Текст книги "Собрание сочинений. Т. 1. Повести"
Автор книги: Владимир Тендряков
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 38 страниц) [доступный отрывок для чтения: 14 страниц]
Кустик, пенек, трухлявый ствол упавшей березки – все надо обойти, изловчиться, победить. Федор забывал о тесте.
Солнце поднялось над лесом, стало припекать, прилипла к спине рубаха. Только когда от Силантия Петровича доносился визг бруска о косу, Федор тоже останавливался, пучком травы отирал лезвие, брался за свою лопатку. Им в одно время захотелось пить. Оба положили косы, с двух сторон пошли через кусты к бочажку ручья. Федор постоял в стороне, подождал, пока Силантий Петрович напьется. Тот, припав к воде, пил долго, отрывался, чтоб перевести дух, с желтых усов падали капли. Напившись, осторожно, чтобы не намутить, сполоснул лицо и молча отошел. Его место занял Федор. Лежа грудью на влажной земле, тоже пил долго, тоже отрывался, чтобы перевести дух.
К полудню сошлись. Меж ними оставалось каких-нибудь двадцать шагов ровного, без пней, без кустов, без валежин, места. Взмах за взмахом, шаг за шагом сближались они, красные, уставшие, увлеченные работой.
Быть может, они бы сошлись и взглянули бы в глаза. Что им делить в эту минуту? Оба работали, оба одинаково устали, один от одного не отставал, тайком довольны: друг другом… Быть может, взглянули бы, но быть может, и нет.
Они сходились. «Вжи! Вжи!» – с одной стороны вэмах, с другой стороны взмах, с сочным шумом валилась трава.
Федор вдруг почувствовал, что его коса словно бы срезала мягкую моховую шапку с кочки. Он сдержал взмах и сморщился, словно от острой боли. Лезвие косы было запачкано кровью. На срезанной траве в одном месте тоже следы крови, темной, не такой яркой и красной, как на блестящей стали. Бурый меховой бесформенный комочек лежал у ног Федора. Он перехватил косой крошечного зайчонка.
Силантий Петрович, отбросив косу, стал что-то ловить в траве, наконец поймал, осторожно разогнулся. Федор подошел.
– Задел ты его, парень. Концом, видать… Ишь кровца на ноге.
В грубых широких ладонях тестя сидел второй зайчонок; к пушистой сгорбленной спинке крепко прижаты светлые бархатные ушки, без испуга, с какой-то болезненной тоской влажно поблескивает темный глазок.
– Выводок тут был. Где ж уследишь? – виновато пробормотал Федор.
– Божья тваринка неразумная. Нет чтоб бежать… досиделась.
И в голосе, и на дубленом лице тестя в глубоких морщинах затаилась искренняя жалость, настоящее, неподдельное человеческое сострадание.
– Не углядишь же…
– Углядеть трудно. Дай-кося тряпицу какую. Перетянем лапу, снесем домой, может, и выходят бабы. Тварь ведь живая.
Домахнув остатки, они отправились обратно. Силантий Петрович нес свою и Федора косу. Федор же осторожно прижимал к груди теплый, мягкий комочек.
В этот вечер ужин готовился не порознь. Уселись за стол на половине стариков. Ни браги, ни водки не стояло на столе, а в доме чувствовался праздник.
Силантий Петрович и Федор, оба в чистых рубахах, сидели рядом, разговаривали неторопливо о хозяйстве.
– Запозднись на недельку, – перестояла бы трава.
– Перестояла бы… А ты, парень, видать, ходил с косой по лесным-то угодьям. Не хваля скажу – меня, старика, обставил.
– Как не ходить! Не из городских, чай.
– Оно и видно.
Алевтина Ивановна на лавке около печки прикладывала смоченные в воде листочки к раненой ноге зайчонка и ласково уговаривала:
– Дурашка моя, кровинушка, чего ж ты, родимый, пугаешься? Не бойся, касатик, раньше бы тебе бояться. Ра-аньше… Угораздило, болезного, подвернуться.
А в стороне, так чтоб не слышать запах мясного борща со стола, сидела и пила топленое молоко Стеша. Светлыми, счастливыми глазами смотрела она на всех: мирно дома, забыто старое.
Она-то промеж Федора да родителей стояла, ей-то больнее всех доставалось, зато уж теперь больше всех и радостно.
Мирно дома, забыто старое.
14
Пришел поутру бригадир Федот Носов, высокий, узкоплечий, с вечной густой щетиной на тяжелом подбородке. Он нередко заглядывал к Силантию Ряшкину, и Федор, приглядываясь к ним, никак не мог понять – друзья или враги промеж собой эти два человека. Если Федот, войдя, здоровался в угол, останавливался посреди избы, не присаживался, не снимал шапки, значит, не жди от него хорошего. Если же он сразу от порога проходил к лавке и присаживался, стараясь поглубже спрятать свои огромные пыльные сапожищи, значит, будет мирный, душа в душу, разговор, а может, даже и бутылочка на столе.
На этот раз бригадир остановился посреди избы, смотрел в сторону.
– Силан, – сказал он сурово, – завтра собирайся на покосы.
– Что ж, – мирно ответил насторожившийся Силантий Петрович, – как все, так и я.
– Варвара сказала, чтоб ныне кашеваром я тебя не ставил. Клавдию на кашеварство. Болезни у нее, загребать ей трудно. Ты-то для себя косишь небось? Вот и для колхозу постарайся.
– Поимейте совесть вы оба с Варварой – ведь старик я. Для себя ежели и кошу, то через силушку. Не выдумывай, Федот, как ходил кашеваром, так и пойду.
– Ничего не знаю. Варвара наказала.
Федот повернулся и, согнувшись под полатями, глухо стуча тяжелыми сапогами, вышел.
– Ох, пакостница! Ох, змея лютая! Своего-то старика небось подле печки держит! А этот-то как вошел, как стал столбом, так и покатилось мое сердечко… Ломи-ко на них цело лето, а чего получишь? Жди, отвалят…
Силантий Петрович оборвал причитания жены:
– Буде! Возьмись-ко за дело. Бражка-то есть ли к вечеру?
– Бражка да бражка, что у меня, завод казенный или фабрика?
Вечером бригадир снова пришел, но держал себя уже иначе. Прошел к лавке, уселся молчком, снял шапку, пригладил ладонью жесткие волосы, заговорил после этого хотя осуждающе, но мирно:
– Лукавый ты человек, Силан. За свою старость прячешься – нехорошо. Ты стар, да куда как здоров, кряжина добрая, а Клавдия и моложе тебя, да хворая…
Федор знал, чем кончится этот разговор, и он ушел к себе, завалился на кровать. Пришла Стеша, напомнила ласково:
– Не след тебе, Феденька, чуждаться. Пошел бы, выпил за компанию.
Федор отвернулся к стене.
– Не хочу.
Стеша постояла над ним и молча вышла.
Назавтра стало известно – Силантия Петровича снова назначили кашеваром. Ничего вроде бы не случилось. Не было ни криков, ни ругани, ни ночных сцен, но в доме Ряшкиных все пошло по-старому.
Снова Стеша стала прятать глаза. Снова Федор и тесть, сталкиваясь, отворачивались друг от друга. Снова теща ворчала вполголоса: «Наградил господь зятьком. Старик с утра до вечера спину ломает, а этот ходит себе… У свиньи навозу по брюхо, пальцем не шевельнет, все на нас норовит свалить». Если такое ворчание доходило до Федора, он на следующий день просил у тестя: «Мне бы вилы…» И опять не отец, не Силантий Петрович, просто: «Мне бы…» – никто!
Федор старался как можно меньше бывать, дома. Убегал на работу спозаранку, приходил к ночи. Обедал на стороне – или в чайной, или с трактористами. А так как за обеды приходилось платить, он перестал, как прежде, отдавать Стеше все деньги и знал, что кто-кто, а теща уж мимо не пропустит, будет напевать дочери: «Привалил тебе муженок. Он, милушка, пропивает с компанией. Ох, несемейный, ох, горе наше!»
Особенно тяжело было вечерами возвращаться с работы. Днем не чувствовал усталости: хлопотал о горючем, ругался с бригадирами из-за прицепщиков, кричал по телефону о задержке запасных частей, бегал от кузницы до правления. К вечеру стал уставать от беготни.
Тяжелой походкой шел через село. Лечь бы, уснуть по-человечески, как все, не думая ни о чем, не казнясь душой. Но как не думать, когда знаешь, что, поднимаясь по крыльцу, обязательно вспомнишь – третьего дня тесть здесь новые ступеньки поставил, зайдешь в комнату – половички, на которые ступила твоя нога, постланы и выколочены Стешей, постель, куда нужно ложиться, застелена ее руками. Каждая мелочь говорит: помни, под чьей крышей живешь, знай, кому обязан! Даже иногда полной грудью вздохнуть боязно – и воздух-то здесь не свой, их воздух.
Стеша, с похудевшим лицом, встречает его тяжелым молчанием, иногда заставал плачущей. А это самое страшное. По-человечески, как муж жену, должен бы спросить, поинтересоваться: что за слезы, кто обидел? Да как тут интересоваться, если без слов все ясно – жизнь их несуразная, оттого и слезы! Кто обидел? Да он, муж ее, – так считает, не иначе. Лучше не спрашивать, но и молчать не легче. Подняться бы, уйти, хоть средь луга под стогом переночевать, но нельзя. Здесь твой дом, жить в нем обязан. Обязан в одну постель с женой ложиться.
И так из вечера в вечер.
Не может так долго тянуться. Кончиться должно. Уж скорей бы конец!
Пусть тяжелый, некрасивый, но конец – все лучше, чем постоянно мучиться.
Нельзя жить!
Нельзя, а все же каждый вечер Федор послушно шагал через село к дому Ряшкиных.
15
У Федора была тетрадь. Он ее называл «канцелярией». Туда заносил и выработку трактористов, и расход горючего за каждый день. Эту «канцелярию», промасленную и потертую, сложенную вдвое, он носил всегда во внутреннем кармане пиджака и однажды вместе с пиджаком забыл ее дома.
Прямо с поля он приехал за тетрадью, оставил велосипед у плетня, вошел во двор и сразу же услышал за домом истошное козье блеянье. Ряшкины своих коз не держали, – верно, чужая забралась. Крик был с надрывом, с болью. «Какая-то блудливая допрыгалась, повисла на огороде, а сейчас орет». Федор, прихватив у крыльца хворостину, направился за усадьбу и остановился за углом.
Коза не висела на огороде. Она стояла на земле, сзади на нее навалилась Стеша, спереди, у головы, с обрывком веревки в руках орудовала Алевтина Ивановна. Поразило Федора лицо тещи – обычно мягкое, рыхловатое, оно сейчас было искажено злобой.
– Паскуда! Сатанинское семя! Стеша! Милушка! Да держи ты, Христа ради, крепче!.. Так ее!
Коза рвалась, взахлеб кричала.
«Рога стягивают», – понял Федор.
Козы – вредное, пронырливое, надоедливое племя. От них трудно спасти огороды. Их гоняют, бьют, привязывают неуклюжие рогатины и тяжелые волокуши на шеи, все это в порядке вещей, но редко кто решается на такую жестокость – стянуть рога. Оба рога, расходящиеся в стороны, сводятся как можно ближе друг к другу, стягиваются крепко-накрепко веревкой, и коза отпускается на свободу. От стянутых рогов животное чувствует ужасную боль в черепе, мечется, не находя себе места. Если сразу не освободит ее хозяйка от веревки, коза может лишиться и без того небольшого козьего разума. Будет ходить пошатываясь, постоянно с тихой жалобой плакать, плохо есть, перестанет доиться – словом, как называют в деревне, станет «порченой».
– Все, Стешенька, пускай… В огурчики, ведьма, залезла! Огурчиков захотелось!
В две палки ударили по козе, та рванулась, все так же блажно крича, пронеслась мимо Федора.
В первую минуту Федору было только стыдно как человеку, который, сам того не желая, оказался свидетелем нехорошего дела. И Стеша, заметив его, должно быть, почувствовала это. Отвернулась, нагнулась к огуречным грядкам.
Теща, все еще с красным, озлобленным лицом, прошла, не обратив на Федора внимания.
– Огурчики пощипала! Вдругорядь не придет!
За тетрадкой Федор так и не зашел. Он сел на велосипед и поехал в поле.
Смутная тяжесть легла на душу. Такой еще не испытывал. Не жестокость удивила и испугала его и уж, во всяком случае, не жалость. Попадись эта блудливая коза под его руку, тоже бы отходил – помнила. Люди непонятные, вот что страшно. Как же так – один человек может обхаживать раненого зайчонка, обмывать, перевязывать, ворковать над ним: «Кровинушка, болезный…» – и тут же мучить другую животину? А лицо-то какое было! Переворотило от злости – зверь! «Огурчики пощипала!» Ну, теща – еще понятно, она за свои огурчики живьем, не с козы, с человека кожу содрать готова, но Стеша!.. Тоже, знать, осатанела за огурчики. «Девка гладкая, на медовых пышках выкормленная!» И только-то? Мало этого для жизни, оказывается.
Пустой случай. Подумаешь – поглядел, как козу наказывают! Кому рассказать, что расстроился, – засмеют. Не обращать бы внимания, забыть, не вспоминать, но и подумать сейчас не мог Федор о вечере… Опять вернуться, через стенку ворчание тещи слушать, щи хлебать, в их печи сваренные, с тестем при встрече отворачиваться, с женой в одну постель ложиться! Докуда терпеть это наказание? Хватит! Пора кончать, рвать надо!
Но ребенок ведь скоро будет. Его не ветром надуло. Отец-то ты, Федор!
Что же делать?.. Может, ради ребенка под них подладиться? Может, как теща, сатанеть над огурчиками? Может, плюнуть на все, подпевать вместе с тестем: «Ломи на них, они это любят»? Душу себе покалечить из-за ребенка?
Нельзя! Пора кончать! Рвать надо!
Вдоль лесной опушки, по полю, оставляя за собой темную полосу пахоты, полз трактор.
Положив у заросшей ромашками бровки велосипед, Федор прямо по отвалам направился к трактору. Трактор вел Чижов. Он остановился, слез не торопясь, кивнул головой прицепщику, веснушчатому пареньку в выцветшей рубахе:
– Разомнись пока. Как, Федор, уладил с горючим? Федор прилег на траву.
– Нет. Тетрадь дома забыл.
– Ты ж за ней поехал…
Федор промолчал.
– Слушай, – обратился он через минуту, – там у меня велосипед, съезди ко мне домой, возьми тетрадь.
– А сам-то?
– Да что сам, сам… Тяжело съездить?
– Уж и на голос сразу. Съезжу, коль поработаешь. Чижов повернулся, пошел было, но Федор вскочил, догнал его, схватил за рукав, повел в сторону.
– Обожди, разговор есть…
Они уселись в тени, под покачнувшейся вперед маленькой березой. И хотя давно уже меж ними была забыта старая обида, но Федор о семейных делах никогда не говорил с Чижовым. Считал – не с руки выносить сор из избы. А тем более перед Чижовым плакаться на судьбу стыдно. Теперь же Федору было все равно – не сейчас, так завтра узнают все, узнает и Чижов, и еще с добавлениями. Добавлений не миновать, такое дело…
Но Федор молчал, долго курил. Чижов с легким удивлением приглядывался к нему. Березка шелестела листьями над их головами.
– Ну, чего ты хотел? – не вытерпел Чижов.
– Слушай, скажи моим, – начал Федор и запнулся. – Скажи, – продолжал он решительнее, – не вернусь я к ним больше… Пусть соберут мои вещи… Сапоги там остались новые, в сундуке лежат… Полушубок, рубахи, приемник… Я к вам на квартиру жить перееду.
– Ты в уме ли? Дурная муха тебя укусила?
– Скажи, что вечером вы приедете за вещами.
– Федька! Ну, хоть убей, не пойму.
– Да что понимать? Не ко двору пришелся. Нет моченьки жить в ихнем доме.
– Это почему?
– Объяснять долго… Да и не рассказать всего-то. Народ они нехороший, тяжелый народ. Ты, Чижик, лучше не расспрашивай. Ты иди, делай, не трави меня. Мне, брат, без твоих расспросов тошно…
Чижов посидел, подождал, не скажет ли еще что Федор, но тот молчал. Чижов осторожно поднялся. Сбитая на затылок истасканная кепка, приподнятые плечи, боязливо шевелящиеся острые локти прижатых к телу рук – все выражало в удаляющемся Чижове недоумение.
Федор, отбросив окурок, поднялся, направился к трактору.
Он осторожно тронул и сразу же через машину ощутил за своей спиной тяжесть плуга, выворачивающего пятью лемехами слежавшуюся землю. Это пришедшее чувство уверенной силы тянущего плуг трактора немного успокоило Федора.
Ему показалось, что Чижов вернулся слишком быстро.
– Сказал? Все?
– Все, как наказывал.
– А они что?
– Степанида-то заплакала, потом ругаться стала, кричать на тебя, на меня… Я думал, в лицо вцепится… А какая красивая она была…
При последних словах Федор представил себе Стешу, лицо осунувшееся, с несвежей от беременности кожей, искаженное злостью и обидой, растрепанные волосы… «Была красивой». Чижов выдал себя. Он, верно, все ж таки завидовал немного Федору – хват парень, девки виснут на шею, – а теперь куда уж завидовать, просто откровенно жалеет.
Полуденная тишина жаркого дня стояла над полем.
Пахло бензином от трактора, теплой, насквозь прогретой солнцем землей, клевером. Федору хотелось лечь на землю лицом вниз и от жалости к себе тихо поплакать о своей неудачной жизни.
Но маленький стыд бывает сильнее большого горя.
Стоял рядом Чижов, топтался в стороне босоногий прицепщик, и Федор не лег на землю, не заплакал, постеснялся.
16
Обычный дом – изба, сложенная из добротного сосняка, тесовая крыша с примелькавшимся коньком, маленькие оконца. Под окнами кусты малины, посреди двора береза-вековуша. На тонком шесте она выкинула в небо скворечник. В глубине – стая и поветь. Въезд на поветь порос травкой. Все это огорожено плетнем.
Дом обычный, ничем не приметный, много таких на селе. И плетень тоже обычный. В нем не три сажени, не частокол бревенчатый, из тонкого хвороста поставлен, хотя и прочно – чужой кошке лапу не просунуть. И все же этот плетень имеет скрытую силу – он неприступен.
Через неделю после ухода Федора Стеше исполнилось двадцать лет. Как всегда, в день ее рождения купили обнову – отрез на платье. В прошлом году был крепдешин – розовые цветочки по голубому полю, нынче – шелк, сиреневый, в мелкую точку. Купили и спрятали в сундук. Были испечены пироги: с луком и яйцами, с капустой и яйцами, просто с яйцами, налим в пироге. Отец, как всегда, принес бутылочку, налил рюмку матери. Как всегда, мать поклонилась в пояс: «За тебя, солнышко, за тебя, доченька. Ты у нас не из последних, есть на что поглядеть». Выпив, долго кашляла и проклинала водку: «Ох, батюшки! Ох, моченьки нет! Ох, зелье антихристово!» Отец, как всегда, проговорил: «Ну, Стешка, будь здорова», – опрокинул, степенно огладил усы. Все шло, как всегда, одного только не было – радости. Той тихой, уютной, домашней радости, которую с детства помнит Стеша в праздники. Все шло, как всегда. О Федоре не вспоминали. Но под конец мать не выдержала; скрестив на груди руки, она долго смотрела на дочь, вздыхала и все же обмолвилась:
– Не кручинься, соколанушка. Бог с ним, непутевый был, незавидный.
И Стеша расплакалась, убежала на свою половину.
В последнее время частенько ей приходилось плакать в подушку.
«Плохо ли жить ему было? Чего бы волком смотреть на родителей? Доля моя нескладная!.. Парнем-то был и веселый и ласковый. Кто знал, что у него такой характер… Ну, в прошлый раз к Варваре пошел – понятно. Обругала, накричала я на него, мать его обидела. Теперь-то слова против не сказала. На что мать и та, чтоб поворчать, пряталась, в глаза обмолвиться боялась. Может, ждет, чтоб я к нему пришла, поклонилась? Так вот, не дождется!»
Она плакала, а внутри под сердцем сердито толкался ребенок.
И все ж таки не выдержала Стеша.
Возвращаясь с работы, она издалека увидела его. У конторы правления стоял трактор. Варвара и трактористы о чем-то громко разговаривали. До Стеши донесся их смех. Рядом с Варварой стоял Федор и тоже смеялся. Каким был в парнях, таким и остался – высокий, статный, выгоревшие волосы упали на лоб. А она – живот выпирает караваем, лицо такое, что утром взглянуть в зеркало страшно. «Стой в стороне, смотри из-за угла, кусай губы, слезы лей, ругайся, кляни его про себя… Смеется! Подойти бы сейчас к нему, плюнуть в бесстыжие глаза: что, мол, подлая твоя душа, наградил подарочком, теперь назад подаешься?.. При людях бы так и плюнуть!.. Да что люди?.. Варвара, трактористы, все село радо только будет, что Степанида Ряшкина себя на позорище выставила. Федор-то им ближе. И так уж шепчутся, что он обид не выдержал, извели, мол, парня. Кто его изводил? Сам он всю жизнь в семье нарушил…»
Дома Стеша не бросилась, по обыкновению, на подушку лицом. Она, чувствуя слабость в ногах, села на стул и, прислушиваясь к шевелившемуся внутри ребенку, мучилась от ненависти к Федору: «Бросил!.. Забыл!.. Смеется!.. Да как он смеет, бесстыжий!»
Сидела долго. Начало вечереть. Наконец стало невмоготу, казалось, можно сойти с ума от черных однообразных мыслей. Она вскочила, бросилась к двери. Уже во дворе почувствовала, что вечер свеж, ей холодно в легоньком ситцевом платьице, но не остановилась, не вернулась за платком – побоялась, что вскипевшая злоба может остыть, она не донесет до него.
Трактористы квартировали в большом доме, у одинокой старухи Еремеевны. Из распахнутых окон доносился шум голосов и стук ложек об алюминиевые миски. Трактористы ужинали. Стеша громко, с вызовом постучала в стекло. Дожевывая кусок, выглянул Чижов, увидел Стешу, торопливо кивнул, скрылся.
Стеша прислонились плечом к стене, почувствовала все ту же слабость в ногах.
Федор вышел по-домашнему, в одной рубашке, с расстегнутым на все пуговицы воротом. Лицо у него было бледно и растерянно, чуб свисал на нахмуренные брови. Ведь муж, ведь знаком, дорог ей! И чуб этот белобрысый знаком, и руки, тяжелые, в царапинах, – все знакомо… Но смеялся недавно, живет легко, о ребенке забыл!..
Стеша шагнула навстречу.
– Не в землю смотри, на меня! – вполголоса горячо заговорила она. Видишь, какая я? Нравлюсь? Что глазами-то мигаешь? Ребенка испугался?
– Звать обратно пришла? – хрипловато и угрюмо спросил он. – Обратно не пойду.
– Может, ждешь, когда в ножки упаду?
– Стеша!
– Что – Стеша? Была Стеша, да вот что осталось. Любуешься?.. Полюбуйся, полюбуйся, наглядись! Запомни, какая у тебя жена, потом хоть в компании с Варварой обсмеешь!
– Стешка! Послушай!..
– Ты послушай! Мне-то больнее твоего теперь!..
– Иди из дому. Иди ко мне, Стеша! Забудем все старое!
– Иди! Из дому!.. Что тебе отец с матерью сделали? Что ты на них так лютуешь?.. Все совесть свою берег! Да где она у тебя, твоя совесть-то? Нету! Нету ее!.. – Стеша кричала уже во весь голос, не обращая внимания на то, что на крыльцо начали выходить трактористы. – Изверг ты! Жизнь мою нарушил!..
– Опомнись, не стыдно тебе?
– Мне стыдно! Мне? Еще и глаза не прячешь! Эх ты! Да вот тебе, бессовестному. Тьфу! Получай! – Стеша плюнула в лицо и бросилась на Федора, вцепилась в его рубашку.
Федор схватил ее за руки.
– Что ты!.. Что ты!.. Приди в себя!.. Люди же кругом, люди!
Она рвалась из его рук, изгибалась, упала коленями на землю, пробовала укусить.
– Что-о мне лю-уди?.. Пу-усть смотрят!..
Народ обступил их. Федор, держа за руки рвущуюся Стешу, старался спрятать свое багровое от стыда лицо.
Она враз обессилела, тяжело осела у ног Федора. Он выпустил ее руки. Уткнувшись головой в притоптанную травку, Стеша заплакала про себя, без голоса, видно было, как дергаются ее плечи. Федор, подавленный, растерянный, с горящим лицом, неподвижно стоял над ней.
– Поднимите! Домой сведите. Эк, поглазеть сбежались! – раздвигая плечом народ, подошла тетка Варвара.
Один из трактористов, дюжий парень Лешка Субботин, и бородатый кузнец Иван Пронин осторожно стали поднимать Стешу.
– Ну-ка, девонька, не расстраивайся. Пошли домой помаленьку, пошли… Мы сведем тебя аккуратно.
Поднятая на ноги Стеша столкнулась взглядом с теткой Варварой и снова дернулась в крепких руках парней.
– Это все ты! Ты, змея подколодная! Ты наговорила! Сжить нас со свету хочешь! Что мы тебе сделали? Что?
Тетка Варвара тяжело глядела в лоб Стеши и молчала. Кузнец Пронин уговаривал:
– Ты это брось, девонька. Некрасивое, ей-ей, неладное говоришь. Идем-ка лучше, идем.
– Все вы хороши! Все!.. За что невзлюбили? Никому мы не мешаем. Чужой кусок не заедали!..
Ее осторожно уводили, рыдающий голос еще долго раздавался из проулка.
Поздно вечером Федор пришел к тетке Варваре на дом, привел с собой Чижова.
– Буду проситься, чтоб на другой колхоз меня перекинули. После такого позорища я здесь жить не буду. Сейчас в МТС еду. За меня тут пока он останется. – Федор показал на Чижова.
Тот смущенно мялся.
– Уговори его, Степановна.
Тетка Варвара до их прихода читала книгу. Она не торопясь пошарила на столе – чем бы заложить? – подвернулся ключ от замка, положила в книгу, захлопнула, отодвинула в сторону и сказала:
– Не пущу.
– Не ты, а МТС меня пускать будет. А я не останусь! С работы вовсе уйду. Глаза на селе людям показать совестно. Где уж там оставаться…
– Знаю, но не пущу. Только-только из убожества нашего вылезать начинаем. Твоя бригада – основная подмога. К новому бригадиру привыкай. Это перед уборкой-то… Какой еще попадет?.. Нет уж! Поезжай, хлопочи – держать трудно, но знай – я следом выйду запрягать лошадь. И в райком, и в райисполком, в вашей МТС все пороги обобью, а добьюсь: заставят тебя у меня остаться. Лучше забудь эту мечту. А о стыде говорить… Пораздумайся, отойди от горячки, тогда поймешь: стоит ли бежать от стыда?
– Нет уж, думать нечего. Прощай. Я с Чижовым говорил, ты сама ему наказы сделай…
Федор ушел.
– Вот ведь, милушко, жизнь-то семейная! В сапогах с разных колодок далеко не ушагаешь. А по-разному скроены Стешка да Федор. Далек путь, через всю жизнь бы идти вместе… Учти, молодец, повнимательней приглядывайся к людям. – Тетка Варвара спокойно уставилась на Чижова.
Тот нерешительно проговорил:
– А все ж бы уговорить его надо вернуться.
– Куда, в колхоз?
– В колхоз само собой. К жене вернуться. Ребенок же скоро у них будет.
– В дом Ряшкиных вернуться?.. Нет, не решусь уговаривать. Видел, картину разыграли? А что, ежели в том доме такие картины будут показываться каждый день, только без людей, наедине, за стенами?.. Смысла нету уговаривать, все одно не выдержит, сбежит. Стешку бы от дома оторвать – другое дело. Но присохла, не оторвешь. Знаю я их гнездо, крепко за свой порог держатся.
– Ребенок же, Степановна!
– Вот на него-то и одна надежда. Может, он Стешку образумит… Ну, иди.
– А наказы?
– Какие тебе наказы? Завтра доделывайте, что начали, а послезавтра Федор вернется.
– Уж так и вернется. Упрям он.
– Ну, кто кого переупрямит! Пойдешь сейчас, заверни к Арсентию, скажи – я зову. За меня останется. Мне завтра целый день по организациям бегать. Задал хлопот твой Федор.
Она взялась за книгу.
17
Тетка Варвара «переупрямила». Федор остался на прежнем месте. Конечно, не без того, шли по селу суды и пересуды, но Федор о них не слышал. К нему относились по-прежнему.
Стеша никогда не могла себе представить, что привычный путь через село от дому до маслозавода может быть таким мучительным. Из окон, с крылечек домов, отовсюду ей мерещились взгляды – чужие, любопытствующие. Она стала всего бояться. Она боялась, как бы встретившийся ей на пути человек, проходя, не оглянулся в спину; она боялась, когда ездовые, приехавшие из соседней деревни с бидонами молока, переглядывались при виде ее. Всюду чудился ей один короткий и страшный вопрос: «Эта?..»
Часто думала: люди-то, по всему судя, должны не ее, а Федора осудить. Он ушел из дому, он бросил ее, с ребенком бросил! Не Федора, ее осуждают, где же справедливость? Нет ее на свете!
Теперь Стеша уже не ждала – Федор не придет к ней с повинной головой, но она еще надеялась встретиться с ним.
Один раз столкнулись. Но Федор шел в компании. Он вспыхнул и глухо, с трудом выдавил: «Здравствуй». Стеша не ответила, прошла мимо. Всю дорогу она злобно сжимала кулаки под платком. На этот раз лютовала в душе не на мужа, а на всех, на колхоз, на людей: «Их стыдится… Ведь из-за них вся и беда-то. Люди чужие ему дороже родни. Они видят это, потому и нянчатся. Нет чтобы отвернулись все. Где же справедливость?»
Прошла осень, выпал первый снег, и Федор надолго уехал из Сухоблинова в МТС. Ждать уж нечего. Скоро появится ребенок.
Что ж, так, видно, и оставаться – ни девкой, ни вдовой, просто – брошенная жена.
Отец ее, Силантий Петрович, угрюмо молчал. Обычно суровый, он стал мягче; когда Стеша плакала, успокаивал по-своему:
– Ничего, поплачь, не вредно, легче будет… Жизнь-то у тебя не сегодня кончается, будет и на твоей улице праздник. За нас держись, мы не чужие. Переживем как-нибудь.
Мать плакала вместе со Стешей и твердила по-разному. Иногда она заявляла: «В суд надо подать. Через суд могут заставить вернуться. Мало ли что платить, мол, будет. Деньгами-то стыдобушку не окупишь. Да и деньги-тотьфу! Велики ли они у него!» В другой раз уговаривала: «Брось ты, лапушка, брось убиваться. Обожди, красота вернется, расцветешь, как маков цветочек, другого найдешь, получше, не чета такому вахлаку. А уж его-то не оставим в покое, он за ребенка отдаст свое».
Сама же Стеша решилась на такое, что никак не могло прийти в голову ни отцу, ни матери. Раньше не было нужды, и она совсем забыла о комсомоле, теперь она о нем вспомнила.
По санному первопутку, провожаемая наставлениями матери: «Ты про Варвару-то не забудь, обскажи про нее, она его подбивает» – и коротким замечанием отца: «Что ж, попробуй», – Стеша отправилась на попутной подводе в райком комсомола.
Кабинет комсомольского секретаря был не только чист и уютен, в нем чувствовалась женская рука хозяйки. Цветы на подоконниках были не официальные кабинетные цветы, чахлые и поломанные, удобренные торчащими окурками, а пышные, высокие, вываливающие буйную зелень за край горшков. Под томиками сочинений Сталина подстелена белая салфеточка, рядом с казенным чернильным прибором – фарфоровая безделушка: заяц с черными бусинками глаз.
Сама хозяйка, секретарь райкома Нина Глазычева, пышноволосая, с длинными тонкими пальцами белых рук, на молодом лице меж бровей какая-то решительная, начальственная складочка, предложила Стеше стул негромко и вежливо:
– Садитесь. Я вас слушаю.
Стеша начала рассказывать, крепилась, крепилась и не выдержала участливых глаз секретаря, расплакалась, Нина торопливо налила в стакан воды, но тоном мягкого приказа произнесла:
– Продолжайте.
– Родители мои ему не нравятся почему-то. «Уходи, говорит, из дому, забудь родителей, буду с тобой жить».
– Родителей забыть?.. Так, так, слушаю.
– А ведь ребенок будет. Считанные дни донашиваю. Сами посудите – из дому-то родного на казенную квартиру, у обоих ни кола ни двора… Да и няньку нужно нанимать… Председатель нашего колхоза настраивает его: «Брось жену…» Зачем это ей понадобилось, ума не приложу. Завидует чему-то… Стеша сквозь слезы горестно смотрела на фарфорового зайчонка.
– Бе-зо-бразие! – Толстый карандаш в тонких прозрачных пальцах комсомольского секретаря сделал решительный росчерк на бумаге.
Да и как не возмущаться? Пришел человек за помощью, не может сдержать слез от горя, лицо худое, пятнистое, платье обтягивает огромный живот… Ведь мать будущая! Бросить в таком положении! Ужасно!
– Очень хорошо, что вы пришли. Не плачьте, не волнуйтесь, все уладим. Соловейков Федор! Лучший бригадир в МТС! Непостижимо!
Как больную, осторожно под локоть проводила секретарь райкома Стешу. Та плакала и от горя, и от того, что на нее глядят так жалостливо, и, быть может, от благодарности.
– Спасибо вам. Человеческое слово только от вас услышала. Заплеванная хожу по селу.
– Бе-зо-бразие! В наше время и такая дикость! Все сделаем, все, что можем. Прошу вас, успокойтесь, товарищ Соловейкова.
Оставшись одна, Нина Глазычева сразу же подошла к телефону.
– МТС дайте!.. Секретаря комсомольской организации… Журавлев, ты?.. Сейчас вместе с Соловейковым – ко мне!.. Все бросайте, слышать ничего не хочу! Жду! – Она резко опустила на телефон трубку. – Безобразие!