Текст книги "Собрание сочинений. Т. 1. Повести"
Автор книги: Владимир Тендряков
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 38 страниц) [доступный отрывок для чтения: 14 страниц]
Стеша, не привыкшая «ждать добра» от чужих, тем более от тетки Варвары, растерялась сначала, но когда гостья обратила внимание на составленные стулья и заявила, что сегодня же накажет плотнику Егору делать кроватку, размякла.
Варвара, подойдя к постельке, толстым коротким пальцем повертела перед лицом девочки, та громко расплакалась.
– Уа, уа, – передразнила Варвара, морщась от удовольствия. – Голосистая. Кровь-то, сразу видать, соловейковская. Ряшкины не крикливы – и сердятся и радуются про себя только.
Даже это почему-то не обидело Стешу.
Пришел в гости и Чижов, с тщательно вымытыми руками, побритый, пахнущий тройным одеколоном. Он попросил подержать завернутую в одеяло Олю. Держал неумело, на вытянутых руках, с улыбкой до ушей, разглядывал, приговаривал:
– Уже человек. Уже человек. А?
Когда Стеша наконец отобрала дочь, он удивился:
– Не тяжела, а руки устали. Почему бы это?
Потом сидели они втроем за семейным столом, пили чай, и Чижов настойчиво отказывался от печенья.
Наконец прибыли Силантий Петрович и Алевтина Ивановна. Федор старался принять их как можно лучше. Сбегал за поллитровкой для тестя, сначала величал их отцом да матерью, но скоро стал неразговорчив. Дед и бабка оказались гостями невеселыми. Силантий Петрович отказался выпить:
– И так запоздались. Варвара три шкуры сдерет, коль лошадь ко времени не доставим.
Теща и вовсе не прошла к столу, сидела у порога, чинно поджав губы, смотрела и на дочь и на внучку жалостливо, всем своим видом словно бы говорила: «Не притворяйтеся счастливыми-то, сиротинушки вы…» Она несколько раз пристально оглядела тесную комнатушку с развешанными около печи пеленками. На Федора же старалась не смотреть.
То, что было сказано, можно было сказать в пять минут. Но старики честно отсидели полчаса, ровно столько, чтоб хозяева не подумали – рано ушли родители-то.
Федору казалось, что эти полчаса он сидел не в своей комнате, а под крышей Ряшкиных. Стеша, как бывало, не поднимала глаз, боялась взглянуть на мужа.
«Запахло опять ряшкинским духом. Сломают нам жизнь, сволочи. Стеша-то и не глядит…» – думал он, скупо отвечая на вялые вопросы тестя о жалованье, о казенной квартире, о том, дадут или нет усадьбу весной.
Но после ухода стариков Стеша оставалась по-прежнему ласковой. Она, кажется, сама рада была, что родители долго не засиделись. И уж совсем неожиданным гостем как для Стеши, так и для Федора была Нина Глазычева, секретарь райкома комсомола.
Она не раздевалась.
– Некогда, некогда, на одну минуточку к вам. Вот видите, как хорошо! Очень хорошо!.. Прекрасная дочь, прекрасная! Вы понимаете только – она человек будущего! Она будет жить при коммунизме!
Стеша, помня ласковый прием в райкоме, после похвал дочери смотрела на Нину благодарными глазами и краснела. Федор тоже краснел и виновато улыбался. Он уже не обижался на Нину.
Нина ушла, довольная Федором, Стешей, дочкой и больше всего собой. Теперь можно заявить: «Нам приходилось сталкиваться с бытовыми вопросами, но со всей ответственностью можем сказать – эти вопросы с честью решались нами!»
Первые, самые первые дни в тесной, холостяцкой комнатушке Федора они были счастливы.
Стеша не переставала про себя удивляться: чужие люди приходят, радуются за них, добра желают… Ей в отцовском доме никогда не приходилось видеть такого.
22
Скоро все знакомые привыкли к тому, что у Федора Соловейкова есть дочь.
Гости, поздравления, маленькие подарки (даже Чижов принес погремушку) – все это чем-то смахивало на праздник. И все это скоро кончилось.
Началась будничная жизнь, для Стеши новая – впервые вне дома.
Их хозяин Трофим Никитич жил бобылем. Его жена была постоянно в разъездах, гостила то у одного сына, то у другого, а их у Трофима шестеро – все живут в разных концах страны.
Трофим работал столяром в промкомбинате и по своему бобыльскому положению каждую субботу приходил выпивши. При этом он обязательно заглядывал к жильцам. Балансируя на цыпочках, делая страшные глаза в сторону сиящей девочки, предупредительно тряся поднятыми руками, он объявлял шепотом:
– Ш-ш… Я тихо, я тихо…
И обязательно цеплялся за что-нибудь – за стул с тазом, за пустое ведро, – будил дочь.
Усаживаясь, он начинал разговор об одном и том же:
– Я вас не гоню. Живите. Разве я совести не имею?
Но по тому, что Трофим говорил «не гоню», по тому, что он разрешал – «живите», Федор и Стеша понимали: жильцы не очень нравятся хозяину. Одно дело – холостой, одинокий парень, другое – семья с ребенком. Пеленки, детский крик, печь топится с утра до вечера, давно уже отвык старый Трофим от всех этих неудобств. И то, что хозяин не упрекал, но ругался, еще больше заставляло чувствовать Стешу связанной по рукам и ногам.
Однажды Федор пришел очень поздно. Стеша не спала, она перед этим всплакнула по дому, видела, как муж собирал себе поужинать. Не понравился он ей в эту минуту. Ест, уши вверх-вниз ходят, и лицо такое, словно счастлив, что дорвался до каши.
– Стеша, – негромко окликнул он. – Слышь, Стеша, что я тебе скажу.
– Ну?
– Деньги нашей МТС большие ассигновали.
– Что за радость, не тебе деньги, а МТС.
– Строиться будем. Целый поселок вокруг МТС планируют. Дома финские привезут. Рассчитывали сейчас: трактористам квартиры, а бригадирам по отдельному домику. Вот как!.. Большие дела! В своем домике будем жить, сад разведем, цветы под окнами…
– А скоро ли это?
– Не сразу Москва строилась. Эх, Стешка! Обожди, встанем на ноги. Дочь подрастет, учиться оба начнем. Я ведь тоже, вроде тебя, среднюю школу не кончил. На курсах да на переподготовках доходил.
– Ладно уж, институтчик, ложись спать, – приказала Стеша ласково.
Прежде чем уснуть, в эту ночь она помечтала немного. Всплыло забытое. Свой дом, свое хозяйство. Не отцовский дом с полатями да лавками, отрывным календарем на стенке. Крашеные полы, коврики по стенам. Встанет утром и, как есть, босая, на огородец. Цветы, говорит, под окном… Ну, это, может, и ни к чему. От цветов сыт не будешь. Огород большой, пасеку обязательно. Утром листья у капусты матовые, тронешь – холодные. Муж, может, на директора МТС выучится, культурный человек! Ее хочет заставить учиться… Зачем? Для дому, для хозяйства, для детей ума хватит. Ой, беспокойная головушка! Ой, трудно с тобой, непутевый мой… Вот ведь забыла, смирилась – не бывать тому, что думалось, ан нет, не узнаешь, где счастье откроется…
23
Пришла мать. Напомнила дом. Как бы ни расписывал муж цветы под окнами, а родной дом не забудешь – береза старая, въезд на поветь с весны травкой зарастает: не раз вспомнишь, быть может, и при хорошей жизни слезу прольешь. Как бы ни дичился Федор ее родителей, а мать останется матерью. Голос ее по утрам: «Спи, касаточка, спи, ласковая», – всегда сердце греть будет.
Стеша не знала, куда усадить мать, чем угостить ее.
– Как муженек-то себя ведет? – прихлебывая чай с блюдечка, поинтересовалась Алевтина Ивановна.
– Хорошо, маменька. Он добрый, старательный.
– Добрый? То-то вижу, от доброты его ты с лица спала.
– Трудно пока на первых-то порах. Но поживем – выправимся. Федор-то обещает: дом дадут в МТС.
– Уж дом. Палат каменных не обещал тебе?
– Запланировано, говорит. Деньги большие им разрешены на стройку… Стеша принялась рассказывать.
– А ты верь, верь больше. На доверчивых-то воду возят. Не знаешь, что ли? Варвара который год в колхозе масляные да хлебные горы сулит. Не видно их что-то. Обещать-то обещай, да и заботушку проявляй о жене. От нас оторвал, к себе перетянул, а нет того, чтоб, пока там строят да налаживают, у нас до поры пожить. Пусть строят, построят – переедете. В родном доме или на стороне жить, где лучше-то? Мы не враги дитю своему, держать на хорошую жизнь не будем. Веришь – он добрый, а ты на себя погляди. Какая ты белая да румяная была, глядеть не наглядеться, а теперь… Горюшко ты мое, кровинушка ты моя родная, на кого ты похожа?.. – Алевтина Ивановна начала сморкаться в конец платка.
Стеша держалась, держалась и тоже заплакала.
– Скворечник на березе нашей мне прошлой ночью снился, мамушка.
– Горькая ты моя! И за что нас господь бог через тебя покарал? За какие грехи тяжкие?..
Обе плакали, чай стыл в чашках.
Едва только Федор переступил через порог, Стеша встретила его словами:
– Нет моей силы жить здесь. Домой поеду… погостить… Может, на месяц, может, и больше, сколько поживется.
Не слова, а самый голос, глухой, срывающийся, недобрый, глаза, спрятанные под ресницами, испугали Федора.
– Не могу, Стеша… Обожди, квартиру новую подыщем, няньку найдем. Не пущу тебя домой. Все поломается опять промеж нами. В вашем доме даже воздух заразный. Надышишься ты его – чужой мне будешь.
– Сам ты заразный, сам ты чужой.
Стеша хотела крикнуть, что дома с цветами под окнами, что жизнь, легкая – все выдумки, не будет легче. Уж коли хочет добра ей, то пусть не держит – с отцом да с матерью ей удобнее, от добра добра не ищут!.. Не успела крикнуть, проснулась дочь от громкого разговора, заплакала. Стеша бросилась к ней, схватила, прижала, в голос запричитала:
– Как были мы с тобой, Оленька, сиротинушки, так и остались. Отец твой о своей МТС больше думает!
Так воздух дома Ряшкиных, о котором говорил Федор, казалось, появился и здесь. Трудно молчать, но и говорить нельзя. Заговоришь, будет скандал.
…Дома раньше всех, под петушиный перекрик, выходил во двор отец. Стеша в детстве любила выскакивать за ним в одной рубашонке на крыльцо, поеживаясь от утреннего холодка, поглядывать. У отца в те часы было важное и спокойное лицо. Ходил не торопясь по двору, не торопясь ко всему приглядывался. Вобьет гвоздь в косяк, рукой пощупает – для себя вбит, крепко. Поправит, подопрет колом пошатнувшуюся связь у изгороди, дернет – для себя подпер, на совесть. Плетень, калитка, береза со скворечником, высокое крыльцо – тут деды, прадеды жили, свое место, кровное. Хоть щепку с дороги отбросишь – для себя, не для чужих постарался. Здесь же сенцы грязью заросли, пылища, паутина по стенам… Прибрать бы, но ведь не свое. Чего ради руки ломать, за спасибо от пьяного Трофима? Да и того, поди, не услышишь. Что там сенцы? Комнату прибрать, пол вымыть душа не лежит. Чужое все кругом, не свое, куда попала?..
А свое-то, и дом с коньком, и береза старая, не за морями, не за горами родное гнездо, не по железной дорого ехать – рукой подать. Так что же она тут сидит, мучается? Из-за кого? Из-за мужа, из-за Федора? Да пропади он пропадом, вытащил на убожество, обещает: «Крепись, Стешка, крепись, построятся, выучимся, заживем…» Жди, построятся, строить-то в МТС мастерские начали, а не дома с цветами под окнами…
…Федор, забежав после работы в магазин, купил то, что давно собирался купить: абажур на настольную лампу, стеклянный, снизу белый, как молоко, сверху темно-зеленый, как осенняя озимь.
Надо думать, что Стеша сейчас не обрадуется покупке. Ей нынче не до абажуров. К дому своему, к родной крыше тянется. Молчит, насупилась, комнату запустила, сама ходит растрепой. Ничего, крепись, Федор, в МТС большие дела начинаются. У тихого сельца Кайгородище рабочий поселок вырастет. Пусть Стеша теперь неласкова, пусть недовольна мужем, пусть! Он перетерпит. Придет время, спасибо ему скажет, что в родной дом не пустил. Будет и ласкова, и разговорчива, и опрятна, и красива, лучше не надо жены.
Придет время: возвратится Федор с работы, а в комнате, что в лунную ночь, сумрак от абажура, на столе круг яркий, так и тянет сесть, книгу под свет положить. Сам будет учиться, Стешу заставит. Спасибо скажет.
С покупкой, обернутой в серую бумагу, Федор поднялся по крыльцу, сбил снег с валенок, вошел.
Никого. Кроватка-качалка, присланная Варварой, пуста. Стешин чемодан, большой, черный, фанерный, с висячим замком, стоял раньше в углу. Исчез он. Нет и лоскутного одеяла на большой кровати, оно тоже Стешино. На полу, посреди комнаты, валяется погремушка, подаренная Чижовым.
Федор поставил на стол абажур, сел не раздеваясь, «Вот тебе и зеленый свет по комнате, вот тебе и учиться заставлю… Уехала… Интересно: свои нарочно приезжали или машина подвернулась?.. Да не все ли равно! Уехала… Теперь уж все. Кланяться к Ряшкиным, просить, чтоб вернулась, не пойду. Пусть попрекают в райкоме комсомола: не умеешь воспитывать. Видать, не умею, что поделаешь…»
И вдруг Федор опомнился и застонал.
– Ведь Ольгу с собой взяла! Нет дочери-то!..
Осень. Под мелким дождем плачут мутные окна.
Лето было дождливое, серенькое. Только в августе выдались безоблачные деньки – небо предосеннее, лиловое, солнце пылающее, косматое, но не жгучее, так себе припекает. В эти-то дни и успели сухоблиновцы – убрали все с полей. Подсчитали: год не из счастливых, а урожай выдался неплохой.
Осень. Плачут окна. В небе темно и тихо. Кошка, спрыгнувшая с печи, заставляет вздрагивать: «Чтоб тебя разорвало!»
Спит дочь. Отец с матерью притихли. Тоже спят. Да и что делать в такой вечер. Осень на дворе, глухая осень. Мелко, скучно моросит. Плачут окна.
Стеша уставилась на слезящееся стекло, думает и не думает. Скучно! До боли скучно, хоть плачь. Да и плакала, не помогло – все равно скучно.
А сейчас в селе в стареньком клубе около правления горит электричество, собирается народ. Сегодня праздник в колхозе. Урожай нынешний отмечают и пуск тепловой станции. Приглашен известный гармонист Аникушкин из Дарьевского починка. Придет молодежь из всех соседних деревень. Придет и Федор. Он плясун не из последних, ему там почет. Деньги высылает. Дочь, может, и помнит, а жену забыл. Плясать будет, веселиться будет, что ему – дитя не висит на шее, вольный казак… Да и народ его любит, Федором Гавриловичем величает.
И уже тысячный раз Стеша начинает спрашивать себя: чем они не нравятся людям? Не воры, не хапуги, живут, как все, никого не обижают, на чужой кусок не зарятся. В чем же виноваты они перед селом? Не любят их…
– Эх-хе-хе, доченька! Сумерничаешь? Последовал сладкий зевок. Мать слезла с печи, зашаркала валенками по половицам.
– Дай-кось огонь вздую.
При тусклом свете лампы Стеша видит лицо матери. Оно опухшее от сна, зеленое от несвежего воздуха.
– Электричества напроводили. Кому так провели, а кому так нет. Кто шибче у правления трется, тому хоть в сенцы не по одной лампочке вешай…
Чувствуется, что ворчание матери скучно даже ей самой.
– Мам? – нехорошим, треснувшим голосом перебивает Стеша.
– Что-сь? – откликается испуганно Алевтина Ивановна.
В последнее время характер что-то у дочки совсем испортился, плачет, на мать кричит. Прежде-то такого не случалось.
– Мам… скажи: за что нас на селе не любят?
– Завидуют, девонька, завидуют. От зависти вся злоба-то, от зависти…
– А чего нам завидовать? Живем стороной, невесело, от людей прячемся за стены.
– Не пойму что-то нынче тебя, Стешенька. Ой! Неладное у тебя на уме!
– Не понимаешь? Где уж понять! Мужа привела, извели вы мужа, ушел из дому. Мне жить хочется, как все живут. Не даете. Пробовала к мужу уйти, ты меня отравила, наговорила на Федю. «Не верь да не верь». Вот тебе и не верь. А что теперь понастроили с МТС-то рядом! Жить вы мне не даете! Сами ничего не понимаете, меня непонятливой сделали!
– Святые угодники! Да что с тобой, с чего опять лаешься? Стешенька, на мать же кричишь, опомнись!
– Опомнись! Опомнилась я, да поздно!
– Господи, от родной-то дочери на старости лет!
Вышел отец, бросил угрюмый взгляд на дочь.
– Опять взбесилась? Стешка! Проучу!
– Проучил, хватит! Твоя-то учеба жизнь мне заела!
Силантий Петрович зло махнул рукой.
– Выродок ты у нас какой-то. Всегда промеж себя дружно жили. Тут на тебе – что ни день, то визг да слезы…
– Это он все! Все он! Муженек отравил, залез к нам змеюкой, намутил, ребенка оставил и до свидания не сказал. Он все! Он!
– Жизнь заели! За-е-ели! От криков проснулась дочь.
В жарко натопленном клубе играла гармошка. Федора шумно вызывали. Он упрямо отказывался. Наконец ребята-трактористы вытеснили его на середину круга, кто-то услужливо подхватил упавший с плеч пиджак.
Чуть вздрагивающей рукой Федор провел по волосам, стараясь не глядеть в глаза людям, напиравшим со всех сторон, прошел вяло, враскачку, быстрей, быстрей и сделал жест гармонисту: «Давай!» Гармошка рванула и посыпала переборы, один нагоняющий другой. Зазвенели стекла, заголосили сухие половицы под каблуками, гул голосов перешел в восторженный стон, волосы Федора растрепались, лицо покраснело. «Эх! Потеснись, народ! Душа на простор вырвалась!»
Хлопали в ладоши, кричали, не слыша друг друга, теснились плечами… И вдруг, ударив в пол, Федор остановился, вытянулся, уставился поверх голов, потное лицо медленно стала заливать бледность. Жалобно всхлипнув, осеклась гармошка. Голоса смешались, упали – и наступила тишина, в которой лишь было слышно напряженное дыхание людей. Невольно глаза всех повернулись в ту сторону, куда смотрел Федор.
Снаружи, за темным, мокрым окном, прижалось к стеклу смутное лицо Стеши…
1954
Ухабы1
Сонные тучи придавили маленький городок Густой Бор. Шумит ветер мокрой листвой деревьев, мокро блестят старые железные крыши домов, мокрые бревенчатые стены черны, – и сам город, и земля, на которой он стоит, и воздух – все, все обильно пропитано влагой.
Такому городку, отброшенному на пятьдесят километров в сторону от железной дороги, затяжные дожди причиняют великие неудобства: в магазинах исчезает соль и керосин, в Доме культуры перестают показывать новые кинокартины, письма и газеты приходят с запозданием, так как почту доставляют с оказией, на лошадях.
Густой Бор в эти дни наполовину отрезан от остального мира.
В райпотребсоюз пришла телеграмма: на железнодорожную станцию прибыла партия копченой сельди. В другое время на нее не обратили бы особого внимания – вывезти, распределить по магазинам, продать. Но теперь председатель райпотребсоюза Ларион Афанасьевич Сямжин, человек с больным сердцем, не любящий волноваться по пустякам, засуетился:
– Как же быть? На станции-то нет холодильников. Попортится! Ох, не ко времени! Ох, наказание!.. Васю ко мне. Быстро! Чтоб одна нога здесь, другая – там!
Шофер Вася Дергачев собирался в село Заустьянское, где вот уже без малого месяц обивал порог у библиотекарши Груни Быстряк. Явился он к Сямжину в синем плаще, коверкотовая фуражка заломлена на затылок, – по одежде праздничный, а лицо тоскливое.
– Опять в рейс? – спросил он, сумрачно разглядывая свои хромовые, с голенищами в гармошку сапоги, втиснутые в новенькие, чуть тронутые грязью калоши.
– На тебя надежда, Василий, только на тебя. Развезло. Другому по улице не проехать, в первой же луже сядет. А ты ведь не просто шофер, ты, без прикрас скажу, божьей милостью водитель. Талант!
– Эх, жизнь собачья! Есть путь, нет пути – все одно гонят.
– Да никто тебя не гонит. Тебя просят, братец.
– А откажусь – небось против воли пошлете?
– Пошлю, голубчик, пошлю, но бью на сознательность. Хочу, чтоб прочувствовал.
– Уж ладно… Выписывайте накладные.
Через двадцать минут он, в старой кепчонке, в кожаной куртке, донельзя вытертой, хлябая ногами в непомерно широких голенищах кирзовых сапог, с какой-то шоферской вдумчивой раскачкой ходил вокруг своей полуторки.
Возраст автомашины измеряют не годами, а километрами. Тридцать тысяч на спидометре – считай, юность, начало жизни. А полуторка Васи Дергачева выглядела старухой: помятые крылья, расхлябанные, обшарпанные борта, погнут буфер, на выхлопе вылетает дымок со зловещей синевой: верный признак – страдает машина обычной автомобильной одышкой, сносились кольца. Укатали сивку крутые горки густоборовских дорог. Сейчас стоит она, постукивает моторами и мелко трясется всем своим многотерпеливым корпусом, словно страшится нового тяжкого испытания.
Вася закрутил проволокой запор у левого борта, – на всякий случай, вдруг да на толчке отвалится, не оберешься греха, сел в кабину.
Он не сразу взял курс через плотину районной ГЭС на станцию, а повернул к чайной. Какой шофер упустит случай, чтоб не «наловить лещей».
2
«Наловить лещей» – это взять попутных пассажиров. Для шофера, ведущего машину, есть только один грозный судья – представитель автоинспекции. Но такие представители редко заглядывали на здешние глухие дороги. Поэтому густоборовский шофер, выехав из гаража, оторвавшись от организации, в которой он работает, сразу же оказывается в стороне от всяких законов. Он становится единственным владыкой, царьком крошечного государства – кузова автомашины. И каждый, кто попал туда, обязан платить дань.
Правда, три года назад председатель райисполкома Зундышев попробовал было начать войну против шоферского племени, безнаказанно собирающего дань на дорогах. Для этого между городом Густой Бор и станцией поставили шлагбаумы в трех местах, где никак нельзя свернуть в объезд. План был таков: шофер сажает пассажиров, но миновать шлагбаума не может, у шлагбаума же стоит контролер и продает пассажирам самые законные билеты. Все деньги идут не в шоферский засаленный карман, а на ремонт дорог. Так должна была благоустраиваться жизнь Густоборовского района, таков был план. Но получилось иначе…
Шоферы, как обычно, «ловили лещей». Каждый из них, не доезжая до шлагбаума, останавливал машину и держал короткую речь:
– Вылезайте, граждане, идите пешком. Я вперед поеду, за шлагбаумом буду ждать. Там снова сядете. Тяжелые вещи – чемоданы там, мешки – оставляйте в кузове. Кто не согласен, того не держу. Пусть ищет другую машину, а еще лучше – идет пешком.
К шлагбауму подходила пустая машина. Недоверчивый контролер заглядывал в кузов, спрашивал:
– Пассажиров куда, молодец, спрятал?
– В карман положил, да повытрусились.
– Шуточки все, а чемоданы тут, мешки, ась?
– Теща в гости приехала. Багаж вот на станции оставила. Везу…
– Теща? Гм… Богата она, видать, у тебя. Ишь сколько чемоданов.
И рад бы контролер уличить, но как?.. Шофер спокоен: курит, независимо сплевывает, он знает – комар носу не подточит.
Лещи-пассажиры дружной кучкой, обсуждая шоферские доходы, идут пешком километра два-три, находят дожидающуюся за поворотом машину, влезают в кузов, едут до следующего шлагбаума.
Контролерам скоро была дана отставка. А шлагбаумы, задранные вверх, долго еще торчали у дороги, взывая к шоферской совести, пока их не растащили на дрова.
Вася Дергачев, как и все шоферы, считал, что брать дань с пассажиров – это его прямое право, это законная награда за тяжелую дружбу с густоборовскими дорогами.
Самое удобное место, где хорошо «клюют лещи», была чайная. К чайной сходятся из деревень желающие попасть к поезду, в чайной дежурят приезжие из соседнего района, к чайной бегают справляться местные жители: «Не пойдет ли машина?» Чайная – это станция, где можно ждать, убивая время за кружкой пива, за стаканом чаю.
Из-за дождей машины теперь почти не ходят, и наверняка от «лещей» не будет отбоя.
Вася остановил полуторку под окнами чайной, не успел выйти из кабины, как с высокого крыльца его окликнули:
– Эй, Дергачев!
Вперевалочку, не спеша, припечатывая к мокрым ступенькам каблуки сапог, спустился знакомый Васе директор Утряховской МТС Княжев. Подошел, протянул руку.
– Сямжин пообещал, что ты меня подкинешь до дому.
Из-под распахнутого плаща выпирает широкая пухлая грудь, лицо Княжева полное, мягкое, бабье, губы в оборочку, говорит сипловатой фистулой:
– Свою машину угробил, как сюда ехал. Придется весь задний мост перебирать. Вот подсохнет – перетащу в Утряхово.
К его голосу не подходит по-мужски осанистая фигура и твердый крючковатый нос на рыхловатом лице.
– В кабине-то место свободно? – кивает он.
– Свободно. Один еду.
Словно из-под колес, вынырнула маленькая старушка с огромной корзиной, завязанной вылинявшим платком. Она цепко схватила Васю за рукав кожаной куртки, запела с причитанием:
– Выручи, кормилец. Третий день ловлю машину. Третий день никак не уеду. Не бросай ты меня, старую, непутевую. Приткни, Христа ради, в уголок куда. Век буду бога молить.
С плаксиво сморщенного лица хитро, молодо и настойчиво щупали Василия маленькие, бойкие глазки.
– Сидела бы дома, бабка!
– Уж рада бы сидеть, сокол. Ра-ада. Не такие мои годы, чтоб в ящике-то трястись. Да сына, вишь ли, поглядеть охота. Старшой мой на железной дороге начальством служит. Внучатам яичек вот сотенку везу.
– Расколотит тебя вместе с твоими яичками. Ладно, лезь в кузов, садись ближе к кабине.
– Ой, спасибо, родной! Ой, выручил старую! Подсадите, люди добрые, толкните кто…
За борт сначала опускается корзина, за ней, кряхтя, охая, благодаря господа бога и осторожно подталкивающего под зад Василия, перевалилась старуха.
С другой стороны в кузов падают два новеньких, сверкающих никелированными замками чемодана. Их хозяин, на вид такой же новенький, так же сверкающий погонами и начищенными пуговицами младший лейтенант, сдвинув твердую фуражку на одно ухо, подходит к Васе, щелкает портсигаром:
– Закуривай, друг. Занимаю два места – я и жена.
Он не высок, все в нем – от пуговиц, от мягких сапожек до маленьких белых рук и мальчишеского лица с точеным носиком, – все аккуратно, все подогнано.
– Наташа, иди сюда. Вот наш шофер. Теперь-то наконец поедем. Никак не вырвешься, черт возьми, из этой дыры! Я, брат, родом из Большезерска, в сорока километрах отсюда. В отпуск приезжал и вот женился. Наташа! Что ты там машину сторожишь? Без нас не уйдет. Иди сюда… Пока до этого городишка добирались – душу вытрясло. А мне еще ехать и ехать. В Прибалтике служу. В самом центре Европы. Наташа, иди сюда!
Оттого, что он в военной форме с блестящими погонами, что со стороны за ним следит молодая жена, лейтенант расправлял плечи, поигрывал портсигаром, небрежно перекидывал из одного угла рта в другой папиросу. Но Вася отвернулся. Пусть он сейчас в замасленной, затертой куртке, в покоробившихся от грязи огромных сапогах, пусть он неказист с виду – нос пуговицей, на лоб спадает челка, черная, словно напомаженная мазутом, – но он сейчас здесь первое лицо. Даже директор МТС Княжев, тот, кто распоряжается сотнями машин, смотрит на него, шофера Василия Дергачева, с уважением. Не всякий-то решится ехать в такую погоду по размытой дороге. Поэтому пусть этот лейтенантик особо не фасонит, стоит только захотеть, и он останется мокнуть под дождем здесь, у чайной, вместе со своими чемоданами и красивой женой.
…В кузове устраивались. Рядом со старушкой сел какой-то тщедушный, неприметный человек, то ли заготовитель из конторы «Живсырье», то ли агент по страховке. В грубом брезентовом плаще, в котором утонул он, можно бы упрятать троих таких заготовителей. Из-под капюшона выглядывали лишь острый нос и сонные глазки. Бабка пристраивала у себя на коленях корзину с яйцами, бесцеремонно толкала соседа:
– Эко растопоршился! Сам тощой, а места занял, как баба откормленная. Сдвинься-ко, сдвинься, родимушка.
Заготовитель покорно шевелился в своем просторном плаще.
Четыре девушки, едущие поступать в ремесленное училище, расположились среди узелков и авосек, сосали леденцы. Лейтенант топтался посреди кузова, ворочал свои новенькие чемоданы, старался удобнее устроить жену.
– Наташа, вот здесь сядешь. Ноги сюда протяни. Эй, красавицы, потеснитесь! Нет, нет, давай сядем так… Чемоданы поставим на попа.
А Наташа, с добрым, простеньким и усталым лицом, послушно поднималась с места, следила из-под ресниц внимательно и терпеливо за мужем.
Влезли три колхозницы с мальчуганом, у которого просторная кепка держалась на торчащих ушах, постоянно сваливалась козырьком на нос, и тоже с шумом начали пристраивать свои узлы и корзины.
К машине подбежала женщина с младенцем на руках, затопталась у борта, присматриваясь, как бы влезть в кузов. Но Вася остановил ее:
– Эй, мать, не вертись. Все равно не возьму.
– Миленький! Да тут еще есть местечко.
– Не возьму с ребенком.
– Ведь я не так, я уплачу. Я же не задаром…
Она, потеребив зубами узелок платка, вытащила скомканную бумажку, начала совать Василию.
– Возьми-ко, возьми. Не отворачивайся. Мне к вечеру на станции быть нужно.
– Не возьму с ребенком. Да ты, тетка, с ума спятила! В такую дорогу и с младенцем. А вдруг да тряхнет, стукнешь ребенка – кто ответит?
– Ты не бойся, с рук не спущу.
– Не возьму – и шабаш! В другой раз уедешь.
– Никак нельзя в другой-то раз. Разве без нужды я б поехала. Да провались езда эта… Ты возьми-ко, возьми, я прибавлю еще. Тут четвертной.
Она снова попыталась всунуть потную бумажку.
– Отстань! – сердито крикнул Василий.
В это время парень с белесым чубом из-под фуражки, в сапогах с отворотами размашистым шагом подошел к машине, не спрашивая разрешения, перемахнул через борт, втиснулся между сидевшими, с трудом повернув в тесном вороте рубахи крепкую шею, раздвинул в улыбке крупные белые зубы:
– Не спеши, дождик пройдет, пообветреет, тогда и покатаешься.
– У-у, оскалился! Этому жеребцу только бы и бегать пешком. Глаза твои бесстыжие! – набросилась на парня женщина. – А ты не думай, – обернулась она к Василию, – не больно-то он раскошелится. Такие-то на дармовщинку ездят.
Василий покосился на парня: что верно, то верно – «лещ» не из надежных, на каком-нибудь отвороте к деревне Копцово или Комариный Плес выскочит на ходу, только его и видели. Дело не новое. Но, измерив взглядом широкие плечи своего пассажира, решил: «Черт с ним. Сила, должно быть, медвежья, машина застрянет – поможет вытаскивать».
Суровым взглядом окинул тесно набитый кузов:
– Все умостились? Едем! Коль застрянем где – помогать.
Он сел в кабину рядом с изнывающим от ожидания директором Княжевым, нажал на стартер. Разбрызгивая лужи, перетряхивая на колдобинах пассажиров, полуторка, оставив чайную, стала выбираться на прямой путь к станции.
3
Дорога! Ох, дорога!
Глубокие колесные колеи, ни дать ни взять ущелья среди грязи, лужи-озерца с коварными ловушками под мутной водой, – километры за километрами, измятые, истерзанные резиновыми скатами, – наглядное свидетельство бессильной ярости проходивших машин.
Дорога! Ох, дорога! – вечное несчастье Густоборовского района. Поколение за поколением машины раньше срока старились на ней, гибли от колдобин, от засасывающей грязи.
Есть в Густом Бору специальная организация – дорожный отдел. Есть в нем заведующий – Гаврила Ануфриевич Пыпин. Он немного стыдится своей должности и, знакомясь с приезжими, прячет смущение под горькой шуточкой. «Зав. бездорожьем», – рекомендуется он, протягивая лодочкой руку.
Но что может сделать Гаврила Пыпин, когда в прошлом году на ремонт дорог отпустили всего пять тысяч. Пять тысяч на эту пятидесятикилометровую стихию!
Единственное, что мог сделать Пыпин, – вымостить булыжником улицу перед райисполкомом и заменить упавшие верстовые столбы новыми – километровыми.