Текст книги "Чернокнижник (Забытая фантастическая проза XIX века. Том II)"
Автор книги: Владимир Одоевский
Соавторы: Владимир Львов,Алексей Тимофеев,Алексей Емичев,Фаддей Булгарин,Николай Тихорский
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 10 страниц)
– Это опочивальня барышни, – сказал он насмешливо. – Да что же ты так замолк, барин? – продолжал он, обратившись к Громову, который стоял, как вкопанный, глядел на освещенные окна и, казалось, ничего не слышал.
– Полно, барин! Ну, похож ли ты на отставного гусара? Выпей-ка немного вот этого! Это придаст тебе духу.
Он вынул из-за пазухи фляжку и подал ее товарищу.
– Что это такое? – спросил у него Громов.
– Пей только на здоровье, – отвечал ему старик, – не беспокойся о прочем.
Громов взял фляжку и разом выпил ее всю. Напиток был горячий, но он не мог его узнать, хоть в гусарах и привык всякую тянуть.
– Что, теперь тебе лучше, барин? – спросил его Еремей.
– Лучше, гораздо лучше, – отвечал разгоряченный Громов. – Ну, зачем же ты меня сюда привел? Говори же мне твою тайну, старый черт! или я тебя в сей же миг задушу своими руками.
– Тут слов никаких не надобно, сударь, и тайн никаких нет, – произнес хладнокровно Еремей. – Подпишите только вот эту бумажку: на дворе ведь светло.
Еремей вынул из-за пазухи бумагу и перо и подал их Громову.
– Ну, черт возьми, уж так и быть, – сказал последний. – Уже решился раз, так давай подчеркну, и сам не зная что! Да чем же мне писать? чернил-то ты и не взял.
– Ахти! забыл чернила! – вскрикнул фальшиво Еремей. – Ну, так и быть! чем время тратить: отставной гусар не боится крови; кольните себя и подпишите вашей кровью.
Громов вынул из кармана ножичек, проколол себе на левой руке кожу до крови и подписался. Еремей с поспешностью схватил бумагу.
– Ну, теперь ладно, – сказал он и захохотал.
Громов вздрогнул и хотел было у него вырвать бумагу, но старик указал ему пальцем на противоположный берег. Тот обернулся, и что же он увидел? Стеклянная дверь господского дома отворилась, и вышла девушка в белой, легкой одежде, с платочком, накинутым на голову и подвязанным снизу. Громов был очарован, в восторге, он смотрел и не верил глазам. Так! это точно была Наталья! Она робко озиралась во все стороны; казалось, была в нерешимости, идти ли далее или возвратиться домой; наконец она тихо, прислушиваясь и вздрагивая иногда, спустилась с первой террасы и шла таким образом далее, все спускаясь и направляясь прямо к ограде. Громов был вне себя; он стрелою спустился с возвышения, направляя свой бег к мосту; но старик, видимо, был еще так же легок на ногах; он вмиг его догнал и остановил за руку.
– Постойте, барин, куда вы? Эка молодежь! так и дрожит весь! Ведь барышни-то любят военных, а я слышал, как вы давеча приказывали вашему кучеру хорошенько уложить в коляску мундир, в котором вы представлялись наместнику. Послушайтесь совета старика.
В один миг они были на конном дворе, и Громов накинул на себя гусарский мундир, с коим он был отставлен от службы. Между тем, он приказал кучеру своему быть готовым к отъезду. Шибко побежал он потом к мосту и перебежал его с такою же быстротою, несмотря на опасность, ибо неровно разостланный хворост на каждом шагу мог его задеть за ногу и опрокинуть в воду. Громов удивлялся, однако ж, что старик нисколько не отставал от него. Они таким образом вмиг очутились у деревянного забора сада. Громов более перепрыгнул, нежели перелез через него, но и Еремей был в одно же время на другой стороне. Огромная меделянская собака садовника, спущенная на ночь с цепи, кинулась было на них; но вдруг она поджала хвост, как бы испугавшись чего-нибудь, и удалилась с визгом. Громов без памяти бежал сквозь чащу в темноте; наконец выбежал на среднюю аллею и остановился на последнем уступе, как вкопанный. Наталья стояла, облокотившись на каменную ограду; она глядела на небо, может быть, на месяц, озарявший красы ее. Как пленительна она была в эту минуту! В простой, белой одежде, накинутой небрежно, с платочком, подвязанным на голове, из-под коего выкрадывались прекрасные темно-русые локоны, расстилавшиеся по плечам, с голубыми, томными, поднятыми глазами, с станом гибким, стройным, как пальма, ночью, над рекою, в саду, в самом живописном местоположении… ну, прелесть, прелесть! Она казалась каким-то видением, ангелом, слетевшим с неба для утешения смертных. Громов стоял, не смея пошевелиться, дохнуть; он был вне себя. Но месяц вдруг спрятался, и сделалось темно. В листах послышался шорох. Молодая девушка вздрогнула, поглядела – и увидела возле себя блиставший в темноте мундир.
– Владимир! – вскричала она с живостью. – Так, меня не обманул сон! – и она кинулась в объятия гусара.
Не стану описывать горячих лобзаний, их восторга, их упоения, молений Натальи, ее слез, ее блаженства, ее рая, – увы, слишком скоротечного! Вы ее, верно, браните, и я согласен, что она поступила неосторожно. Но не укоряйте более бедной девушки: она и без того много страдала, много, и за одну только минуту счастия! А любовь? любовь ее была так пламенна! И к чему не побудить любовь? Бедняжка! как страшно будет ее пробуждение! Вот уже месяц понемногу выказывается из-за облака, вот он и весь выкатился и лучи его упали на счастливейшую в то время чету в мире, и лицо Громова осветилось ими ярко. Наталья узнала его и вскрикнула самым ужасным образом. В то же время раздался между деревьями злобный хохот, и с другой стороны послышался голос Петра Алексеича, громко звавшего свою дочь по всему саду. Громов убежал, и старый секунд-майор в сопровождении многих людей, служителей и служанок, в том числе и старухи-няни Аксиньи, нашел свою дочь, лежавшую без чувств возле ограды. Каково было положение отца! Пожалейте о нем. Наталью Петровну подняли, понесли в ее комнату, положили на постель и стали оттирать и отпрыскивать. Между тем, гроза пала на няню и на прочих горничных за их непробудный сон: уж досталось им! Барышня через несколько времени очнулась; но у нее был сильный жар, и вскоре сделался бред, который продолжался во всю ночь. Послали за лекарем; он приехал утром рано и нашел больную еще в бреду. Он объявил, что у нее горячка и что она, вероятно, в сильном пароксизме выбежала ночью в сад. Между тем, он составил ей лекарства, велел за нею строго смотреть и сказал отцу в утешение, что он еще не лишается надежды вылечить его дочь.
В это же утро барина известили, что Еремей, переезжая через мост, упал вместе с лошадью и телегой в реку и что его никак не могли спасти, даже не нашли его тела, а лошадь и телегу вытащили. Петр Алексеич пожалел о нем: он был отличный коновал.
На другой день приехал и Владимир Сергеич Панский, жених Натальи Петровны; но лекарь, опасаясь для больной всякого сильного ощущения, не велел ей о том сказывать; и молодой влюбленный гусар принужден был не показываться своей невесте, хотя и жил с нею в одном доме. Во всю свою болезнь Наталья Петровна, однако ж, ни разу не спрашивала о нем, и это несколько удивляло Петра Алексеича. Через несколько дней барышня почувствовала себя лучше. Обрадованный секунд-майор уже стал было заговаривать с нею о близкой свадьбе, чтобы завести речь о женихе и приготовить ее к известию о приезде Владимира; но она, казалось, не внимала его словам.
– Жаль, очень жаль, – сказал секунд-майор, – что Федор Иваныч не будет на твоей свадьбе!
Наталья Петровна вздрогнула, но пересилила себя и как бы равнодушно, не дав заметить свое смущение, спросила отца: отчего он не будет?
– Да оттого, мой друг, что бедняжки нет на свете. Намеднись, когда он отъезжал поздно от нас, лошади понесли его с горы близ Лебяжьего; коляска подвернулась; он упал головою об межевой камень, и тут же дух вон.
Наталья Петровна вся помертвела; вдруг, откуда ни взялись силы, она вскочила с постели, побежала в другую комнату, к стеклянным дверям, в сад, и стрелою спустилась вниз по аллее. Это все было так скоро, что старик не успел позвать на помощь, как уже молодая девушка была на половине аллеи. Но из другой комнаты в то же время пустился за нею без памяти молодой офицер и достиг ее тогда, как она, вспрыгнув на каменную ограду, хотела с нее броситься в глубокую реку. Он сзади ее ухватил и понес назад. Если б она обернулась, то узнала бы Владимира. Старик стоял у стеклянных дверей, рыдал и крестился. Дочь его внесли; он кинулся ей на шею, заплакал и, всхлипывая, просил у нее прощения.
– Друг мой! Наташа! Друг мой бесценный! Сокровище мое! Прости мне! Я испугал тебя.
Но она вырвалась из его объятий.
– Батюшка! – произнесла она в ужаснейшем волнении, – батюшка! не вы виноваты! Так, Громов наказан Богом. Батюшка! знайте!..
Тут она кинулась отцу в ноги, обнимала их, целовала и металась во все стороны.
– Виновата! – вскричала она рыдающим голосом. – Виновата, батюшка! я вдова Громова! Так… намедни… в эту ночь… обман… изверг!.. о, это ужасно!..
Она более ничего не могла произнесть, ибо лежала без чувств. Отец стоял, как окаменелый: страшная тайна ему была открыта. Он весь побагровел; его под руки вывели из этой комнаты. Весь день он был, как истукан; он ничего не говорил, ничего не видел, ничего не слышал и, казалось, ничего не думал. К вечеру внезапно смертная бледность покрыла его лицо; он упал; с ним сделался удар, и в следующее утро он уже лежал средь залы в гробе на столе, а в его изголовье, пред образом, стоял Филимоныч, читая псалтырь и изредка утирая клетчатыми платком крупные слезы, падавшие на книгу. У Натальи Петровны жар снова усилился; но молодость опять свое взяла, и чрез несколько дней ей опять стало лучше, так что она уже могла вставать с постели. Однажды утром лекарь приехал навестить выздоравливавшую; но в комнате ее ничего не было. Пошли искать по всему дому, по всему саду, по всему селу, и нигде не нашли. Никто не знал, куда она скрылась, и с тех пор никто не видал в этом доме Натальи Петровны. Через год, в самый день кончины Петра Алексеича, во время обедни, пришла, неизвестно откуда, усталая и изнуренная страданием инокиня. Лицо ее было закрыто. Она молилась с самым трогательным усердием, и после обедни заказала панихиду за упокой души боярина Петра. Долго обнимала она с рыданием надгробный камень отставного секунд-майора. Наконец она поклонилась в землю, помолилась на церковь, потом обернулась к барским хоромам, долго глядела на них, поклонилась им и удалилась. С тех пор она уже не возвращалась в это село.
С женихом Натальи Петровны я не знаю, что было после. Я забыл про него спросить.
– Кому же досталось имение покойного Петра Алексеича Фаддеева?
– А наследников разве мало на свете? Наследства-то редки, а наследники у всякого и везде найдутся.
Мой старичок-рассказчик не раз прерывал свою повесть тяжкими вздохами, жмурился и хлопал глазами, как будто плакал, и даже утирал слезы своим кафтаном из серого толстого сукна. Но я не верил его рассказу. «Это все пустое», – думал я. Не правда ли, и вы то же скажете?
Фаддей Булгарин
КАБАЛИСТИК
Предисловие
Вообще жалуются на журналистов, что они много обещают, а мало дают. Эй, полно! Одни ли журналисты поступают таким образом! Как бы то ни было, но я беру на себя ответственность за всех своих собратий и теперь же намерен заплатить весь наш общий долг. Если вам казалось, любезные читатели, что журналы не удовлетворяют вашим ожиданиям, то вот я одним разом удовлетворю вас за прошлое и будущее. Я открою вам тайну, за которой гонялись все мудрецы древности и все современные глупцы, тайну, скрывавшуюся некогда в подземельях египетских храмов, в книгах Сивиллы и под треножником храма Дельфийского, а ныне кроющуюся в кофейных и в колоде карт. Вы догадываетесь, что я хочу вам открыть средство знать будущее? Точно так. Довольны ли вы? Раздумайте хорошенько. Я уверен, что многие будут весьма довольны. Вообразите, что за радость знать, когда именно старый и ревнивый муж возвратится домой; знать, когда преполнится чаша мздовоздания и придет сладостное время блаженствовать в отставке под судом[11]11
Бессмертный, характеристический стих покойного А. Е. Измайлова, живой отрывок современной истории: «блаженствует в отставке, под судом» (Прим. авт.).
[Закрыть]; знать, что станется с нами, с нашей женой, детьми, родными, приятелями; какой конец примут наши дела и начинания; знать, какая будет погода и, читая газеты, разгадывать все запутанности политики. А если вам угодно будет позабавиться, то вы можете знать все сплетни и все домашние тайны всех ваших знакомых. Вот какую тайну открою я вам, любезные читатели, но только с условием и не даром. Вы знаете, что кроме напасти и клеветы, ничто в свете не проходит даром. Вы должны прежде выслушать одно из моих похождений, и если после этого захотите знать будущее, прошу известить меня. Тайна будет объявлена немедленно. Итак, просим прислушать.
Отрывок из памятных записок
В полку нашем служил поручиком князь Иван Н., прекрасный молодой человек, с доброй душой, с умом пылким и образованным. Мы были друзьями. Фамильный процесс и предполагаемая женитьба призывали его в Петербург. Меня манила туда любовь. Отправившись в отпуск, мы поехали вместе, на почтовых, в экипаже князя.
Содержатели почтовых станций в остзейских провинциях подчинили безусловно своей воле проезжающих по собственной надобности. Станционный смотритель или хозяин подают вам с улыбкой черную книгу, если вам вздумается излить гнев ваш в жалобах; а если вам захочется погорячиться на словах, то они закурят трубку, прождут хладнокровно ваш пароксизм и, наконец, поставят на своем. Таким образом, невзирая на наши уверения, что коляска наша легка, что дорога впереди хороша, хозяин станции велел впрячь шестерку лошадей и не согласился дать нам форейтора. Поставленный по наряду с мызы работник на станцию, произведенный накануне из пастухов в ямщики, кое-как взобрался на козлы, взял в одну руку вожжи от шести лошадей, махнул длинным бичом, и лошади пошли с места рысцой.
До половины дороги ямщик должен был понукать лошадей, но, когда пришло спускаться с крутой горы, то им вздумалось потешиться и поскакать. Передние лошади запутались в стромках и остановились; но накатившаяся коляска ударила дышловых, те дернули в сторону; передние, испугавшись, бросились в другую; ямщик кинул вожжи и соскочил с козел, и, в одну секунду, коляска наша попала в ров, опрокинулась на всем конском скаку, и мы вылетели из нее, как пробка из шампанских бутылок.
Я уткнулся головой в песок и чуть не сломил шеи, а мой товарищ, князь, ударился о камень, повредил кисть правой руки и больно зашиб ногу.
Опомнившись, я бросился помогать ему, но не имел никаких к тому средств в чистом поле. Слуга наш также больно ушибся и едва мог стоять на ногах. Я хотел отпрячь лошадь и скакать в ближнее селение, чтоб перевезти князя на телеге на станцию, как вдруг показался из-за горы экипаж. В прекрасном ландо, запряженном четырьмя отличными лошадьми, сидела дама с двумя детьми и с молодым человеком, гувернером, как после оказалось.
Увидев нашу коляску во рву, дама приказала своему кучеру остановиться и вышла из своего экипажа. Едва я успел ей объяснить наше происшествие, она велела своим людям положить князя бережно в свой экипаж, села рядом, оставила детей с гувернером при мне и уехала на свою мызу, прося меня подождать несколько. Чрез полчаса тот же экипаж возвратился за нами, а за нашей коляской прислали лошадей.
Проехав с версту по большой дороге, мы своротили в сторону, и чрез несколько минут очутились у ворот великолепной и обширной мызы.
Я нашел князя в постели и уже перевязанного. Домашний доктор сидел у изголовья его постели и приготовлял питье. Больной требовал успокоения; мне отвели особую комнату.
Чрез час меня позвали к чаю. В зале встретил меня хозяин дома, барон N. N., муж той прекрасной дамы, которая так великодушно предложила нам помощь и гостеприимство. Меня подрало морозом по коже, когда я взглянул на него. Он был лет сорока пяти, высокий, тощий, бледный, с прозрачными неподвижными глазами, с пасмурной физиономией. Взгляд его обдавал холодом; слова, которые он произносил, будто выходили из ледяного погреба. Улыбка, по-видимому, никогда не оживляла лица его. Приняв равнодушно изъявление моей благодарности, он предложил мне место возле жены своей и, сев в кресла, опустил голову на грудь и задумался.
Несколько раз любезная хозяйка старалась вмешать его в общий разговор, чтобы рассеять его задумчивость, но ответы его всегда были коротки и односложны. Ни ласки детей, ни внимание жены, ни присутствие гостя не могли извлечь его из мрачной задумчивости и согреть душу. Он был как мраморный.
Выздоровление князя шло медленно, а между тем, я подружился со всеми в доме и приобрел благосклонность доброй нашей хозяйки. В две недели я не заметил, чтобы барон хотя однажды улыбнулся или обратил на что-либо внимание. Он ел, пил, ходил, говорил, как машина, как автомат. Я душевно сожалел о доброй, умной и миловидной баронессе, осужденной влачить печальную жизнь с этим трупом; сожалел о милых детях, лишенных отцовских ласк и нежности.
Я пытался расспросить доктора и гувернера о причине этой мрачной меланхолии, которой одержим был барон, слывший, впрочем, человеком умным, сострадательным и благодетельным. Доктор и гувернер пожимали плечами и молчали.
Однажды я осмелился даже спросить баронессу. Она заплакала и не отвечала. Барон появлялся в семье своей тогда только, когда она собиралась к обеду и к ужину, и все время проводил в уединении: или запершись в своей комнате, или бродя по саду, по парку и по полям.
В доме все означало порядок, довольство и благосостояние. Казалось, все были счастливы, кроме хозяина и хозяйки, терзавшейся страданиями мужа.
Наконец, здоровье князя поправилось. Он мог уже выходить из комнаты, и мы стали собираться в путь. Доктор советовал князю остаться еще на несколько дней, пока пройдет опухоль, и сам хозяин упросил князя не торопиться.
Накануне нашего отъезда мы прогуливались с князем в парке. Ночь была тихая и теплая. Мы сели на скамью в беседке из акаций, и стали разговаривать о наших делах, планах и надеждах в будущем.
Князь был склонен к мечтательности. Изложив предо мною все свои сомнения, все опасения и все надежды насчет будущей своей участи, он сказал:
– Я бы дал десять лет жизни, чтобы прозреть в будущее, чтобы узнать, что ожидает меня впереди и чем кончатся все мои предприятия. Если я выиграю процесс – я буду богат; если женюсь по выбору моей матери и моему собственному – буду вдвое богаче и притом счастлив… тогда я вступлю на дипломатическое поприще или поселюсь в столице и стану жить для наук, искусств… Как жаль, что в наше время нет ни астрологов, ни прорицателей! Я бы отдал половину имения, чтобы узнать будущее…
Вдруг листья зашевелились и пред ним предстал барон, как привидение. Мы так были поражены внезапным его появлением, что не тронулись с места, смотрели на него с каким-то страхом и не могли произнести ни слова.
– Вы хотите знать будущее, князь! – сказал барон. – Да избавит вас Бог от этого! Это величайшее несчастье, какое только может постигнуть человека, потому что познание будущего лишает его единственных благ в жизни: мечтаний и надежд. Я знаю будущее и отдал бы три четверти жизни и все мое имение, чтобы не знать его!..
Мы с удивлением посмотрели друг на друга и на барона, который стоял перед нами неподвижно, устремив взор на небо. Слезы катились по бледному его лицу. Из груди вырывались тяжкие вздохи. Он сел между нами и сказал:
– Выслушайте несчастную мою историю и да послужит она вам уроком!
Три года пред сим я был счастливейшим человеком в мире: здоров, богат, чист совестью, муж милой и доброй жены, отец прелестных и умных деток… Избыток счастья мучил меня и заставлял искать того, что мне было не нужно. Я полюбил магические гадания и изыскания. Случай свел меня с одним жидом, который постиг древнюю кабалистику и смотрел в будущее, как в зеркало. Он умер в моем доме и при дверях гроба открыл мне свою тайну. Я только однажды заглянул в будущее, и с тех пор счастье мое рушилось навеки!
Вы, верно, удивлялись холодности моей с женой и детьми. Могу ли я быть иначе с ними, когда я знаю, что чрез два года она изменит мне, оставит детей и уйдет с любовником! Могу ли наслаждаться невинными ласками детей, когда знаю, что один из сыновей моих кончит жизнь на виселице, другой промотает все мое наследие и с отчаяния бросится в пучину разврата. Может ли радовать меня что-либо в доме, когда я знаю, что чрез сто лет здесь не останется камня на камне. На самом этом месте будет жестокое сражение. Дом мой, оранжереи будут разбиты ядрами и сожжены, сад и парк вырублены, и чрез десять лет после того место это зарастет травой и заглохнет. Желая спасти имя мое от забвения и поношения, я хотел было броситься в авторство, в котором имел бы успех; но к чему бы все это послужило, когда чрез пятьсот лет должен произойти переворот во всех планетах солнечной системы, и все наши дела будут погребены в забвении, как после потопа!
Пятьсот, тысяча, сто тысяч лет – менее, нежели одно мгновение в сравнении с вечностью!.. На что я ни взгляну, во всем я вижу только тление и разрушение, вижу зародыши смерти, преступления, забвения, несчастия, страданий. Наслаждения и радости мелькают, как перелетные искры в мраке. Будущее есть мрачная бездна, которая поглощает и века, и минуты, и существенное, и умственное, перед которым прошлое есть то же, что нуль перед цифрой: ничто! Итак, стоит ли жить, стоит ли мыслить…
Барон хотел продолжать, но вдруг подоспел доктор и почти насильно утащил его домой. Мы остались на месте, как громом пораженные, и возвратились в наши комнаты, в безмолвии раздумывая о слышанном. Доктор навестил нас.
– Теперь вы можете разгадать причину меланхолии барона, – сказал он. – Сегодня на него нашел пароксизм. Он… – Доктор замолчал и только провел пальцем кружок на своем лбу. Мы догадались: барон помешался в разуме.
Барон помешан. Но кто бы не помешался в уме, если б ему в самом деле открылось будущее и если б он видел впереди последствия надежд своих и ожиданий; если б на лице милых сердцу он читал будущие бедствия и страдания и если б мир представлялся ему кучей будущих развалин?
Князь раскаялся в своем желании знать будущее, и я уверен, что каждый, кто только захочет подумать об этом, сознается, что жизнь наша только и усладительна ожиданиями и надеждами и что существенность хороша только в воспоминаниях.
На другое утро мы уехали, не видав барона. Он лежал больной в постели.
Если кто-нибудь из читателей захочет после этого знать будущее, я ворочусь к барону, узнаю от него кабалистическую тайну и передам ее, не прикасаясь к ней.
Жду ответа.