить парня нельзя, трудно без имени, без авторитета, ординарному кандидату наук ладить с нашими мастодонтами. Тут нужен человек с опытом и заслугами.
Мне сразу открылось все. Вовсе не ради досужего любопытства расспрашивал директор о моих чердачных бдениях, ему позарез было нужно знать – насколько они серьезны. Я занимался не физикой – это его нисколько не смущало, при случае мог даже взять под покровительство. Сейчас все ждут открытий на стыке наук, заройся я в биологию или психологию – директор не стал бы взваливать на меня должностную ношу. Вдруг да пробьет брешь, куда Макар телят не гонял, – новое направление, новые перспективы, новое в активе института! Теперь вот выяснил – «каждый волен тешить себя чем хочет», – но за блажь денег не платят, изволь-ка заняться делом: Калмыков не пашет, паши ты! Я знал своего директора – намеченную дичь из поля зрения не выпустит.
Он поднялся.
– Я не требую, Георгий Петрович, немедленного ответа. Не к спеху.
Взвесьте, обдумайте, выдвиньте мне условия, какие найдете нужными. Обещаю быть покладистым. Не сомневаюсь – мы с вами сработаемся.
Ох, мягко стелет, да жестко спать. И полное пренебрежение к тому, что влекло меня. Я тоже встал и пожал доброжелательно протянутую руку.
У дверей внезапно вызрел вопрос.
– Константин Николаевич, – обернулся я, – вот вы сказали: мы не ведущие, а ведомые… Не значит ли это, что в основе нашей деятельности лежит приспособляемость?
Он, не успевший опуститься за свой стол, задержался, задумался на секунду, ответил:
– Одно из свойств живого – способность адаптироваться. По чему мы должны быть исключением?
Поразительно: у моего легкомысленного сына оказался столь могучий сторонник.
4
Дверь открыла Алевтина Ивановна, младшая из дочерей Ивана Трофимовича.
Я ее знал еще восьмилетней девочкой, худенькой, конопатой патлато-белесой, тихой, как мышка. Сейчас это плотная молодая женщина с жаркой шапкой крашенных хной волос, с тяжелой, решительной поступью.
– Вы опоздали, – осуждающе сказала она. – Этот уже у него.
– Кто – этот? – не понял я.
– Ну поп! Батюшка! Святой отец! – Она не могла сдержать своего раздражения.
– Аля, я ничего не понимаю.
– Не могла же я пускаться в объяснения по телефону – мол, мой отец совсем свихнулся, потребовал… как там у них называется?.. святое причастие или просто исповедь, уж не знаю… До сих пор в голове не укладывается: он, Иван Голенков, из тех, кого раньше называли гранитными, твердокаменными, сейчас вот испрашивает у попа прощение!
Алевтина Ивановна порывисто вынула платочек, но к глазам не поднесла, скомкала его в кулаке – глаза сердитые, но сухие.
– Пойдемте, Аля, сядем где-нибудь, – попросил я. – Целый день на ногах.
Вскинув рыжую копну волос, тяжело и прочно ступая, она провела меня в столовую, первая устало опустилась на стул, кивнула.
– Там…
Дверь, ведущая в столь знакомую мне угловую комнатку Ивана Трофимовича, плотно прикрыта, ни шороха, ни голосов не пропускает – непривычный гость действует в тишине.
– Родной дочери запретили даже заглядывать! – Алевтина Ивановна не боится, что ее раздражение будет услышано. – Таинство, видите ли. Душу открывает… Кому?! Не мне, не вам – чужому человеку!
Именно это-то у меня сейчас вызывает никак не раздражение, а вину. Иван Трофимович пытался мне исповедоваться, да, и настойчиво, но в последнее время полного понимания у нас не получалось. Я уносил огорчение – эх, старость не радость, а Иван Трофимович оставался со своим – кому повем печаль мою? Как было ему, однако, нестерпимо плохо, если решился пригласить со стороны, пусть даже не враждебного уже теперь, а все равно чужого человека, своего рода должностное лицо. Ему повем сокровенное, больше некому… Обиженно-раздраженный голос дочери мне неприятен: тебе-то, голубушка, наверняка тоже пытался исповедоваться, хоть бы чуть устыдилась, что не смогла понять отца.
– Вы, конечно, думаете – должна бы наотрез отказать… Впрочем, отца вы моего хорошо знаете, никогда он ни перед чем не останавливался. Отказала бы – умер, да еще и проклял перед смертью… Вот мне и хотелось, чтобы вы… вы пораньше, до прихода попа встретились. Вы один имеете на отца влияние. Просила же не опаздывайте!..
– Вряд ли я что-нибудь бы изменил, Аля.
– Но тогда – кто, кто как не вы?..
– Кто поможет человеку, который сам в себе запутался?
– Ах, вам-то что! Пожмете плечами: мол, старый знакомый с ума спятил.
А нам каково? На нашу семью пятном ляжет, не сразу отмоемся. Муж лекции о дарвинизме читает, издательство «Знание» договор на книгу с ним заключило. А теперь станут трубить кому не лень: в семье дарвиниста поповщина гнездо вьет.
У нее ненастно-серые глаза, какие когда-то были у отца, но в них злой, колючий зрачок, и в лице ее, пухлом, утратившем скупую отцовскую рубленость, проглядывает что-то дрябло-бульдожье.
– Послушайте, Аля, отцу сейчас куда хуже, чем вам. На вашем месте я все-таки думал бы о нем, а не о себе.
И она задохнулась.
– Вы!.. Вы смеете – мне!.. Я – о себе, о нем нет?!
– Да, и не только сейчас, а уже давно. Давно отец для вас – досадная обязанность, житейский долг, который полагается выплачивать.
Я знал, на что иду: с этой минуты мы враги, но многого не теряю друзьями мы никогда и не были. А я бы презирал себя, если б перед надвигающейся смертью предал своего командира, своего названого отца. Не от трусости, не от ханжества этот мужественный и честный человек изменял теперь сам себе – от отчаянья. Кому дано понять глубину отчаянья ближнего? Не дочери же, страшащейся за судьбу мужниной расхожей книжонки. Не решусь сказать: понимаю, но подозреваю – отчаянье бездонно.
Мы глядели друг на друга. У нее наливалось кровью лицо, розовел лоб, а глаза яростно светлели…
Скандал не успел разразиться, за дверью раздался придушенно-сиплый выкрик, грохот падающего стула. Дверь распахнулась, из нее не выскочил, а скорей вывалился, путаясь в рясе, долговязый батюшка – молод, бородат, гневно румян, на узкой груди в вольных складках поблескивает крест.
– Вам… Ах, бож-ж мой! – Он налетел на угол дивана. – Вам следует пригласить врача-психиатра, а не священника!
Возвышаясь посреди комнаты, Алевтина встретила его пасмурным взглядом, не ответила. И батюшка обиженно приосанился, траурно колыхаясь, на ходу обретая должное достоинство, двинулся к выходу.
– Сто-ой!..
В дверях, держась за косяк, вырос Иван Трофимович – тяжелая, темная, как кусок мореного дуба, голова с устремленным вперед полированным надлобьем и плоско висящая на перекошенном костяке пижама игривой расцветки в белую и розовую полосу.
– Стой! Не бежи! – сипло, с клекотом.
Священник передернул плечиками, остановился, досадливо обернулся.
– Бож-ж мой! Сами позвали – и раздражаетесь… Зачем вам святое причастие?
– Я много ненавидел, хочу любить… Лю-бить!.. Вы ж обещаете это…
– Так проникнитесь кротостью, подготовьте себя к любви.
– Кротостью?! Мальчишку прислали. Что ты мне можешь сказать?
– Слово божье. С ним пришел.
– Пришел поучать… По какому праву?.. Больше видел? Больше пережил?..
Что ты знаешь о жизни, молокосос?
– Батюшка всплеснул траурными рукавами.
– Я к вам с утешением, а вы оскорбляете!
– Утешение? Умирающему?! Экие вы балбесы!
– О господи! Чего же вы хотите?
– Любить напоследки! Ee!.. – Иван Трофимович дернул подбородком в сторону стоящей с запрокинутым лицом дочери. – Его!.. Кивок в мою сторону.
– Любить их! Страдать за них!.. Да!.. А ты… уте-ше-ние… Повесь его себе… вместо креста…
Он задыхался, изрытое лицо стало угрожающе черным, корявая рука в нарядном бело-розовом рукаве дрожала, цепляясь за косяк дверей. Сейчас рухнет. И я кинулся к нему.
Хватит! Пойдем!
Он обмяк, навалился на мое плечо – пугающе легкий, по-детски беспомощный.
В знакомой сумрачной комнате держался неистребимый берложий запах. Я уложил бывшего командира на смятую постель, укрыл одеялом. Запрокинутая тяжелая голова на тонкой скрученной шее, острый кадык, мятые веки опущены, каждый вдох сопровождается клекотом, а в запавший висок бьется наружу неуспокоенная жизнь.
– Слушай, что я тебе скажу, – заговорил я, склонившись над черным пугающе чужим сейчас лицом. – Ты зря терзаешься – ты не из последних могикан на земле. Младая жизнь будет играть. Будет! Не прервется!
Он поднял веки – мерцающий взгляд из бездны, – и натужно прерывистое:
– Ладно уж… Прощай…
Не последние ли это слова? Я постоял над ним. Мы часто были сердечны друг с другом, но никогда не проявляли нежности. И сейчас я осторожно пожал лежащую на одеяле руку. Она была холодна – словно коснулся водопроводного крана.
Под дверями, уткнувшись рыжими волосами в резную спинку старого узенького дивана, беззвучно плакала Алевтина, спина согнута, полные плечи вздрагивают. И меня прожгло – хищница? Да протри глаза!
Пройти мимо я теперь уже не мог.
– Аля, простите… Какой же я дурак, однако.
Она пошевелилась, приподнялась, вытерла лицо ладонью крепко, с нажимом – простонародный жест бабы, которой некогда убиваться, надо хвататься за дело.
– Идите, Георгий Петрович. – Устало и недружелюбно, в сторону.
– Чем мне вам помочь?
– Уже помогли. Спасибо. – Она повернулась – лицо в пятнах, сквозь непролившиеся слезы кипящее презрение: – «Чем помочь?»– ножкой шаркнули.
Да кто мне поможет?! Это я всем помогаю, все на себе волоку! Сестры откололись – одна на край света в Хабаровск сбежала, другая хоть и в Москве, да в стороне, тоже порой расшаркивается: чем помочь тебе, Аленька? У Аленьки и дети на шее, и муж-рохля, которого в спину надо толкать, сам себя не подхлестнет – приятели, шахматишки, разговорчики пустопорожние… А отец… Ох, отец!.. Даже когда здоров был – к нему не подладишься. Теперь ему и вовсе весь мир нехорош с собой в придачу. Миру плевать на выжившего из ума старика. Над собой поизмываешься да перестанешь. А я всегда у него под боком, меня можно не жалеть – снесет, двужильная!.. Гос-спо-ди! Доколе еще?! Н-не мо-гy! Не мо-гу! Выдохлась! А тут еще радетели подкатывают – не смей думать о себе! Кто б за меня о нем подумал?.. Из многих лет хоть на один день груз снял, дыхание бы перевести…
Она потухла, вяло махнула рукой.
– Ох, чего ради доказывать?.. Идите, Георгий Петрович, да побыстрей.
Здесь все лишние, кроме меня…
Вечер. День кончился. Я вошел в этот день с ношей, ее мне подарил день вчерашний. Что в этой ноше, я толком еще не дознался – может, это ящик Пандоры, который бы лучше и не раскрывать, а может, сокровища. Нет ничего соблазнительней неразгаданного! Я собирался развязать свою ношу вечером, ждал этого часа. Пусть даже ящик Пандоры, но устоять не смогу – незнание для людей страшнее, чем явные бедствия.
Вечер. Я тупо смотрю на древнего Мыслителя, День нанес мне несколько сокрушительных ударов, и я разбит, оглушен, ничто уже не соблазняет, ничего не хочется – калека. Не сумел одарить своего сына тем немногим, что имел сам. Директор института указал мое место – на должность мессии не подходишь, займись более доступным делом… А старик Голенков добавил: все бренно – высокие мечты, кипучие страсти, – и уйдешь в мир иной неудовлетворенным.
– Георгий, что с тобой?
От Кати не скроешь и от нее не отделаешься случайным ответом – мол, нездоровится что-то. Рад бы открыться, но как? «На должность мессии не подхожу, Катенька». Она-то это бедой не считает. Самый близкий мне человек на свете.
– Моей вере сегодня ноги переломали. Но это пройдет, Катя.
– Вере? – удивляется она. – Ты же из неверующих, живешь сомнениями.
– Да сомнения-то начинаются с веры, Катя.
– А я считала – наоборот. Сначала сомневаешься, затем опровергаешь сомнения, только потом уж вера. Истина и вера не едины ли?
– Вера – старт к истине, Катя. Сначала я должен поверить, поверить просто, без достаточных оснований: в падающем яблоке есть что-то сверх того, что видишь. А уж потом и сомнения и опровержение сомнений – полный набор, который сопровождает процесс мышления.
– Ты сегодня ходил по Москве и указывал людям на падающее яблоко тут что-то есть?..
– Нет, просто приглядывался к людям и понял – мне не открыть им глаза на «верую». И неизвестно, удастся ли это кому-либо.
– А твои юные апостолы?.. Ты веруешь, они – нет?
Я еще не успел им всего сказать…
Так скажи!
Я уныло молчал, а Катя решила действовать:
– Сейчас еще не поздно. Позвони, пригласи на чашку чая.
– Устал, Катя. Не стоит.
– Я тебя знаю – не уснешь, завтра будет испорченный день. И хорошо бы завтра, того гляди, неделя окажется испорченной. Зови, но не всех, чтоб не разводить шабаш на ночь.
И я решился позвонить Фоме неверующему из апостолов – Толе Зыбкову. Он жаден до знаний, но разборчив – подозрительное съесть не заставишь. И он безжалостен, этот мальчик, ложь во спасение ему чужда.
Через час Толя был у меня. Катя собрала в моей комнате на журнальном столике чай, оставила нас одних. Я рассказывал, а Толя ерзал, чесался, хмыкал, однако слушал внимательно. Он слушал, а я оживал. Мыслитель забыто сидел на письменном столе к нам спиной.